Пархоменко(Роман) - Иванов Всеволод Вячеславович 53 стр.


Ривелен расслышал слова Штрауба. Остановившись в дверях, он сказал:

— Колоть нужно было по одному, по два, постепенно увеличивая число заколотых. И делать перерыв. А в перерыв — спрашивать: «Остальные согласны? Нет. Заколоть еще столько-то!» Вот это я называю политикой. А у вас получилась бессмысленная бойня с дурными последствиями.

— У нас есть еще время исправить… — побледнев, сказал Барнацкий.

— Время? Время, положим, есть, — медленно и чуть слышно проговорил старичок. — Но почему вы его так неумеючи расходуете? Время — драгоценно.

Через час капитан Цветков пробирался в сопровождении трех, польских кавалеристов житомирскими оврагами к линии фронта. Он вез шифровку к Быкову. В этой шифровке Штрауб предлагал Быкову умело принять польских подрывников, всеми силами помочь капитану Цветкову в его опасном предприятии и немедленно сообщить польскому командованию план наступления Конармии. И главное — сроки, сроки! В конце шифровки Штрауб добавлял, что скоро и он и еще кое-кто приедут в гости к Быкову. Цветков при вручении ему шифровки получил и соответствующие адреса тех агентов Штрауба, которых он имел основание считать неарестованными.

Однако Цветкову не удалось увидеть адресатов Штрауба. По дороге в Конармию он познакомился с тремя крестьянами, которые шли туда же добровольцами. Он не казался крестьянам подозрительным, он показался им очень знающим, и они, чтоб скорей попасть в Конармию, ни на шаг не отпускали его от себя. Волей-неволей ему пришлось идти с ними. Документы их оказались в порядке. Их приняли. Цветков начал «нащупывать почву», но в тот самый момент, когда он, сговорившись с двумя сотниками, обратился к казакам, только что пришедшим в 81-й полк, его дернула нелегкая спросить у бывшего рабочего цветковской экономии: «Где и как живут дети молодого Цветкова?» Рабочий, вспоминая детей, вспомнил и самого молодого Цветкова, пригляделся… золотая пломба… и Цветкова арестовали.

Он сидел в сарае, связанный, чутко прислушиваясь к возбужденному говору конармейцев. Он не был убежден в своих силах, да и большевики времени не дали применить ему силы, но он был глубоко убежден в огромной силе Ривелена и Штрауба. «Эти-то добьются! — думал он и с минуты на минуту ждал восстания в Конармии, которое должно было освободить его. — Не одного же меня послали сюда? Одна житомирская тюрьма сколько агентов даст. Ух, как она задрожала, когда узнали, что столько перекололи у Барнацкого!..»

Житомирская тюрьма действительно узнала о смерти своих замученных товарищей, и действительно она задрожала, но задрожала не от испуга, а от гнева! Через день после истязаний и мучительств во дворе канцелярии Барнацкого из тюрьмы, несмотря на строгие меры предупреждения бегства, убежало несколько заключенных. Среди командования белопольской армии пронесся слух, что убежавшие большевики спрятались в городе и готовят переброску оружия в тюрьму. Барнацкий получил приказание отвезти заключенных в другое место. По дороге, во время перевозки, убежало из поезда свыше пятидесяти заключенных. Эти люди, едва оправившись от недугов, начали организацию партизанских отрядов в тылу белополяков, а некоторые были отправлены в Красную Армию, чтобы рассказать о зверствах интервентов.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

После обеда Пархоменко не отдыхал. И не потому, что нельзя было урвать, пятнадцать минут на сон, а потому, что в эти минуты он привык учиться. Началось это с того, что вскоре как-то после начала похода, после обеда, лежа в постели в одной комнате с Пархоменко и Фомой Бондарем, после смерти Рубинштейна назначенным политкомом дивизии, начштаба Колоколов предался воспоминаниям о преподавании кавалерийской тактики в офицерской школе, где он когда-то учился. Преподавали, между прочим, неплохо, и особенно знающим был один полковник, участник русско-японской войны. Одна лекция, например, так хорошо была им прочитана, что он помнит ее наизусть.

— Какая? — спросил Пархоменко.

— Военная верховая езда.

— Сколько ж минут он ее говорил?

— Академический час: сорок пять минут. — И Колоколов объяснил, что такое академический час и почему в нем сорок пять минут.

Пархоменко выслушал и спросил:

— И неужели всю лекцию помнишь?

— От слова до слова.

В комнату вошел Ламычев. Пархоменко сказал:

— Подай-ка, казак, ковш вон там с квасом, в углу. Устал я, трудно встать. — Он выпил квасу, шумно вздохнул и, опершись на локоть, спросил у Ламычева: — Часы с тобой? Положи их сюда, на стул. — Он посмотрел на часы и затем, обернувшись к Колоколову, сказал: — Через час нам как раз учение ехать смотреть, значит сорок пять минут в твоем распоряжении, Дмитрий Иваныч. Начинай.

— Что начинай?

— А лекцию. Ты ж сказал, что наизусть помнишь. Начинай.

Глаза его построжали. Колоколов вспыхнул: «Неужели он думает: я врал?» И он начал читать лекцию своим обыкновенным голосом. Пархоменко лежал на кровати, закинув за голову руки и глядя упорно на свои ноги в белых носках, много раз заштопанных женой. Лицо у него было грустное. У порога, покуривая трубку и наблюдая за лицом Пархоменко, которое становилось все грустней и грустней, стоял неподвижно Фома Бондарь. На пороге сидел Ламычев.

Когда Колоколов окончил лекцию, Пархоменко, по-прежнему не двигаясь и по-прежнему с грустным лицом, сказал:

— Такую умную лекцию нельзя не запомнить. Обратно всю тебе, Дмитрий Иваныч, ее слушать некогда. А вот слушай со средины.

И неожиданно он начал слово в слово повторять лекцию начштаба. Колоколов слушал, буквально разинув рот, и Фома Бондарь, приосаниваясь все больше и больше, с огромной гордостью смотрел на этот разинутый рот Колоколова. «И можно ж до такой степени разевать!» — думал Фома Бондарь, и ему рисовались харьковские улицы и завод Гельферик-Саде, где он, вернувшись с войны, будет рассказывать об удивительной памяти необыкновенного начдива революционера. Ламычев старался казаться бесстрастным: «Так это ж Александр Яковлевич! С ним и не такое может случиться».

На середине какой-то длинной фразы Пархоменко поднял голову. Удивление, которое он увидал на лицах своих спутников, видимо, обрадовало его. Лицо у него настолько же повеселело, насколько оно перед тем было грустным. Он вскочил, выпрямился во весь свой огромный рост и, засмеявшись, сказал:

— Пора! По коням, товарищи слушатели. Часы не забудь, Ламычев.

Фома Бондарь скакал рядом с Колоколовым. Впереди их мчались Пархоменко и Ламычев.

— Ну и голова у Александра Яковлевича! — сказал с восхищением Колоколов. — Такому бы человеку да в университет.

— Для того и революцию сделали. Он, что же, опираясь на Суворова, говорил?

— Кто?

— Да ваш этот полковник с русско-японской войны.

— На Суворова, на Кутузова…

— Пугачева и Разина он, конечно, по своему положению прибавить не мог, — сказал Фома Бондарь. — А кабы прибавил, тут и ночь бы нам не заснуть. А вы вот, Дмитрий Иваныч, можете прибавить. Вы — революционерный офицер.

Колоколов обратил к Фоме Бондарю свое сиявшее благодарностью лицо. Бондарь продолжал:

— И прибавляйте. Теперь вы после каждого обеда и будете нам читать по лекции. Уговорились?

— Мне кое-какую литературу бы достать.

— Это я достану, Дмитрий Иваныч. За многое не обещаю, но томов десять — двадцать достану.

И так повелось, что почти каждый день после обеда они шли в комнату Пархоменко. Вечера были обычно заняты совещаниями и докладами в частях, утром вставали рано и шли походом, — оставалось только время после обеда, когда вся армия, с обозами и лошадьми, ложилась на короткий отдых. Колоколов садился за стол, Пархоменко ложился на кровать, Фома Бондарь стоял у дверей, Ламычев сидел на пороге, время от времени грозя кулаком какому-нибудь чересчур шумливому конармейцу, который шел мимо.

Но в этот день Пархоменко опоздал и на обед и на лекцию.

Он долго принимал коней. Кони были полукровки, их нужно раздать командирам, но, боже мой, как истощены эти кони! Пархоменко бранил коноводов, упрекал их, что они отнимали у коней корм. Коноводы, сердясь, доказывали ему вполне убедительно, что коней никто не обкрадывал, а что просто нет корму и не было. Пархоменко перевел коней на усиленный корм, достал ветеринарам лекарство, которое они никак не могли достать, кстати переодел и коноводов, которые пришли на передовую какими-то оборванцами… и когда он взглянул на часы, обед давным-давно прошел! Он поскакал к столовой.

— Накрываю, накрываю, товарищ начдив! — закричал завстоловой, зная, что Пархоменко всегда торопится. — Все уже готово!

Пархоменко хотел спрыгнуть с коня, но, вспомнив о лекции, сказал:

— Давай сюда суп… не надо супа! Жаркое давай. Да мою порцию хлеба. Соли, соли сыпь крупной! Кавалерист, как и конь, любит соль.

Не слезая с коня, он торопливо съел кусок пережаренной говядины, разломив свой хлебный паек пополам, и большую половину, стараясь не просыпать с нее соль, отдал коню. Он послушал, как конь с удовольствием жует хлеб, потрепал его по шее, тронул коня и теперь, уже сам жуя хлеб, шагом направился к своему дому. «Полчаса еще у нас есть», — думал он с радостью и мысленно слушал медленный и веский голос Колоколова.

Возле крыльца занимаемой им хаты к нему подскакал ординарец Буденного. Ординарец, молодой и веселый казак, весело и молча улыбаясь, откозырял ему. Пакет с приказом Реввоенсовета Конармии, переданный ординарцем, был настолько же строг и серьезен, насколько беспечно и легкомысленно было лицо молодого казака. Но эту уверенность молодости так же приятно было видеть, как приятно было читать строгие строки приказа.

Пархоменко шумно вошел в хату. Было жарко, и, ожидая его, Колоколов, Бондарь и Ламычев задремали. Он бросил бурку в угол, выпил квасу прямо из крынки и, держа ее в руках, стал ходить по комнате. Комната была мала — всего лишь четыре шага, — Пархоменко хотел умерить свои шаги, но ничего не получалось. Он сел на кровать и сказал:

— Категорически приказывается, чтоб первого июня Конармия захватила у белополяков район от станции Казатин до Бердичева. Армию Пилсудского, находящуюся в Киеве, отрежем от ее тыла и снабжения — и разгромим! Почетный прорыв приказано совершить двум дивизиям: четвертой, товарища Оки Городовикова, и четырнадцатой, под моим командованием. Что, страшно, Дмитрий Иваныч?

— Страшно, когда не выполним приказа. А мы все приказы выполняли, нам не страшно, — ответил Колоколов, заметно бледнея.

— Страшно, что пропустил что-то, не учел чего-то. Это — хороший страх, и он в сражении помогает. А такого страха, чтоб и у всадника и у коня ноги деревенели, я не признаю. Это уже подлость! Казак такого страха не знает. Начинай лекцию, Дмитрий Иваныч.

— Ливни вот мне не нравятся, — сказал Ламычев. — Казаку пыль глаза не съест, он ее любит. А вот ливень… Сегодня всю ночь лило и лило…

— Всю ночь, — добавил Бондарь, разжигая трубку. — Я ее, окаянную, не спал. Я этот приказ предчувствовал. А как же ливни? Помешают?

— Начинай лекцию, Дмитрий Иваныч.

Колоколов развернул лист бумаги, заглянул в него и начал:

— Прошлый раз мы остановились перед полевыми укреплениями и окопами, которые штурмуют пехотные колонны. В этом случае кавалерию стараются скрыть, чтоб она была в полной готовности. Зачем ее скрывают и к чему она должна быть готова? Она должна быть готова кинуться на вылазку, чтоб разгромить зарвавшегося противника, который теснит наших. И она должна ворваться в укрепление, если эту возможность подготовит для нее пехота. Функции кавалерии редко бывают самостоятельными, в большинстве ограничиваясь функциями содействия другим войскам. Самостоятельные же действия кавалерии редко бывает удачными. Приведу примеры. Дивизии французских кирасир в сражении под Ваграмом пыталась было захватить австрийские укрепления, но потерпела неудачу и почти полностью была уничтожена.

— Ваграм? Ваграм? — припоминая, сказал Пархоменко. — А! Шестнадцать с лишком километров от Вены. Тысяча восемьсот девятый год? Там Наполеон одержал победу над герцогом Карлом? Верно?.. А у нас нынче, стало быть, тысяча девятьсот двадцатый годок? И, по словам вашего профессора, с тех пор в кавалерии ничего не произошло? Пехота, дескать, это крупный гвоздь, а кавалерия — маленький, тоненький, которым планочки прибивают? Осада укреплений? Кавалерия облагает атакуемые пункты, занимает дороги, окружающие села и все ждет помощи от пехоты… А что, если пехоты нет?

— Как нет?

— А вот так и нет! Вот нам вредители на юго-западный фронт такую пехоту подсунули, что ее вроде и нет. Осталась одна кавалерия, Конармия. А у нас перед глазами бетонированные укрепления, обширные проволочные заграждения, окопы! Да еще вдобавок Ливии. Конь в грязи вязнет. Пехоту ждать? Как тут твой профессор думает?

— Без пехоты здесь ему обойтись трудно, — сказал Колоколов.

— Ему? А вам?

— И мне трудно.

— Да ведь вы, Дмитрий Иваныч, начштаба кавалерийской дивизии, которой приказано первого июня во что бы то ни стало прорвать фронт противника? По-вашему, не прорвать?

— По словам профессора — не прорвать.

— А по приказу революционного народа, как думаешь, прорвем?

— Прорвем!

— Вот за это люблю. Выходит, ты, Дмитрий Иваныч, дальше своего профессора пошел?

— С коня видней, чем с кафедры, Александр Яковлевич.

Пархоменко улыбнулся. Глаза его хоть и сузились, но стали еще ярче. Усы поднялись к глазам. Обнажились зубы — белые, крупные. Все лицо его источало доброту и ласковость.

— Люблю, люблю! — И он еще раз повторил: — Люблю смелых людей. Смел не только тот, кто шашкой хорошо рубит, а кто умеет и головой работать. У пана, не спорю, в бою, может быть, и смелая голова, но в думе он слаб. Он думает, прости меня, Дмитрий Иваныч, как тот ваш профессор. Ваграм, Ваграм! А тут тебе не Ваграм, а Советская власть. Изменения! Пан твердит про себя: «Ваграм…»

— А конноармеец: «Страху дам!» — вставил Ламычев и громко захохотал.

— Вот, вот! По их опыту полагается коннице после тысячекилометрового похода отдыхать чуть ли не тысячу дней, а уж две недели во всяком случае. А Сталин говорит: «Нет! Вперед, товарищи! Сокращайте время отдыха». Что думают командиры? Даже из бывших аристократов, вроде тебя, Дмитрий Иваныч?

— Ну, какой я аристократ, Александр Яковлевич?

— Все-таки другого класса. Даже такие аристократы, которые с пролетариатом пошли, научились думать, как пролетариат. Они думают — вперед, в атаку!

— Верно.

— Несмотря на то, что у нас пехоты мало и ливни?

— Несмотря.

— Все ли командиры думают так? Теперь перейдем к солдату. Чем побеждает солдат? Верой, повиновением, порядком. Веруй не в бога, а в себя! Повинуйся не страху, а командиру. Держись не дурости, а дисциплины. В себя наш солдат верит, потому что верит в Советскую власть и Коммунистическую партию. Повинуется приказаниям потому, что верит своим командирам. Что касается порядка…

— Эй! Конноармеец! — закричал он, вдруг распахивая окно. — Не видишь, туча идет? Что приказывает порядок? Овес под дождем — прикрой. Привезешь мокрый, сгноишь.

— Сгноим, — послышался голос возницы.

— Ну так прикрой.

— Да нечем. Разве шинелью? Да ведь сам будешь ругаться: скажешь, дали тебе тело прикрывать, а ты — овес…

— Не буду, — сказал, смеясь, Пархоменко, захлопывая окно. — Беда, братцы, с овсом. Кулак не только овес держит — скупает и прячет. Значит, паны и Махно инструкции ему соответствующие перебросили. Спасибо, беднота деревенская не зевает, следит за кулаком…

— Вчера опять семнадцать ям с зерном открыли, — сказал Ламычев. — Что, товарищ комдив, лекция окончена? Там бежавшие из житомирской тюрьмы пришли записываться в дивизию. Может, поговорите?

Командиры вышли на крыльцо, закурили. С юга шла темная охватывающая полнеба туча. Ветра еще не было. Верхние ветви деревьев стряхивали на высокую траву и остатки костра большие капли недавно прошедшего дождя. Кони мотали головами, тонко звякая уздечками.

— Идет, окаянная! — глядя сердито на тучу, сказал Ламычев. — С подвозом плохо, с атакой плохо…

— Только то хорошо, — проговорил Пархоменко, вскакивая в седло, — что польские самолеты летать не могут, а то бы они давно разглядели, куда мы пробрались, сорвали бы, пожалуй, и внезапность нашей атаки. Патроны бойцам розданы, Ламычев?

— Норма. И сверх нормы! Такая «сверх», что ни в одной дивизии нету, — самодовольно ответил Ламычев. — Ты, Александр Яковлевич, с Ламычевым не пропадешь.

Назад Дальше