Смотрит, народ коров на выгон торопит. Ну и он туда себя застремил. Может, там Герку увидит и без свидетелей переговорит с ним. Авось, клюнет он на вольную икру и на шалую игру.
И не ошибся. Вернее, наоборот, ошибся. Герки на выгоне не было. Он встретил его, когда в обратный путь оттуда ринулся. Глядит, а тот – во дворишке – с плетешком с вершок – на голове стоит.
Подумал: довольно странная причина с утра голову к земле примерять. Это обычно вечером случается, когда – от перебору – ее грохнутся тянет. А тут – ни свет ни заря, а он уже на взводе и в прострации.
Остановился у того дворишки Гнездухин, глядит, как Герка вверхторманно на него почти не мигая пялится, и спрашивает:
– Это что, тоже музыкальное упражнение?
Герка – в один мах – поменял позу и, как все грешные на этой земле, оказался на ногах.
– У нас, – сказал, – сперва о «здрасьте» лоб бьют, а потом о здоровье спрашивают.
– Привет! – протянул ему Гнездухин руку.
Тот пожал ее холодной липкостью своих пальцев.
– Вопрос к тебе имею, – как можно солиднее начал Кирилл Карпович.
– Вопрос – не понос, можно и в себе удержать, – быстро ответил Герка, уже осуеченный какой-то своей новой заботой.
И точно. На этот раз он вздрючил вверх ногу и положил ее на плечо Гнездухина.
– Так что за вопрос? – поинтересовался.
– Дудки, в какие ты свою утробу выворачиваешь, дорого стоют?
– Что? Завидки взяли? – вместо ответа, полюбопытствовал лабух.
– Не сказать что совсем, но в каком-то смысле да.
– Это у нас не инструменты, а шваль лежалая! Трубу взяли из Дома пионеров, – стал загибать пальцы Герка, – альт – у пенсионеров. Нет, ты не подумай, что у нас где-то еще оркестр в районе есть. Все то бросовое, то дареное, то украденное.
– Неужто барабан где позычил? – спросил Гнездухин.
– Именно его в соседнем районе украсть пришлось. Ведь на всю округу никто и ноты обронить не умеет. Я тут специалист один-разъединственный и, можно сказать, неповторимый.
– Это ты правду говоришь, – подхватил Кирилл Карпович, поняв, что Герка не прочь прихвастнуть. – Я вчера поглядел на тебя и сразу определил – знатный ты лабух!
И, стараясь не сбиться со взятого им тона, Гнездухин продолжил:
– Потому мысль мне стопу жать стала…
Герка хмыкнул.
– А ты хоть и степняк, а юморист!
– У нас все такие! – гордо ответил Кирилл Карпович. – Потому как рядом крупность огромадная находится. А разве возле нее можно быть мельче, чем есть?
– Что за крупность? – поинтересовался Герка, поменяв на плече Гнездухина ноги.
– Волга! Ух и широченная она у нас! Ежели тойный берег и виден, только в бинокль!
Захохотал Герка так, что нога чуть не свалилась с плеча преда.
– А ты знаешь, – произнес, – я коренной камышанин!
– Да не может быть! – Гнездухин сбросил ногу лабуха и кинулся его обнимать. – Земляк, стало быть! Так вот я тебе как своему человеку говорю: «Езжай ко мне в Светлый Яр! Я такие тебе трубы куплю, что губы на них свести будет боязно. У меня, – Гнездухина явно несло, – все есть! И икра, и просто осетры в любом варианте, что балык, что ребра в сметане. А девки у нас!..
Они зашли в домишко, в котором жил Герка, и Кирилл Карпович продолжил:
– Особняк тебе построю! Вечный! В нем, ежели ты, не дай, конечно, Бог, похарчишься, музей твоего имени заделаем.
– Ну и брехун ты! – завосхищался Герка. – Думаешь, наш пред мне меньше обещал? А хоромы, вишь, из соломы?
– Но я не такой! Ежели на то пошло, в свой дом поселю! В председательский!
Он отник от смеющегося лабуха и спросил:
– Ну чего, земеля, будешь думать или сразу согласишься?
– Ты вот чего скажи, – неожиданно обратился к нему Герка, – сколь на своем веку девок перепортил?
– Ни одной! – заученно, как на бюро, ответил пред.
– Не может быть! Уж больно ты красочно врешь да завлекаешь, тут у любой ноги бы в раскорячку пошли. А тебе я хочу сказать честно и благородно: не могу я в те края объявляться.
– По какой же причине-то?
– Да по простой. Я, как пишут в казенных документах, злостный неплательщик алиментов. Потому я туда – хоп, а меня там – цоп! За задницу и выше! И не столько подую я у вас, сколько попляшу. А тут все думают, что я постоялец-нестоялец. А у меня, веришь, грех сказать, как к бабе прикоснусь, так она в брюхатость кидается.
– Ну и сколько у тебя жен-то было? – участливо поинтересовался Гнездухин.
– Шесть, – не стал, видно, врать лабух.
– И у всех приплодок?
– Конечно! Потому я тут, «во глубине сибирских руд», и томлю свою душу.
Повздыхал Кирилл Карпович, даже пару раз охнул. Уж больно с мечтой расставаться было неохота. Красиво хотел обставить свою жизнь, весело. И вот – на же тебе!
– А можа… – начал было он, потом осек себя сам. – Да чего об этом мечтать? Шестеро даже не трое.
– Кого шестеро? – спросил лабух.
– Ну детей.
– Каких там шестеро? У меня у одной – трое, у трех – по двое. И только у двух по одному. Целый детсад. Говорю, как попритулюсь, так – лабец в капкане!
Он порылся в какой-то линялой шкатулке и достал оттуда газетную вырезку.
– Оказывается, – произнес, – в многодетстве виновата не женщина, а мужчина.
И прочитал, что у одного крестьянина в прошлом веке от двух браков было восемьдесят три ребенка. У одной жены, которая почти что всякий раз приносила по четверне, от него зачалось шестьдесят девять детей.
– Вот, видимо, и я такой же, – с горечью заметил Герка. – Из той же породы. Бошка – в дрючок, а он – в сучок.
За бутылкой, которую лабух поставил на стол, погоревали оба. Герка, что приходится лытать от своего косого десятка, а Гнездухин, что сколь он их ни шмурыгал, ни у одной ничего не завязалось. И Клавдия тоже в яловости взбрыкивает.
Вспомнил про жену, и ревность стала под хрешками поигрывать. Уж не попался ли ей такой же ухватистый, как лабух, матерец, который в его отсутствие заделает какого-нибудь красавца и будет потом улыбаться ему вдогон, когда увидит его со своим выводком. Потому его печать – это когда на бумаге одна чистота остается.
И, видимо, эта мысль и подторопила Гнездухина скорее воротиться домой, оставив, как он считал, до поры, мысль об оркестре.
– А капельмейстера, – пообещал Герка, – я тебе найду. Не равноценного мне, но вполне сносного. Потому покупай дудки и, как говорили в старину, вперед рулюй, а через плечо плюй!
Возвернулся Гнездухин домой, поехал в Волгоград, глянул на цены, в которых пребывали те самые «медные» трубы, и «жор» на нет у него сошел.
– Вот ежели бы шефов найти, чтобы оркестром одарили, – сказал он как-то на заседании правления. На что Алевтина Мяжникова сказала:
– Держи карман шире, чтобы мимо не проехали! Сейчас каждый норовит с колхоза урвать, вроде тут все несчитаное и немереное.
Но преда неожиданно поддержал главный бухгалтер.
– А вы знаете, – сказал. – Это мысль! Просто надо хорошо поработать в данном направлении.
И, повыпроводив всех, Гнездухин с Чемодановым остались, как в правлении шутили, на служебный перешепт.
Чем он закончился, никто не знает. Только Кирилл Карпович вышел из своего кабинета таким довольным, словно не только привез из командировки трубы, но и захватил в придачу к ним и самого лытателя-лабуха.
2
Это дело в три листочка, один из которых фиговый, как сказал начмил Аверьян Максимович Курепин, вроде бы и не заслуживало того, чтобы в него как-либо углубляться. Деньги, украденные из колхоза, найдены, убыток, так сказать, возмещен. Вот только злоумышленник, конечно, гуляет на свободе и хоть и горюет, что не сумел попользоваться украденным, все же, видимо, ухмыляется, что не милиция разыскала пропажу, а совсем, можно сказать, посторонний человек.
Но не это особо беспокоило юного следователя, на данный момент заменяющего начальника уголовного розыска, Ефима Моторыгу. Хотелось как можно в больших местах, как говорится, «нарисоваться», чтобы его запомнили в лицо и, коли сумеет себя правильно поставить, зауважали и стали называть по имени и отчеству.
Поэтому он не ослушания ради, а вроде бы пользы для не обратил внимания на то, что сказал начмил, а потихоньку растворил крышки папки и стал читать показания секретаря редакции Григория Фельда. Тот давал их высокопарным штилем. Например, даже такая была фраза: «Центр хранения массового заблуждения находится в милиции. Необщедоступная информация, которой вы пользуетесь, – залог процветания произвола настоящей опасности. Ваши обширные цитаты из классиков сыска двадцатых годов, так называемая «раскрутка», приводят к социальным и нравственным потерям, а уверование в собственную непогрешимость и плюс к ней назидательный тон порождают цветение бескультурья».
– Ну и арап! – нехорошо восхитился Моторыга, подсчитав, что на одной странице он использовал девять раз слово «социальный». Именно такой требовал он, чтобы была конкретность, ответственность, правда и даже греховность. Помимо этого проскочил «социальный кризис», «социальный опыт» и конечно же «социальный разлад».
«Морализм неуместен, как и неприемлем моментальный результат любой ценой, характеризующий туполобость», – было заявлено в конце.
Создавалось впечатление, что Фельд все время кому-то позировал, можно сильнее сказать, выводил следователя на политический диалог и тем самым отводил от той сути, ради которой был допрашиваем.
И поскольку эти словеса заняли в общей сложности сорок две страницы, значит, Фельд их писал не менее двух, а то и трех суток. И за это время деньги нашлись.
Потом – в газете – он напишет статью с таким не всем и не сразу понятным названием – «Выбросы жизни».
Моторыга отодвинул от себя эту белиберду и увлекся чтением невесть как на его столе оказавшемся письме с резолюцией: «Для сведения». И поскольку подписи под этой, по косине поставленной фразой не было, Ефим пытался по почерку определить, принадлежала она начальнику или нет.
А начиналось письмо с извечного у русских перечисления всех тех, кого адресат помнит и чтит, и кому шлет свои приветы и поклоны. И вдруг фраза:
«И именно пылкость ваших дум обо мне подбавляет огня в мое ожидание нескорого освобождения».
Далее автор письма давал советы житейской мудрости:
«И ишшо, решетом по голове малых не бей, ума не будет. И на безмене не важь, чтобы маловесными не остались. Умывай только водой проточной. Щели…»
– Что такое – «щели»? – вслух спросил самого себя Моторыга. И вновь упал взором в письмо: «Щели так, чтобы им вольготно дышалось».
И Ефиму вдруг подумалось, вот писал какой-то не очень грамотный человек, неведомо за что получивший срок, может, даже несправедливо. А ведь никакой злобы, никаких упреков, что кто-то во всем этом виноват, без яду, которым пышели письмена Фельда.
Кончилось письмо так:
«Срок мой идет на убыль, так что годков через двадцать, даст Бог, свидимся и обо все поговорим в подробности.
За сим остаюсь твой верный муж и супруг Архипов Антип».
Чужой, быстрой на скоропись рукой было дописано: «Временно вырватый из тенет семьи зловредными пережитками капитализма».
Моторыга представил, как, читая это послание, вздыхали и мокрели глазами бабы, как старики – кто подергивал ус, кто подсмыкивал бороду. А молодые колупали ногтями в затылке, повторяя фразу, выхваченную из середины письма: «Жить, стало быть, пережиток».
Моторыга поднялся из-за стола, подошел к окну и поглядел на то, что творилось на улице. Дождь, который с утра копошился в листве, не перестал в обыкновенном понимании этого явления, а иссяк. Сперва с крупных капель перешел на мелкие, а потом поплыл туманом, который в этих краях называют «мгичкой».
Под окном ребятишки-брызгуны с камышинками во рту, выцеливали себе кого-нибудь более важного и менее дотошного, чтобы не дошел до мысли проверить, почему они в это время не в школе.
Глянул Моторыга и на тот столб, на увершье которого одиноко висела лампочка под снулым абажурчиком, и если было ненастье, то именно по ней, из окна своей квартиры, Ефим видел, какая на улице погода. Снег там идет или дождь. И в том и в другом случае под лампочкой, словно опушенные веера, пестрили то снежинки, то дождинки.
Ефим вернулся мыслью опять сперва к письму неведомого ему Антипа Архипова, потом к хорошо знакомым словесным вывертам, тоже, по существу, незнамого Григория Фельда, и неожиданно подумал о себе. Не находил он в своей биографии чего-то связущего с прошлым. Отца он своего помнил чуть-чуть. Один раз тот мелькнул где-то на улице, и мать сказала, что это именно он, кого так ни разу и не удалось назвать «папой».
Не было у него ни дедушек, ни бабушек. По линии отца, естественно, потому, что тот с ними не жил, и оттого все прочие не роднились. А по материнской стезе они попомерли раньше, чем он родился.
Да и братьев и сестер у него тоже не было. Потому он завидовал всем, кто перечислял свою многочисленную родню и при случае мог навестить ее и быть там желанным и добрым гостем.
Моторыге ехать и идти было некуда. Потому, видимо, нелюдимость надолго поселилась в его душе. Комфортнее всего чувствовал он себя наедине с самим собой.
Окончив юридический, он сперва хотел стать адвокатом. Даже был познакомлен с тем, кто это мог запросто устроить. Но неожиданно им был встречен его нынешний начальник, у которого он проходил последнюю практику, и предложил должность следователя.
И Ефим, который перед этим только что определил для себя установку не говорить сразу определяющих слов «да» или «нет», заменив их общим полуобещанием: «Я подумаю» или: «Надо над вашим предложением поразмыслить», тут же поспешно согласился.
В первый же день он пошел не к Волге, которую уже знал, в степь, тарантуло полопавшуюся от жары и тщетности, что новое утро начнется с прохлады приволья и дождевой сутеми, а опять встретит восход засидевшегося за горизонтом солнца с обреченной утомленностью невыспавшегося человека, и суховейный ветер дохнет, словно из духовки, и сухо запахнет нестволглой за ночь полынью.
В ту ночь в Светлом почему-то не было того самого света, то есть электричества. Ефим встал при лампе, взял ее в руки, убавил огонь, чтобы не коптила и, не шаря, поставил на припечку. И заметил, что мыши пообгрызли, а то и съели вовсе припасенные им продукты. И это опустошительство пережить уже не было сил, и к вечеру в его доме разгуливал кот по кличке Лунатик.
Лунатик был цвета бело-желтого и действительно чем-то напоминал бок чуть подщербленной луны.
С девками Моторыга сходился трудно. Вернее, он ими интересовался поскольку-постольку. Так, кажется, говорили о равнодушных к женскому полу молодых людях в прошлом веке.
Нет, с одной было он чуть не сошелся надолго и всерьез. А случилось это так неожиданно и почти нелепо, что потом воспоминания обо всем этом вызывали улыбку или снисходительное посмеивание.
Шел он как-то по улице, и к нему подбежала стайка девчонушек.
– Дядя! – крикнула одна из них. – У нас котенок убежал.
– Куда? – на всякий случай спросил он, хотя времени у него было мало, чтобы заниматься детскими проблемами.
– Вон в эти джунгли! – указала девочка на пустырь.
И Ефиму стало смешно. И, видимо, на той самой веселости он преодолел оранжевые подпалины, что стелились по всей пустоши. Раньше тут, по всему видно, было кладбище, потом свалка, а теперь обрисовывалось строительство нового дома. Но тоже настолько запожилевшее, что, наверно, рабочие последний раз пили тут водку еще до перестройки.
Котенка он отловил именно в дебрях лебеды, что росла на фундаменте. Он испуганно мяукал, и в его глазу плавала телевышка зрачка.
И когда Моторыга вышел на дорогу, где его поджидали девчонки, то заметил, что именно телевышкой над ними возвышалась девица, которая с любопытством разглядывала его, словно он явился не из дебрей пустыря, которого тут называют «джунглями», а по крайней мере с того света.
– Здравствуйте, – сказала она и, протянув руку, попыталась представиться: – Меня зовут…
– Вы меня извините, – произнес Ефим. – Но я страшно спешу! У меня…