— Варлаам — духовный мой, молиться велел…
— Экой ты робкой… Скажу я старцу — успеешь поклоны бить.
Ступай за ворота! Арзамас — довольно храмами Божьими украшен, изрядно строен — поди, разомни молодые косточки, пусть посадские девицы пожалеют: экова добра молодца упустили!
… Почти прытью пустился вдоль низкой монастырской ограды, да увидел себя в чёрном, длиннополом одеянии монаха и тотчас утишился в желании — умерил вскинувшуюся прыть, зашагал тихо, степенно.
Оказалось, что идти-то некуда. В этот будний день Арзамасская площадь почти безлюдна. Ветошный ряд возле монастыря пуст, на другой стороне площади, ближе к Сальниковой улице, у коновязи толпилось несколько мужиков — хрустел там под лаптями крепко подмороженный, уже слежавшийся снег. А ещё напротив Введенского — у ворот Никольской обители две монахини широко махали метлами, взбивали легкую снежную пыль.
Иоанн вспомнил: многажды бывал он в Арзамасе, да всё как-то в базарной сутолочи, всё-то с родителем на крикливом торгу. Давно хотелось увидеть весь город сверху, охватить его одним взглядом с высоты колокольни. И вот теперь это можно, никто не остановит его, не схватит за руку.
По шатким, избитым ступеням тихо поднялся на невысокую монастырскую колоколенку с шатровым верхом.
Его испугала стая потревоженных голубей, сухой треск их крыльев. Один тёмный турман в широких штанцах сидел тихо, не слетел с ребровины оградительной балясины пролета, воркуя, смело поглядывал на молодого монаха, ждал кормли, но зёрнышек у Иоанна не случилось, и он развёл руками: забыл, но уж в другой-то раз с пустым карманом не явится…
Первое, что бросилось в глаза — широкое чёрное опоясье крепостной стены вокруг города и неоглядная белизна окрестных снегов.
Деревянный городок просматривался с колокольни весь. Очертание треуголья крепости повторяло явленное природой. Не случайно это треуголье высокой горной земли между Тёшей и глубоким оврагом облюбовали государевы городельцы для возведения крепости. Только северная напольная её сторона могла быть опасно уязвлена наскочившим недругом. Но тут выкопали глубокий ров с валом. Из ближней северной башни на животинный выпуск выбегала из ворот темная сейчас, зимой, лента широкой дороги в Нижний.
После узнает Иоанн в случайном разговоре, что длина крепостных стен укладывалась в тысячу шестьдесят шесть сажен.
Где-то всполошно вскричали мужские голоса, Иоанн догадался, да и увидел: напротив, в створе проезда Настасьинской башни, угрозно махая кнутовищами, ругались два деревенских мужика возле встречных дровен — там же тонко взвизгивала напугавшая лошадей чёрная собачонка.
Правей Настасьинской, за Воскресенским собором, толстым обрубком на высокой клети стояла недоброй славы городская пыточная башня. Маленькие чёрные окончины в нижнем срубе её пугали горожан разными ужасами пыточного застенка.
Неподалеку от башни, ближе к крепостной стене, на лобовом украсе, развалисто разметался воеводский дом с резным гребнем по коньку крыши. Бочковые покрытья теремов, холодных повалуш, длинные выносные крылечные спуски — гульбища, небольшие оконца верхних хором со слюдяными вставками в частые рамные переплеты — всегда воеводский дом недоступен для простых посадских, неизменно дивит он внешней красотой, но и не знамо чем пугает.
Противу воеводского двора, справа, стоял высокий дьячий двор, или земская изба, тоже на высокой клети. За ней, за длинной коновязью, угадывался сейчас замёрзший пруд, по пологому скату его берегов каталась на салазках малая ребятня.
Сверху хорошо просматривались главные улицы. Тремя неровными рукавами они исходили от собора. Первая повторяла довольно ровную западную стену крепости, тянулась она на север, с конца её и начинался Нижегородский тракт. Называлась она Прогонной. Вторая — Стрелецкая, проходила близ первой. А третья улица — Сальниковская — пролегла неподалеку от юго-восточной стены крепости.
Город уже давно перешёл за свои крепостные грани. Так Пушкарская слобода прижилась на северо-западе за крепостью, за Тёшей, рядышком с Выездной казачьей слободой.
На юге, за Кузнечной башней, чернела всегда звонкая Кузнечная слободка.
На востоке, в напольной части — это уже за оврагом Сорокой, вольно разбросались домишки Ильинской слободы, а правее её, под Киселёвой горой, на низинном месте крепко осела вокруг малой речки Шамки Кожевенная слобода. Широкая луговая пойма этой речки на юге обрезалась ровным взъёмом Ивановских бугров, на бровке которых лениво махали крыльями чёрные столбики ветряных мельниц.
… Старый зипун грел плохо, стала зябнуть спина. Иоанн, запорошенный снежком, поглядывал на чёрные росчерки троп в снегах, на унавоженные полосы разбежливых дорог в городе, и за ним на редких прохожих, на резвые дымы из труб и волоковых окон, и его не покидало какое-то смутное беспокойство. Не сразу понял он, что у него это от черного цвета города и дорог, от неосмысленного еще неприятия Арзамаса.
Эта первая городская колокольня, на которую он поднялся, не вызвала знакомого, желанного ощущения высоты, того душевного позыва в светлую высь неба, которую он испытывал на колокольне родного села. Иоанн даже испугался этого, и ему разом стало тоскливо.
Прежде чем спуститься вниз, поискал глазами в Кожевенной слободе дом купца Масленкова. Родитель давно в добрых связях с Иваном Васильевичем. Не раз, когда сырую кожу отвозил в город, брал отец с собой и Ивашу. Как-то припозднились в Арзамасе, а вечером такой буран поднялся, что хозяева не отпустили со двора на ночь-то глядя: долго ли заплутать в поле! Вот и удивил тогда он, парнишечка, купчину умением читать Псалтирь.
А что-то не углядел, не опознал по домовой крыше обиталища Масленковых — ужо наведаться бы надо, сказаться, что вот теперь он в новом чёрном одеянии, в монашеском чине…
Поздно в келье, в одиночестве, внутренне взбудораженный, а чем — этого Иоанн и сам не знал, присел к столу, к свече, открыл Псалтирь и прочёл:
«Сердце мое, говорит от тебя: ищите лица Моего», «И я буду искать лица Твоего, Господи!»
«Не скрой от меня лица Твоего, не отринь во гневе раба Твоего».
Эго читались те самые слова, которых он целый день ждал, пытался вспомнить их и не мог.
«Мне это сейчас выпало исцелением!» — обрадовался Иоанн, закрыл книгу и поцеловал тисненое её название на коже.
Успокоенный, укреплённый, он уснул крепким молодым сном.
Видно, по смотрению Божию пришел в Введенский монах Филарет из Санаксарского монастыря, что близ города Темникова в Тамбовских пределах.
Это молодость свела Иоанна с пришедшим иноком. Как-то в тишине крохотной кельи признались братски друг другу на высоком взлёте словесном, что души их просятся в уединение.
Сидели по разным сторонам маленького грубого стола, в низкое оконце сеялась весёлая вечерняя заря апреля. Дни стояли уже тёплые, и в келье держалось тепло.
Иоанн глядел в оконце на редких прохожих по площади и говорил о думанном-передуманном.
— На самом торговом бою монастырёк наш, брате Филарет. Сутолока, площадь криком кричит… Бывает, встанешь на ночное правило, а в окошко рёв иного кутилки. А потом: родня почасту стучит, прошлым тревожит…
— Воистину! — готовно соглашался Филарет и опускал долу своё кроткое лицо с голубыми пугливыми глазами в светлой опушке густых ресниц. — Мы — ломти отрезанные, нам и своих кровных надлежит чураться. Сокрыться от всего людского, оно хорошо бы… Слушай, друже, что открою. Шёл я в Арзамас путём дальним, дремучими лесами темниковскими. Между речками Сатисом и Саровой полное безлюдье — нежиль! Сказывают, допрежь, за несколько лет перед сим, подвизались в той пустыни отшельники Феодосий и Герасим, а ныне там пусто.
— Где же старцы?
— Не выдержали туги одиночества…
— Вот сходить бы туда, а?! — помечталось вслух Иоанну.
Филарет сознался:
— Мы с Савватием однова разу намерились келью поставить, да ушли — страх прогнал. Одно, что тати разбойные мерещились, а потом и зверьё. Но такая там молитвенная тишина!
Крепко засела думка о дальней пустыни в Иоанне, и уже виделась она желанным пристанищем. Не выдержал однажды и пошёл признаться Тихону.
— Вижу, вижу, что тебя снедает — проветриться захотел, взыскуешь об уединённой молитве Господу… Похвально сие, но по силам, по разуму ли загад о подвиге пустынножительства? Молоденёк ты, сын мой… — Игумен опять прихварывал — осунулся лицом, только тёмные глаза свежо поблескивали. — Я смолоду тож поревновал было к подвигам киевских старцев, о пещерном их житии, да не далось… Не спрашивай, не тащи чужой слабости в свою память, она тож заразительна. Не выпал мне подвиг вершить смолоду, а теперь уж куда-а! Вскоре падет мне последняя дорога, для которой и посоха не надобно…
— Только место огляжу, воспримет ли душа, — осторожно просил отпуск Иоанн.
— Ладно, дам я тебе благословение! — пообещал Тихон и махнул вялой старческой рукой. — Ступай, мне ещё помолиться надо.
Только через две седьмицы игумен вспомнил о просьбе Иоанна. После утренней трапезы поманил своим длинным сухим перстом, увёл к себе в покой. Ходил он в добром настрое, поглядывал весело.
— На перво число у нас ведь Еремей-запрягальник. Бывало, родитель начинал сеять и вспоминал: овёс сея — моли Еремея… Ну, что ж — теплынь растворена, дороги подсохли — да, теперь по каждой дорожке побежливы ножки… Гляжу вот в окно и печалюсь: старые огарки, доживаем тут неисходно. А ты, милёнушка, пока ноги молоды, носят — ходи, гляди на чуден мир Божий, — исполнен он красоты неизреченной… Ступайте с Филаретушкой.
Получили молодые монахи благословение, заспинные мешки-котомки вскинули и сошли со двора монастырского.
Уже огромило землю, но дождь ещё не падал…
Как ярко горели за Выездной слободой под теплым солнышком зеленя, как жаворонки заливались в голубом поднебесье! Легко шагалось просохшей дорогой — радовались чернецы, что чисты их души и помыслы, что дадена им воля, что не довлеет над ними строгий монастырский распорядок, вседневное послушание старцам.
Справа проглянули крыши Красного. Встретился знакомый мужик в телеге, кивнул головой, чей-то бычишка выскочил на дорогу и начал игриво взлягивать — как всё знакомо! Весело смотрится барский дом на горушке, родной храм с высокой колокольней, а там неподалёку и родительский двор. Вон в старом шугайчике и матушка близ огородной грядки. Вскинула ладонь над глазами — узнала… Прибавили шагу.
Пока Филарет дрова в охотку на дворе колол, Агафья вымыла руки, увлекла в горницу и, волнуясь как девчонка, зашептала:
— Ульянушка-то твоя любая… Приехал тут мужик из подмосковного села барина — поклон передала тебе, не знала, что ты постриг принял. А ещё и плат памятной. Вот…
Агафья торопилась, кинулась к ящику — полыхнуло в руках голубое, и у Иоанна зыбнуло сердце: платок этот он своей ладушке подарил в ту незабывную купальскую ночь…
— Может, не возьмёшь теперь, может, Катюшке малой… — пытливо заглянула в лицо своего большого сына взволнованная мать.
— Возьму… — еле слышно отозвался Иоанн. Он бережно сложил платок и упрятал в свою котомку.
Прожили монахи у Поповых сутки: мать пекла хлебы, заботливо снаряжала иноков в путь.
Уже у калитки стояли… Родительница коротко всплакнула.
— Не похотел ты, Иванушко, вкрасне походить на миру, в чёрное приоблекся…
— Не надо, матушка, — тихо попросил Иоанн.
Федор Степанович возился возле мешков чернецов: укладывал топоры, лопату без черена. Принес увесистый кус вяленого мяса, сразу выставил свой резон: в лесу никто ничево не подаст, успеешь, монах, будешь еще постником. В кожаном мешочке подал новое кресало и трут.
— Вот вам первый дружечка в лесу — берегите!
Провожал до околицы. Обнял сына, порывисто припал к плечу.
— Благослови вас Бог! В обрат пойдете — ждать будем. Лихих людей стерегитесь. На-ка!
И подал свой увесистый батог.
Тамбовским трактом, Дивеевской, Темниковской, а прежде Посольской дорогой, по которой в Казань и в Москву ездили, шагали без останову монахи. Встречались пешие, встречались конные, догоняли в телегах, просили садиться, но иноки только отмахивались: негоже нам беречи себя!
За Дивеевом — большим базарным селом, места начались глухоманные, все лесом да лесом.
У мельницы, что стояла при Темниковской дороге близ села Кременки, остановились воды испить: лица давно испарина пробила, во рту сушь.
Мельник узнал Филарета: бывал у него монашек, когда ходил в Арзамас. Сошел с крыльца своего дома, просил гостевать. Иоанн, оглядывая мельницу, добротные дворовые постройки, поластил хозяину душу:
— Мельник шумом богат…
— Шумит меленка…
Присели на лавочку у сеней дома — Онисим радовался людям, скучал по ним на своем отшибе.
— Не в Санаксарский ли путь держите, братия?
— Думаем с тобой соседиться, — отозвался Филарет. — Пришли вот показаться боровине. Это постриженник Арзамасского Введенского… Ты, дядя Онисим, скажи нам о местах здешних, я-то наслышан, а вот брат мой слушать охоч. Ему тут все в новину.
Мельник упер руки в колени засаленных холщовых портов.
— Вам старины здешние в интерес… Везут ко мне хлебушко на помол, везут и были-небыли. Там, на горе, гнездовал татарский князь Бахмет. Построил город Сараклыч, по нашенски-то, толмач сказывал — Золотая сабля… Долгонько здешним улусом правили татарские ханы, русов в полон приводили, мордву утесняли. Но и века не минуло, как кануло тут ханство после Куликовского побоища, когда князь московский Дмитрий разбил Мамая. Бежал из своего улуса правитель Бехан и запустел Сараклыч, разбежалась остатняя татаровя. С той поры у мордвы это место прозывается Старое городище…
— Сторонних насельников не помнишь?
Онисим ждал этого вопрошения.
— Видно, много было загублено в Сараклыче православных, видно, вопиет это место о молитве. То и тянет сюда монахов. Феодосий — это уж и я помню, тут спасался. Он пришед из Нове-града, с Волги… Этот Феодосий одинова разу видел в ноши, как небо раскрылось тут над горой и падал с горних высот свет необыкновенный. Сказывал еще монах, что из земельной тверди не единожды гул некий исходил, слышался как бы колокольный звон… Признавался Феодосий о некоем смотрении Божьем. То знамения были, дескать, месту сему уготована большая слава.
— А где теперь обретается Феодосий?
— Будто бы ушел в Предтечев монастырь, в Пензу. Братия тамошняя слезно просила быть у них игуменом… Постойте-ка… Герасим из Краснослободского монастыря тут зачинал житие, да тоже и ево завернули к себе чернецы. Лет пять назад… Сказывал мне, что и ему тож знамения открывались…
— Оле,[14] Господи! — Иоанна поразил рассказ мельника, он тут же присмирел, стал задумчив.
Вечерело. Мельничиха вышла на крыльцо, позвала за стол.
После ужина хозяин отвел монахов в рабочую избу.
— Полати и лавки у меня широки… Как же, народ во все дни. Снимайте со спиц шубы и ложитесь.
Иоанн долго не мог заснуть. Ночь скоро загустела тишиной, где-то неподалеку тихо, тонко позванивало конское ботало. И вспоминалось родное Красное, притешные луга, костерок в ночном, гаснущие звезды к сырому утру…
— Да тут все величит Господа! — воскликнул Иоанн, когда они углубились в треуголье земли между речками Сатисом и Саровой.
— Да, благотишное место… — соглашался Филарет.
Старые литые сосны со смолистой позолотой стволов легко держали на густой зелени своей хвои голубой свод неба. Сумрачно, влажно внизу на толстом настиле палых игл. А в тальниках у Сатиса гремело с утра такое веселое птичье разноголосье, что монахи невольно заслушались.
… Едва заметная тропа то показывалась, то пропадала в чистом брусничнике, вела куда-то вверх. Лес несколько поредел, стал смешанным, и уже по этому угадывалось, что тут некогда жили люди. Встречались высокие замшелые пни, старые затеси на деревьях, в густых зарослях орешника проглянул изорванный, давно почерневший лапоть с птичьим гнездышком…