Ярем Господень - Еремеев Петр Васильевич 5 стр.


Стороной медленно прошел, громко хрустя валежником, непуганый лось. Почуял людей, насторожился, мотнул рогатой головой и густой тенью пал в приречные лозняки, тяжело захлюпал там на мелководье.

Странное чувство испытывал Иоанн: впервые он шагал лесной глухоманью. Да, случалось быть на Высокой горе под Арзамасом, что так густо заросла вековым липняком, не раз бывал и в том реденьком сосняке, что приписан к родному селу за Тешей. Там всякий сушняк, палочье заботливо забирали на дрова, а тут вот не в каждом чащобном месте и продерешься сквозь завали старых дерев, трухлявых уже валежин и густого соснового подроста.

Они поднялись на середину лобовины горы. Да не горы, а довольно высокого взъема земли между тихими речками.

— Эх, возняться бы еще повыше! — опять невольно вырвалось у Иоанна.

Филарет, вытирая рукавом потное лицо, плутовски улыбнулся.

— Не одново тебя, брате, небушко-то, высь-то поднебесная манит. Айда-ка сюда… — И едва не потащил Иоанна за собой. — Во-ота!

И как это Филарет удозорил, а он мимо почти прошел и не заметил…

За кустом орешника стояла старая сторожа. Почти на вершине старого, сохнущего теперь дуба на развилье двух толстых сучьев лежали столешницей три колотые деревины. На стволе дуба увиделись набитые железные скобы. По ним-то с опаской Иоанн и поднялся наверх.

Дух захватывало от высоты, от увиденного. Во все стороны бесконечное коврище дымно-синей сосновой хвои. И — небо. И — облака, белые-белые…

Вершинная бесконечность соснового бора, это слепящее небо, причудливые громады облаков странным образом умалили его, Иоанна, как-то принизили в собственных глазах, но подумал-то он в смятении не о себе: как же жалки, мелки людишки вот перед этим бескрайним Божьим миром…

Он медленно слез с дуба тихий, подавленный тем неохватным, что открылось его глазам.

Филарет что-то искал в цветущей майской траве, выглядывал совсем как малой парнишка… Великоватая ряса смешно топорщилась на нем.

Сели под дубом, уперлись спинами в его широкий шершавый ствол. Иоанн набрал старых желудей, поиграл ими в ладони. Филарет старательно отмахивался от комаров.

Иоанн не сразу и заметил, что заговорил вслух:

— Читал я о египетских пустынях, о подвигах первых христиан. Авва Антоний Великий там подвизался… Что тамошние пустыни! Там — голо, там редкого зверя за версты узрить можно, да какие тамо звери, а вот зде… — Он поймал себя на слове — этак запугает Филарета… — Помолимся, брате! — И осторожно вынул из котомки завернутую в чистое, еще не стираное полотенце икону.

Монахи опустились на колени.

Еще в Арзамасе договорились освятить пустыню крестом.

— Ну, снимай вретище своя и берись за топор! — повеселел Иоанн. Он тоже снял рясу. — Лопату насади…

Высокий крест поставили на вершине горы. Вкопали, хорошо утоптали землю вокруг него, отошли посмотреть.

— Повыше бы поднять!

Филарет удивился:

— Да уж куда выше…

— А и правда, — тихо согласился Иоанн. — В душе надлежит нам поднимать крест Христов, в душе!

— Водицы бы испить…

Филарет порадовал:

— Пока ты у мельника в красном углу на иконы глядел, мельничиха мне квасу туес налила. Мастерица она квас варить — я уж пробовал. А ты не пивал мордовского, сыченова медом, пива? Пуре называют. Хмеля в это пиво не кладут — это, говорят они, шайтаново произрастание… Аз, доброе пиво!

Филарет развязал котомку, достал туес, открыл деревянную крышку.

— Нако-сь, пригуби…

Посидели у креста довольно. Филарет сбросил с себя лапотки, развязал онучи, грел на солнышке белые ступни, удивлялся:

— Ты брат, какой… Я ж тебе не сказывал, а ты место для креста будто преж высмотрел, будто кто тебя натакал. Будто перст указующий вел… Ты погляди-ка во-он туда, пониже… Бугры тамо да ямы — знай: местные мужики клады искали. Сказывали, что тут татаровя богатые схороны упрятали.

— Нашли чево?

— Мельник сказывал: кресты каменные обрели. Шесть крестов отрыли да один медный с выемом для святых мощей…

— Откуда ж в басурманском обиталище кресты?

— Мельник-то сказывал: много сюда полонян из православных приводили. Татаровя сгинули, а наше — кресты отдались русским мужикам…

Жар спадал. Откуда-то снизу, от речек, поднималась тяжелая вечерняя сырость. В лесу стихало, стали ярче, сочнее краски, стволы сосен тяжело бронзовели.

Филарет озаботился:

— Брате, нам бы к мельнику…

— Это у креста-то тебе боязно, ай-ай! — укорил Иоанн.

— Давай костерок запалим да дымокур воскурим… На огонь зверь нейдет — таскай прутовье сухое!

…Огнястое солнце сгорело в жарких стволах сосен, в лесу сразу стало темно и давящая тишина навалилась на молодых монахов.

Иоанн прочитал молитву и просидел у костра до рассвета. Никакой боязни не чувствовал: страх одиночества — его ведь тоже нажить, укрепить в себе надо…

Утром Филарет благодарил:

— Ты меня своей одежиной ночью укрыл… Хоша и на хвойке, да на своей вольке!

Обутрело, а потом скоро и потеплело.

Иоанн попросил Филарета:

— Давай-ка еще походим по горушке, приглядеться хочу.

— Запала в душу?

— Запала! Посмотрю, где келью поставить.

— Ты что, летовать?..

— А ты?

— И не знаю… — робко улыбнулся Филарет и виновато опустил глаза. — Боюсь, прости ты меня. Мы ж пришли сюда на погляд.

— Ладно, шагай!

И опять они шли и царственное величие девственного леса поражало их. Иоанн не сдержался, вскинул руки.

— Тут только Богу молиться!

— Тут вольгота-а… — по-детски открыто радовался Филарет.

4.

Только неделю — малость поболе, не были иноки в Арзамасе, а как же соскучились по городу и по родной обители! Иоанн недоумевал: вроде их ничуть не тяготит знакомое многолюдье, эта извечная суета сует. И, торопливо поддавшись всему мирскому — навязчивому, они захотели за монастырские ворота в первый же базарный день: в Арзамас пришел сергачский ходебщик.

Северное, нижегородское Поволжье издавна прослыло на Руси вожатыми ученых медведей. Веселый промысел обжился в Сергачской округе, одно время являлся едва ли не для большинства тамошних мужиков основным занятием. Здешнюю выучку медведей неизменно хвалили.

Обычно выход на промысел из родных мест начинался с августа и длился до Петрова, а то и до Ильина дня следующего года. Медвежатники уходили на заработки далеко — дорога приводила их до отдаленных городов, даже до Польши.

… Игумен Тихон выслушал сбивчивую просьбу Иоанна и неожиданно помолодел своими усталыми стариковскими глазами.

— Ах, чады мои! Как падки вы на мирские соблазны… Мне бы вас остужать в праздных желаниях, а я потаковничаю, прости Господи. Ступайте! И аз, грешный, когда-то вот также дивовался на хожатова с медведем, хоша царь Алексей Михайлович отдал крепкий указ, чтоб в городах и уездах никакова шумства и верчения бесовскова… Кто же станет ослушником, — упреждал царь, — тово ждет жесточь государская. А-а! Распустил язык с вами… Идите, чево носы повесили? Филаретушка-то, вижу, инда взмок. Чадца мои, монаси-и… власы для прилику подберите…

— Так, нынеча впервой, святой отец! К нам, в Темников, медвежатники не заходят, не упомню… — признавался Филарет.

Хозяин зверя шел обратно в свои сергачские пределы. Почитай, долгий год вдали от дома, радовался мужик скорой явке к родному семейству и потому в последние дни радостен, шумен и скор в представлениях.

Сенная площадь — она в Арзамасе вне крепости, близ моста через Тешу, гомонила больше обычного.

Алексей Михайлович — всея Руси самодержец, почил в 1676 году, и строгий указ его стал забываться, да и как народ оградить от самородного! Скоморошества и прочих веселых уличных затей точно поубавилось, но любимая в миру медвежья потеха оставалась.

Ходебщику прибытка ради хотелось показать своего медведя в деле на главной площади, но — базарный день! Да и протопоп Воскресенского собора не дозволил бы осудительного, как-никак, действа. Вот и пришлось охочим до зрелищ бежать в нижнюю часть города.

Прытко, едва ли не резвой рысцой, молоденькие иноки ринулись за посадскими, не сразу, но протолкались к стене длинного сенного сарая. Лежали тут запасенные бревнышки, удалось встать на них, чуток подняться над живым пестрым полукружьем из мужиков, любопытствующих молодок, говорливых парней и вездесущей ребятни. Заметил Иоанн, что подивиться на ученого зверя дружно пришли кузнецы-силачи…

Вожатый вывел из ворот ближнего к сараю дома медведя, повел его кругом, и толпа, ахнув, разом отпрянула от сарая, дала сергачским гостям простора.

Рослый мужик с яркой рыжей бородой и веснушчатым лицом одет в потертый, но чистый армяк, перехваченный в поясе широким кожаным ремнем с частым набором блестящих медных бляшек. В ремень этот вшито кольцо, довольно длинная цепь от него тянулась к медведю, к железному ошейнику. В правой руке медвежатник держал увесистую орясину, а левой постоянно подергивал цепь — давал знак зверю к действу.

Медведь оказался не так уж и большим и вовсе не страховидным, только маленькие круглые глазки его с красноватыми белками посверкивали сердито. Он натужно сопел и поначалу противился хозяину. Подобрел зверь после того, как на легком косолапом бегу сглотнул что-то лакомое от мужика.

Ходебщик торопил — разминал медведя. Весело покрикивал:

— А ну, Мишенька-дружок, так и этак повернись, арзамасцам покажись!

Медведь задержался, вскинул вверх лапы, шагнул к толпе, рыкнул — показал спиленные зубы и начал неуклюже кланяться, хватал себя лапами за вислые бока.

Толпа не сдержалась, ответила шумной похвалой.

И тут откуда-то из-за спины мужика вынырнул пёстро одетый парнишка с бубном на ремне, застучал по сухой коже крепкими палочками.

Вожатый опять дернул блестящую цепь, насторожил медведя, закричал высоким сипловатым голосом:

— Покланяйся, покланяйся, Михайло, честному народу. Подходите богатые-тароватые, зрите посадские — люди хватские, красны девицы, сударушки-молодицы… А ты, Мишенька, не озирайся назад, народ не зря похотел собраться, на тебя, умника, полюбоваться…

Медведь, слегка взбодренный орясиной, и в самом деле заважничал, вскинул голову, а потом церемонно, поясно поклонился.

Иоанн с Филаретом и не заметили, как пособник ходебщика, оставив бубен в сторонке, вытащил из заплечной торбы широкий мешок, просунул в него голову и явился арзамасцам «козой»: козья морда у него на голове с бородой из разноцветных лоскутков, а деревянные рога, закрепленные на деревянном бруске, малый держал в руках.

Что-то закричал мужик, тотчас громко, с вызовом заблеяла, протяжно замекала «коза», и, сплетывая ноги в худых сапожнишках, парнишка начал назойливо наступать с «рогами» на медведя, бодать его лохматые бока. Медведь отступал, закрывал морду лапами, коротко взбрыкивал ногами, отгонял от себя нахальную «козу», норовил ухватить её за рога.

Толпа ахала, глядя на дерзости «козы», взвизгивали от страха две пышнотелые молодайки, незнамо как оказавшиеся впереди других, восторженный рёв возносили над толпой бойкие ребятишки.

Ходебщик поднял руку, толпа поутихла. Начал приказывать:

— Покажь, Мишенька-дружечка, как наши бабы сергачские в баню ходили, крутые боки тёрли, как на полок залезали, берёзовым веничком мягки места ублажали…

Медведь банную картину так похоже представил, что толпа рёвом ревела.

И снова своим высоким, протяжным голосом вопрошал медвежатник:

— А как красны девицы студёной водой умываются, на миру себя показать собираются… Белятся, румянятся, в зеркало дивуются, собой любуются…

Медведь не без удовольствия начал отирать морду лапами, «повязывать платок», поворачиваться и облизываться перед зеркалом…

Дружный хохот опять взмыл над Сенной площадью.

— Мишенька, родной, показуй, как казаки на службу вершне едут?

Пособник ходебщика подал медведю палку, и тот, пройдясь лапой «по усам», «поскакал» на ней.

Мужик вытер большим-большим красным платком свое потное лицо.

— А ну… Стрельцы московские, ребята таковские… Хлеб мирской, денежки государевы, порох да сума набила бока, артикул ружейный выкидывали, пищаль с руки на руку перекладывали…

Ходебщик кинул свою орясину медведю, и тот с видимой охотой показывал артикулы.

Арзамасцы дружно плескали руками, ахали — ну, выучка!

— И напоследок, Мишенька… Как детушки-малолетушки горох у бабки Анисьи воровали. А после, где скачком, где ползком удирали с огорода…

И медведь, озираясь и глухо ворча, «рвал-драл» горох, а потом трусливо убегал от бабки Анисьи…

Иоанн и Филарет, забыв о своем духовном звании, хохотали до слез.

Медвежья потеха кончилась тем, что зверь опять выдержал наскок «козы», а после вместе они проворно прошлись по кругу, причем «коза» задорила:

— Уж ты, Миша, попляши, у тя ножки хороши, приобуйся в сапожки, я возьму тебя в дружки…

Хозяин укоротил цепь, пошел рядом с медведем по кругу собирать доброхотное подаяние. Шапку держал медведь на вытянутой лапе. Дивно, никто вроде и не пугался зверя. Ходебщик заученно-сказово выпевал:

— Подаде, люди добрые, на прокормленье, на ваше и впредь удивленье, через год жди ты нас, любый сосед Арзамас!

Позвякивало в шапке…

5.

Усердны арзамасцы в делах богоугодных.

В 1651 году противу соборного храма Воскресения Христова выстроили деревянную церковь во имя Введения в храм Пресвятые Богородицы с двумя приделами архидьякона Стефана и преподобно-мученицы Евдокии. Вскоре близ новоявленной церкви появились кельи, и объявился пятый счетом мужской монастырь в уезде.

Начальное забылось, и скоро стали недоумевать горожане: почему это стольник князь Самойла Никитич Шайсупов, будучи у них воеводой, да и духовная декастерия разрешили стать-быть обители почти в центре главной торговой площади. Более приличествовало бы обжиться пристанищу чернецов где-нибудь за городской чертой в уединенном месте. И приходило на ум: знать, по велению стольного града Москвы указано место «царского богомолья».

Кабы тогда, при начале, загляд вперед… Пахотной земли у монастыря нет, ругой — денежным пособием[15] не награжден, единственный доход у братии — милостыня благочестивых вкладчиков да взимание мзды за хранение купеческих товаров в подклети церковной. Ну и добавляют отцу казначею в мошну доброхотные подаяния арзамасских и прочих базарников.

Два дня в неделю торг. Храпят и ржут лошади, скрип телег, звон и стук разной посуды, людское разноголосье, эти корыстные торговые страсти окатывают обитель с раннего-раннего утра.

Ко всему, у южной стены Введенского — бабий тряпичный развал. Какого носильного старья, всякой другой домовой мелочи тут нет! Грешен, засматривался иной раз Иоанн здесь на молодок: тряпичные куклы берут для малых детонек, а сами-то, самим-то впору садиться да играть.

Вот так-та-ак…В глазах-то девицы да молодицы. Ай, да монашенек…

Почасту простаивал Иоанн у низенькой монастырской ограды, смотрел на ярившийся торг, на шумных людей и все больше и больше смелел в мыслях, что следует надолго уйти из монастыря туда, где молитвенная тишина и где он будет далек от людских страстей. Потому и вспоминал о Старом Городище — славно там, никаких тебе лишних помышлений, никаких окаянных соблазнов.

Но подъемлет ли он тяжкий труд отшельника? Не выше ли труд этот его сил?!

Назойливо лезли в голову разные уклонения: уготовит себе разлуку с родителями. А как там с кормлей? Но поднималось в молодом монахе и другое: он же отрекся от родных, когда принимал постриг. И медведь страшится человека… А с брашным — деревни недалече. Что самой первой опаской: едва сокроется в пустыню, как следом явится лукавый со своими злокознями, соблазнять примется. Потому, как сказывают, многие и бывалые вроде бы монахи не возмогли перенести своего уединения.

Последней зимой Иоанн читал святого Исаака Сириянина об отшельничестве и безмолвии, задумывался над словами преподобного Иоанна Лествичника, который упреждал: «Горе единому в пустыне, если впадет в уныние, некому ободрить его».

Назад Дальше