Конечно, всякое новое чувство, которое завяжется в душе, не столько он, сколько его Раиса Максимовна подвергла ревизии и тщательному анализу.
Помнится, появилась возможность побывать в Англии во главе парламентской делегации, как она землю стала рыть, чтобы он взял ее с собой. Пришлось идти к Черненко, унижаться, даже чем-то обосновать, что он не может без супруги пресечь границу родного государства.
Не думал, конечно, он, что эта уступка станет трагической в его политической карьере. Надо было сразу же начинать разыгрывать из себя царя со своими бзыками и прихотями, которые немедленно подхватят те самые подхалимы, в руках которых и находится репутация руководителя.
И именно в Англии он пережил ощущение, что такой шаловливец, что его нельзя из дома отпускать одного.
А дома даже анекдот придумали. Будто на него посягала какая-то кинозвезда, да спасибо Раисе Максимовне – отвела беду от страны, которая чуть не потрясла свою партийную нравственность.
Он помнил, как, пофыркивая в воду, независимо держался на плаву катер, на котором они собирались куда-то плыть, а какой-то матрос пытался втолковать его любознательной супруге особенности английского технологического творчества. Там же она неуклюже поинтересовалась, не подвергнуты ли жители острова шовинистическим настроениям.
И хотя почести в Лондоне ему были оказаны явно не парламентские, на душе что-то заскребло. Погано, оказывается, не быть первым. Потому обидно было даже то, что жене чуть ли не больше уделили внимания, чем ему.
И не понял он тогда своим еще не достаточно гибким политическим интеллектом, что он в будущем первый и сейчас надо поработать на его прихоти. И особенно на капризы его жены. Побольше шуму в печати, побольше разных россказней о том, какая она великая. Если так называемый секретарь ЦК умный, то поймет это как подначку. А если…
Они попали в точку. Там вообще редко когда ошибаются в дури, которую мы выкидываем. И так умело ею пользуются, что дух захватывает.
За окном сереет вечер. Где-то далеко, поикивая, идет трамвай. Видимо, снег, с шелестом разносимый по крышам, чуть позванивает.
Как-то отец признался: «Испереживаешься за тебя».
В тот приезд, помнит, к утру ночь так настудилась, что не верилось в процветание несколькими часами тут теплого майского вечера.
Теперь – зима. Стоят запушенные снегом ели. Меж ними пестри, навихренная сюда палая листва.
Вчера по Москве пронеслась настоящая пурга. И через минуту там, где только что ничего не было, уже сгорбливался сугроб.
И как только схлынывало время, отпущенное ему на суету, и свет потоплял то, что выходило из-под власти тумана, падающие лучи чем-то напоминали на льду выстил камыша. И думалось, через минуту или две впереди возникнет седловатая гора и интеллигентно-подначный возглас:
– Привет, сидельцы!
Так прозывались в ту пору, о которой он вспомнил, рыбаки подледного промысла.
– А вы, с изволения сказать, – воспоследует ответ, – за каким ляхом сюда приехали?
И ужаснет признанием, что сегодня клева нет.
А рядом с отцом-рыбаком мальчишка во всем казацком. И сабля еще заморская ко всем прочим припоясана.
Там, где летом разлужье, теперь пестро-белая ровнота. А чуть левее, где раньше лиловел пруд, теперь вечеряли обозники. Там пролегла дорога.
– Вроде чуть примякло при солнце, – говорит рыбак, – и снова, вишь, день студится предвечерней стынью.
Да и чувствовалось, что в самом деле морозило. Клейко смешало глаза.
– Ну как там в Москве? – извечный вопрос. – Жизнь хужеет, а пиджак – ужеет?
Второй кому-то рассказ ведет:
– Добришко кое-какое сбыл. Отвез выкуп.
Некогда дослушать, хоть и интересно. Вон как закурчавился куст от инея.
В стемневшем небе родился непонятный гул.
– А вот тут, – говорит первый рыбак, – почему-то растут только неедалые травы. Ни одна скотина их не жрет.
И указал, где именно.
У ног лежит листик, вырванный из книги. Прочитал первую строчку: «Уже в свои семнадцать Николай понял, что смерть – довольно серьезная неприятность. Потому жизнь и предстала скорбной обряжкой перед ним».
Ветер выхватил у него этот листок.
И вдруг обозники запели.
Михаил Сергеевич встряхнулся от воспоминаний, засобирался домой. Завтра новый день, новые печали, новая тоска.
Но это, слава богу, не сегодня. Как говорят на Ставрополье – не нынче. А ныне… нет, не сбирается вещий Олег «отмстить неразумным хозарам». Ныне надо еще пересказать все, что за день творилось, Раисе Максимовне, выслушать ее умозаключения и потом отойти ко сну. И проспать без сновидений, потому как мщения, как он давно понял, тоже отнимают силы.
3
Оутс давно понял, что неограниченное доверие до добра не доведет. Потому своему новому посреднику Алекси Соммеру – человеку тяжелому в общении, превращавшему час актуальной информации в бесконечную трепотню, сказал:
– Я не признаю абсолютных правил, но очень хотел бы иметь гарантии общей приемлемости. Чтобы знать, что же в концов от меня нужно.
А тот опять начинал приводить пустопорожние примеры:
– Вот мы берем на два года в долг. Значит…
– Давайте не вдаваться в подробности теории, – перебил его Дэвид, – скажите, как я могу нехитрым способом, не используя жесткие материалы, добиться уготованной им роли?
– Но ведь речь идет о чести народа! – вскричал Соммер.
– Совершенно верно. Потому я и хочу, чтобы открывающаяся перспектива не превращалась в мышеловку для нас. Сейчас надо как можно дальше развести таких противоборцев, как Горбачев и Ельцин. Потому что их час смертельного соперничества еще не наступил.
– Но с меня требуют совсем другого! – вскричал Алекси.
С тех пор как Хог был переведен на другое место, Оутса вдруг перестали вызывать на совещания и инструктаж. Это все передоверили Алекси Соммеру. И разу же стали твориться преинтереснейшие вещи. Проверка собственной безопасности показала, что сейчас он как никогда уязвим. Его однажды чуть не силой затянули на собрание безбожного общества, которое вроде бы благословил сам папа римский Иоанн Павел Второй.
Причем устроители явно намекали, что ему выказывают честь. И когда Оутс рассказал обо всем этом Соммеру, он, смеясь, сказал:
– Не докатывайтесь до ложной значительности. Ибо всем известно, что главный американский миф – супериндивидуализм.
– То есть эгоизм?
Рыжий живчик ушел от ответа.
Проникающий повсюду на правах советника посольства, он лучше, чем ожидалось, был осведомлен в вопросах только еще подлежащих обмену мнениями. И, являясь полной противоположностью Майка Харга, постоянно утверждал, что уважает волю того народа, который раскрылся перед ним, не упрятывая свою негреховную память.
Въедливо выступающий, он любил вспоминать первые соприкосновения русских и американцев – это фестиваль пятьдесят седьмого года, на котором он, тогда еще совсем юнец, якобы был. И смаковал общую для всех деталь, так сказать, жизненные, а потому и неизбежные последствия.
– Вы же тогда утверждали, что у вас не было проституции. А девки вились, особенно возле негров, что называется, как мухи около меда.
С ним никто не спорил. Страшная зависимость всегда унижала, а тем более тогда, когда на такую связь был яростно направлен общественный протест. И никто не хотел уразуметь, что принципы наслаждения должны формироваться индивидуально.
Потому парней нужда заставляла покупать по дорогой цене американские и прочие другие шмотки, а девок, нетускнеющие идеи которых не простирались дальше практического безумства, убивать в себе насмерть патриотические побуждения.
– Тогда я понял, – откровенничал Алекси, – что тут существует демократия с заломленными руками.
Действительно, в ту пору, когда частные и общие интриги, да и интересы тоже вошли в противоречие, родился мгновенно другой подход рациональной политики. Девок отлавливали, стригли бараньими ножницами, сажали в автобусы и вывозили за пределы города.
Эта необычная ситуация, конечно же, имела свой покров слов. И надувание страстей гасилось именно с помощью их. Говорили, что некоторые спецслужбы разлагают на бытовом уровне некоторую часть неустойчивой молодежи, внушая, что человек без страха чувствует себя спокойно. И что иноязычные должны быть сильнее, а потому и добрее.
Но оседлать волну возмущения никому не удалось по той причине, что ее не было. Справедливое негодование с обеих сторон тут же забывалось, натурализация, пресеченная в зародыше, списывалась на пустую суету, и уже никто не занимался учетом единодушных людей.
Правда, на одном из сборищ одна картавая девица говорила, что когда ей предлагают что-либо по-западному двусмысленное, типа вместе поужинать в кафе, она напрочь отказывается, уверенная, что это ей помогает ее балтийский характер и то, что она – ленинградка.
Одинаково печально заканчивались и экономические столкновения фарцовщиков с иностранцами. Уровень профессиональной напряженности нашей разведки был настолько высок, что отлавливались даже те, кто пытался поменяться рубахами или галстуками.
То, что не проблема теперь, тогда было смертным грехом. И гибель морали началась не вчера. Родилось целое поколение, которое можно было назвать полуверцами. Не порвавши со своей культурой, они не успели вжиться в чужую, но страшно старались, потому-то и им было трудно отвыкать друг от друга.
Итожа то, что произошло на фестивале, многие понимали, что подорвала ситуацию умышленная ошибка. Ибо годы взаимных страданий образовали полузамкнутый круг, в котором жесткие условия считались нормой и абсолютно не были приемлемы общие правила игры. А риторические подходы учиться быть человеком не уходили дальше абстрактных разговоров.
Самостоятельный же и равноправный голос тут же получал политическое наслоение, и страна, охваченная депрессией духа, пыталась как можно скорее избавиться от этих разложенцев.
Так создавались кумиры толпы. Тот же Солженицын, не поиграй он в урезонной форме с властями, сроду никем не был бы не только отмечен, но и замечен. Но стоило ему сделать намек на саможертвенность, как узколобый разрушительный национализм поднялся на дыбы. И немецкие демоны, и американские христолюбцы, и еврейские приверженцы принципов осторожной позиции, – все кинулись в его защиту. А от кого его, собственно, было защищать? Ведь он, как обед из двух примитивных блюд, состоял из довольно чахленького таланта и едва просоленных убеждений. Что он открыл миру? Ужасы ГУЛАГа? Так они все пересказаны в третьем лице, ибо еще не обрели голоса те настоящие узники, которые, кстати, не будут проповедовать свою царственную непогрешимость.
Без осуждения сказать, заупокойные публикации, которые достигали наших читателей, тоже были с запахом катастрофы желудка. И всякий, кто загадочно погиб, немедленно причислялся к «лику святых».
Вот чем страшен закрытый характер явления.
Потому моральное положение страны было такое, что практика опередила теорию. Уже в пятьдесят седьмом всякий здравомыслящий имел четкое представление, что отсутствие угроз – расслабляет. А то и вовсе приводит к противоположным ожиданиям.
Хотя и долговременная опасность тоже притупляет ее восприятие как неотвратимой данности.
Попутно надо заметить, реально действующая власть не вписывалась в общую тоску по свободе, она пыталась бороться только за серьезность дела, не понимая, что в этом вопросе на первом этапе нужно себя хорошо проявить.
Ну а дешевое решение вопроса, да еще трактовка его в жестких выражениях, разве это не то, что рождает пошлые отзывчики, которые включают рубильник узкого национализма? И церковный постулат: «Лечение – это продолжение творения Бога над человеком», воспринимался как признание религией победы атеизма.
Нельзя одному сидеть в разных углах дома и думать, что дом полностью заселен.
Вот так было занято никем не оприходованное пространство. Ибо превращение враждебности подразумевало крах всего, что породило этот порочный стиль отношений.
Нужно смело брать риск на душу. И совместимость личных принципов помножить на изначальную порядочность, чтобы в итоге получить более естественные связи с миром, который пусть и не вопиет, что сиротливо сир без отдельного внимания к нему, не станет символом беззакония и насильственных действий.
Потому пятьдесят седьмой – это был год самого горького разочарования тупарей и обретения неиссякаемого юмора русских, тут же сочинивших изящный анекдот. На вопрос, что останется самым памятным для Москвы, ответ был таков: «Дети разных народов».
Вот во всем этом при случае и без оного копошился Алекси Соммер, твердо зная, как мучительно признавать тем, кто творит глупость, что они – тупари.
Иллюзия борьбы за социальное возрождение редко начинается с прекращения враждебности. Ибо близкие позиции зачастую оказываются и безликими. И очень трудно найти общую опору преткновения.
Россия сейчас поставила себя в позу пришедшей в охоту кобылы. И каждый, кто имеет в себе потенцию, пробует посношать ее ради спортивного интереса. А тот, кто на это не решится, может прослыть мелким завистником, и не больше.
Но у русских и на эту тему родился анекдот. На вопрос: можно ли уестествить женщину на тротуаре, ответ таков: «Нет, и еще раз нет, ибо прохожие советами замучают».
Мнимость живуча, но равным образом существует неразличимость между авторским сознанием и гласом толпы.
Как-то Алекси поимел летучую любовь с престарелой в его понятии горничной, как она сказала, приехавшей из деревни. И вот – при расставании – швырнув ему в лицо его доллары, она сказала: «Дурью ты моей позабавился. Любопытью окаянной. И тебе теперь хорошо: ты и охоту справил, и меня ославил, и еще семя сронил, и – ни спереди, ни сзади. А я теперь заглядывай…»
Это он страсть как любит рассказывать. «Интересно, – вопрошает, – она все еще заглядывает?»
И – лошадино хохочет.
Все это очень не нравится Оутсу. И не потому, что он святой перед тем, что плохо, а может, наоборот, хорошо лежит. Но он не мог все это смаковать. Тем более рассказывать посторонним. Чтобы не вызывать эстетического отвращения.
Соммер же, в общих чертах зная миссию Оутса, серьезно ее совершенно не воспринимал.
– Русские и так бесподобно глупы, чтобы их еще заряжать нашей дурью, – сам себе говорил он.
И поскольку доля осторожности в некоторых словах у него была, он на людях не говорил того, что глубинно думает, ибо считал, что Россия – это дом с привидениями.
И, если честно, именно поэтому Оутсу с ним больше чем неуютно.
4
И все же в Штаты Оутс был вызван. Причем, чему очень обрадовался, без Алекси Соммера. Вместо него его сопровождали два явных и неведомо сколько тайных агентов. Явными были писатель Дитлер Грин, известный под личиной писателя Саввы Морского, и Джачито Панетти – итальянского происхождения голливудский актер, кажется, играющий преуспевающих бизнесменов.
О том, что у Дитлера было сомнительное прошлое, Оутс не сомневался. А что из себя представлял актер, понятия не имел.
Грин, как всегда, много болтал.
Вот и сейчас его надирало рассказать, как он ездил в Волгоград и там ел осетровую икру ложками.
– Не поверите! – кричал он. – Поставили перед нами чуть ли не корыто и говорят: «Гуд бай, ребята!»
Потом он рассказал, как художественный директор фирмы, которая производит икру, устроил концерт.
– Что там было! – восклицал он. – И главное, творческое общение никем не контролировалось. Правда, полицейские их были. Но они разинув рот смотрели на меня. Видимо, первый раз видели живого писателя.