Мания. Книга вторая. Мафия - Евгений Прошкин 3 стр.


Оутс, почти не слушая, смотрел на верхнюю кромку облаков, напоминающую арктическую пустыню, слушал, как чуть подсбивался на какой-то заичке один из двигателей, и размышлял о том, зачем это он вдруг внезапно вызван в Вашингтон.

Хотя, если честно, ему неведомо, куда ему, собственно, ехать. Билет был до Нью-Йорка. А там…

Почему-то исчезновение Хога он все же связывал с какими-то своими неудачами. Серьезным минусом в его работе было, конечно, похищение дочери Валерия Самдеева. Может, Майя, действительно сломленная наркотиками, и мешает отцу входить в контакт с Горбачевым, чтобы создать нейтральное поле, в которое и полагается вторгнуться Оутсу? Но, скорее всего, она никакая не ясновидящая, а просто по молодости лет об этом растрепалась, и отец поддержал причуду дочери. И теперь ее зря мучат, выпытывая того, что она не может сделать или совершить.

И еще, в чем он не хочет признаться даже самому себе, ему почему-то кажется, что политика власти в России меняется по совершенно от него не зависящим причинам. Потому как большинство людей, с которыми ему приходилось встречаться, думает нормально. И политическая испорченность почти никого не тронула. И та некровавая война, как ее тут зовут, «холодная», в силу особенности человеческой психики не воспринимается сколько-то серьезно.

Замкнутые на себя те же писатели или ученые отлично знали, что прижим есть прижим, что психология жертвы – любым путем освобождаться от пут. Но моральный принцип был иным. И потому не приносил пользу истории.

Подоплека поступков, как отлично знал Дэвид, кроется в человеческой сущности, а не в том, что та или другая личность пытается исповедовать или зрить.

Цивилизованный способ, конечно, требует не поддаваться разрушению социальных явлений, которые уже были достижимы.

Но как хочется понести нравственные утраты, чтобы потом прослыть в народе великомучеником.

Поскольку всякое раздумывание обязывает прийти к какому-либо выводу, не допуская внутреннего расслабления и урывчатых действий, потому психологическую проблему надо решать, займя в обществе надлежащее место и получая за свои деяния честные деньги.

Многострадания последних десятилетий навели многих на мысль, что мужские игры хороши только тогда, когда есть раненные самолюбием прекрасные зрительницы. Народу демонстрировать свои мускулы по меньшей мере пошло.

В Нью-Йорке почти не задерживались. Этот угластый город не нравился Дэвиду. Слишком много в нем было рекламной чопорности и топорного лоска.

Почему-то всякий раз, видя статую Свободы, Оутс вспоминает русскую пословицу «умом не раскинешь, пальцами не растычешь». Ведь вот вроде и великая держава Америка, но на карте похожа на лоскутное одеяло. Так – и тоже угласто – поделили ее штаты. Да и сама-то она разрослась на две трети всего только в прошлом веке. Сперва у Франции купили Луизиану, потом приобрели у Великобритании Орегонский край. Флорида тоже куплена у Испании. И только Техас присоединен насильственно да Калифорния с Невадой завоеваны у Мексики.

Всякий раз, когда Оутс оказывался в Штатах, он неожиданно ощущал, что теряет свое нареченное разведкой имя и становился тем самым обыкновенным психиатром Жан-Марком Бейли, которому не было дела ни до политики, ни во всего того, что с нею связано. Денег ему хватало, славы было в избытке. Что вдруг защекотало самолюбие, когда предложили совершить, как все говорили, «комбинацию века».

Он знал наперечет тех психиатров, которые могли бы выполнить то, что предложили ему, может быть, даже лучше. Но в ЦРУ, как говорится в России, глаз положили именно на него. И это, видимо, польстило.

Правда, потом он все больше и больше ощущал, что попал не в сферу профессиональной работы, а обреченности научного любительства. Когда нельзя было просчитать, что произойдет или случится в следующую минуту.

Кто-то из свежих эмигрантов сказал: «Когда страна перестанет тревожиться за одного из нас, она потеряет всех».

Именно потерянность чувствовал и он. Нет, в ЦРУ все было отлажено с четкостью безупречного механизма. Его – стерегли, по-русски сказать, ко всему этому и «пасли», то есть за ним же – за разведчиком – шпионили. Переглядывая газеты и находя в них те публикации, через которые проникали шифрованные задания, он не переставал удивляться изощренности конспираторов. И все же была какая-то незащищенность и голость. Не было в почете обыкновенное устройство жизни, воспитываемое не государством, а личностью, которое за тебя радеет. И как бы за всем стоял безмолвный упрек: «Вот мы тебя кормим и содержим, а ты…»

Он не хотел простирать своих знаний, а тем более влияния дальше положенных ему пределов. Потому что знал: рано или поздно наступит тот самый кризис доверия, который пережили все гиганты прошлого, когда без клочка доказательств тот, кто считался самым-самым, вдруг выпадал в осадок истории. В гнусный ее осадок.

Потому форма поведения, выработанная им, не была отягощена ситуациями, возникшими вдруг. Ибо он наперед знал, какой фактор когда и как улегает в общее, ему уготованное положение.

Цэрэушники, как им было замечено, на ученых смотрят с некоторым пренебрежением. Они им кажутся людьми без прошлого. У них нет национальной заносчивости, а значит, и того кондового патриотизма, который, как они считают, и создал нацию.

И главное, в сущности им нечего скрывать из того, что у них было и что привело к деформации личности настолько, что она теряла всякий, а не только человеческий облик.

«Думайте одной извилиной, – наставлял своих подчиненных Бернар Уильямс, – и знайте, что испорченность собственной натуры – ваше главное достоинство».

Где-то, читал Оутс, выходит газета с названием «После суда». Наверно, она пишет о заключенных. Что-то подобное надо издавать и в ЦРУ. Для тех, кто пережил жизненный кризис, проклял несовершенство системы, продрался сквозь сито наблюдательной комиссии, следящей за его психикой, и как провинившийся перед обществом и дальше пошел пребывать в изматывающей душу гражданской апатии.

И это все ждет-поджидает его. Пока он блюдет чьи-то интересы, худо-бедно держит подконтрольность над тем всем, что ему поручили, выполняет свой моральный долг и, главное, имеет шанс на успех, до тех пор за ним соблюдается тот социальный статус, который послужит основой однажды оставить его в покое.

А пока надо больше и больше совершенствовать формы удовлетворения противоречий, вгрызаться в анализ событий, гасить в себе приверженность к идеалам и помочь поставить на колени у паперти кормящую весь мир Россию.

Тем временем из Нью-Йорка, где они чинно отобедали в компании журналистов, которым обычно заказывают политику, они снова зарулили в аэропорт.

И опять никто не сказал, куда на этот раз несут их черти. Да Оутс уже отвык любопытничать. Он устроился у окна с газетой в руках и там неожиданно натолкнулся на сообщение, что некий праздный любитель неба мистер Майк Хог решил совершить впервые в жизни затяжной прыжок с парашютом. Покойному было сорок семь лет.

Оутс похолодел.

«Убили! – пронеслось в сознании. – Но за что?»

Он знал, как после смерти Карлы он боялся высоты. И – вдруг…

– У меня в Москве есть один знакомый, – тем временем точал Дитлер, – его фамилия Грамолин. Так, видимо, он получил это прозвище как алкоголик. Всегда говорит одно и то же: «У тебя там грамольки нету?»

Самолет приземлился в Лос-Анджелесе.

5

Лос-Анджелес встретил их влажным теплом. Ветерок слегка играл в вихрах пальм. Океан дышал широко и вольготно.

Оутс любил Калифорнию. Тем более что в Санта-Барбаре жил его один родственник, в Анахайме – второй. И с тем и с другим он не виделся целую вечность. А в Сан-Хосе обитал психиатр Николя Дрю – милый такой француз, умеющий готовить кофе по-турецки.

Но Дэвид знал, что даже тут, в Америке, он себе не принадлежит, потому неведомо, как им распорядятся его хозяева. Может, вот так же, как Хога, заволокут в небо и бросят оттуда без парашюта.

У самолета их встретил крытый фургон.

Из тех, кто роился вокруг, Оутс знал двоих – полковника Джеймса Хардуэя и капитана, выходца из Австралии, Эдриана Игла.

Остальные явили собою некую серую толпу.

Когда расселись, чтобы ехать, Дитлер сказал:

– Лос – по-немецки – «давай». Интересно, чего мы тут кому-либо должны давать?

– Скоро узнаете, – с улыбкой пообещал Джеймс и, придвинувшись к Оутсу, спросил: – Вы дружили, да?

И Дэвид понял, что полковник говорит о Хоге.

– Он был хорошим парнем, – ответил Оутс. – И потому тяжело воспринимал тяготы жизни.

Они помолчали.

И вниманием опять завладел Дитлер, пересказав всем, кто тут был, как ел в Волгограде черную икру из корыта – да ложкой.

– Так вы, что, ждете преклонения перед вашим мужеством? – спросил Игл.

– Почему?

– Потому что наевшийся икры, как аллигатор, не ест полгода.

Все засмеялись, потому как именно в это время Грин аппетитно поедал сэндвичи.

– Как Россия живет? – спросил Оутса Хардуэй.

– Всяко, – ответил Дэвид. – Но главное – весело. Какую бы глупость ни творили политики, а русские – смеются. Удивительная нация!

И хотя Джеймс не задал очередного вопроса, Оутса понесло на него ответить:

– Горбачев – атеистически мудр, но, как изгнанный за веру инок, слишком наивен. Ему кажется, что коммунисты, настроенные только разрушать, способны на менее позорные деяния. И он серьезно думает, что они еще что-либо построят.

– Да, – подтвердил Хардуэй, – угрозами всему человечеству они, конечно, повредили своей репутации.

– И дело даже не в этом. Правившая партия там породила нигилизм. А фальшивые проигрывания типа свободных выборов смешили даже убежденных партийцев. Потому Горбачев сейчас воспринимается как очередной клоун, который провалится в третьем акте.

– Зато политические амбиции там на высоте.

– Конечно. Тем более когда сейчас уже явно обозначился коммунистический феодализм.

Они, наверно, еще сказали бы друг другу много всего, но фургон остановился и шофер отпер дверь.

И Оутс увидел, что их привезли в пригород Лос-Анджелеса Беверли Хиллз и высадили возле одного из роскошных особняков.

– Хэллоу! Оутс! – вскричал идущий ему навстречу толстяк Бернар Уильямс.

Был он в своих вечных подтяжках, с неизменной сигарой во рту.

– Рад вас видеть на родной земле! – патетически вскричал он.

Дэвид молча поклонился. Полковник и капитан отдали честь.

Они вошли в просторный зал. Штор на окнах не было. Как и не присутствовало никакой видимой охраны, и Оутсу вдруг подумалось: «Неужели все кончилось? Может, уже больше никуда не надо ехать. Вот сейчас поблагодарят, так сказать, за службу, и – все».

– О! Гут прима! – по-немецки воскликнул за его спиной Дитлер, на языке своих предков признав, что и простота бывает очень хорошей.

Вышел хиленький человечек, и вослед за ним поволокли явно ему не по размеру трибуну.

– Когда политика становится системой прояснения, она перестает быть таковой.

Эту фразу карлик сказал раньше, чем зашел на трибуну, и, убедившись, что за ней его почти не видно, попросил подложить несколько книг. И на обложке одной из них Оутс прочел, что это «Капитал» Карла Маркса.

Стоявший рядом, почему-то не сидевший, как все, полковник слегка похмыкнул.

– Из источников, которые заслуживают доверия, – продолжил докладчик, – становится ясно: Россия напечатлена чем-то новым, ранее ей неведомым.

– Чем именно? – бесцеремонно спросил Уильямс, сидевший где-то далеко за спинами остальных.

– На последнем съезде партии Горбачев сказал, что перед законом должны быть все равны, и сразу же создал себе оппозицию. Так же, мистер Оутс?

Дэвид кивнул.

– Но почему красный политик дошел до такой мысли? Да потому что обещания свободы в России с семнадцатого года не вышли за рамки пустопорожней болтовни.

Он вышел из-за трибуны, подошел к столику, где стояло несколько бутылок с напитками, открыл себе пепси-колу. На ходу обратно завязал еще одну фразу:

– Партийные симпатии всегда на стороне демагогов. И всякий, кто молчит, – уже опасный автор. Кто его знает, может, он в эту пору обдумывает цивилизованный вариант, который чужд пещерной стране?

Оутса начинало поджевывать чувство некой обиды. Он даже точно не мог сказать, за что и на кого обижается. Но умный этот дом как бы растворялся в некой глупости. И все заквасила та самая пресловутая ложка дегтя.

А карлик продолжал:

– Опять же на последней партийной конференции Горбачев изрек, что наконец-то коммунисты должны за что-то отвечать. И тут его ожидало уже дикое противостояние. Потому как в России не привыкли тушить пожар те, кто поджигает. И высшая власть, чем-то схожая с Божьей, поддерживала в этой сфере монопольное положение.

Конечно, оратор был знатоком всех процедурных тонкостей. Он знал, что такое аппаратная борьба, какую позицию кто в какой момент займет. Но он понятия не имел, на чем держится единство громадной страны. И что Россия – это целая культурная эпоха человечества.

Оутсом овладело какое-то бездумное оцепенение. Потому как политическое обновление, которое началось в России, было результатом очень тонкого маневрирования, интриг, воспитания трепета перед носителями власти. Это с той переносной трибуны все кажется просто. А в жизни стабилизовать ту или иную ситуацию, даже использовав самый разумный аргумент, ой как бывает непросто. А все дело в том, что человек, заряженный совершенно на другие ориентиры, нетипичные требования воспринимает как посягательства на его национальную оригинальность.

Он вспомнил одного журналиста, с которым – в ничем не обязывающих тонах – обсуждал принципы финансового созревания. Куда, к примеру, направить экономическое мышление, чтобы не распылять платежных средств.

– Это только у вас возможна, скажем, устричная война! – вскричал он. – Социальная сознательность нашего человека настолько высока, что он никогда не опустится до капиталистического безумия.

– Но весь тлетвор в том, – возразил Оутс, – что у вас был НЭП. Который наглядно показал: когда нормально живет бизнесмен – и люди вокруг него не чувствуют себя изгоями.

Журналист горячился. Ему до сих пор казалось, что истинным одарителем народа являлась госплановая нечисть, которая бессилие режиссера скрашивала заведомо дутыми цифрами.

Ежели он ослаблял хватку, то снежный ком экономического беспредела тут же потрясал инертную систему. И начинали искать крупные направления, куда бы направить главный удар политического бескультурья.

В спарке с прошлым пронизанная тоталитарным мышлением страна не опиралась на людей с деловой порядочностью, не разрабатывала свой кодекс правил, а подключала агрессивный национализм, списывая все свои промахи на политическое противостояние капитализма и социализма и пользуясь вместо доводов уже ставшими привычными окриками.

И нигде, как в России, существуют пороки немыслимой протяженности, они одновременно демонстрируют ровную замкнутость и почти планетарную открытость. Но только чтобы пользователь этим всем не заметил, что, скажем, неприятие чужого успеха – это всего-навсего издержки школы опыта, не очень четкое утверждение партнерства, и что даже литература в социалистической стране является групповым делом.

Культурный герой у них – это тот, кто гордится тем, что ему же подобный, только на Западе, брошен в экономическую пропасть. Или из-за какого-то промаха вступил в противоречие с финансами.

А как все глумятся над безработицей в Европе и Америке, не понимая, вернее, не желая понять, что конкуренция, которая ее порождает, вмиг поставила бы Россию на колени, поскольку то, что она производит, почти не пользуется спросом.

Социализм – это экономическая передышка. Да и политическая тоже. А когда явится истинная демократия, то вдруг поймется, что замечательная забывчивость, которой страдают русские, прощая своих врагов и прегрешения друзей, тут же отойдет на второй план.

Назад Дальше