И как в древний двор, в чащобу размыто входит квелый ненастный день.
Конебрицкий вторую неделю жил на даче. На этот раз на чужой. И являла она собой плосковатый дом с отдающей синюшностью крыш. Во дворе помимо трех яблонь и одной сливы росли четыре березы и дуб. И вот как раз под дубом была резная карусель, которая звалась «Замануха». Именно такое слово красовалось при входе на нее. И рядом же – из пеньков было вырезано несколько фигур, которые носили на спине такие названия – «Дверовой», «Есаулец», «Лелява», «Ледунка». Что обозначали сии слова, Константин не знал, а вот то, что они были вытесаны топором из чурбаков, явственно напоминало его старого притеснителя Коську Прыгу.
И именно Прыга, как в свое время на дачу дяди, припожаловал к нему и в эти его укрывные хоромы. Только в давнюю пору Конебрицкий страшно испугался, а теперь – и опять же страшно – обрадовался. Потому как с Коськой пришла непонятность. Теперь ему ясно, что он – как дважды два – может от него откупиться и у него появится время поморковать в своей дальнейшей судьбе.
А случилось то, что Константин меньше всего ожидал. В их институт неожиданно явилась комиссия с полномочиями проверить степень учености каждого его работника. Ну и, естественно, у всех худо-бедно, но с этим все было в порядке. А у Конебрицкого, кто на тот час был уже доктором наук, каких-то там бумажек не хватало. Тут же кинулись сочинять, что требовалось, но новорожденный документ встретил подозрения. И, вслед за этим, как скользнувший по живому намек: а уж не самозванец ли возглавлял институт?
Как остывание делает поковку сизой, так посизел Конебрицкий, когда узнал, что вот-вот улетучится в нем потребность. Потому как самые верные его подчиненные Ольга Проняева и Тамара Жилевич подзуживали немедленно подать заявление.
Кинулся было Константин к телефону, чтобы вызвонить кого-то из своих более высоких покровителей, как на рычаг положил свою лапищу Макар Иусов:
– Барана на бойне не нож режет, а тот, у кого он в руках.
Так появился Жирняк.
Он долго о чем-то говорил с председателем комиссии. Потом – еще дольше – о чем-то шептался со всеми шестью его заместителями. И только после этого сказал:
– Езжай вот по этому адресу и жди дальнейших указаний.
Так он оказался на этой даче.
Причем он уже привык быть хозяином положения. А теперь внезапно оказался у него в плену.
Из обслуги на даче был только один глуховатый старик, который топил печку и кипятил чай. Все остальное надо было добывать самому, то есть ходить в магазин, а когда приспело время подойти пятнице – посетить общественную баню, в какой он уже не был, казалось, сто лет.
Там он неожиданно встретил знакомого. Листопадовца. В бытность его прорабом, он работал плановиком в строительном управлении. Клим, как звали земляка, тут, как он выразился, «москвичил», то есть работал в столице, а жил – где придется.
Константин взял бутылку водки и позвал его к себе.
– Ты, – сказал Клим, – говорят, большим человеком стал.
– Да как тебе сказать… – начал Конебрицкий. – Одно время возглавлял институт.
– Какой же? – оживел взором еще трезвый Клим.
– Да не по нашему с тобой профилю.
Он посидел немного в задумчивости, потом произнес:
– И вот теперь решил уйти.
– И – куда же?
– Да еще не знаю.
– А может, к нам ринешься? Прорабом? Знаешь, работенка, скажу тебе…
– А чем вы занимаетесь? – без интереса спросил Конебрицкий.
– Котлы устанавливаем.
– Где?
– Ну там, где скажут. То в колхозах, то на заводах. А сейчас и в домах стали монтировать.
Константин, конечно, понятия не имел, что не только с ним тут повстречался, а вообще появился в Подмосковье Клим Прозоров не случайно. Еще в Листопадовке, прикормив его, Прыга вместе со своей бригадой, что с ним работала, прихватил его сюда. Так сказать, для приманки того же Конебрицкого. И сейчас бывший плановик и играл роль подсадной утки.
– С женой я разошелся, – продолжал Клим. – Ты, наверно, помнишь мою Лидуху?
Константин кивнул.
– Так вот, раньше мои отлучки, что называется, били ее под дых. Так кипел агонизирующий вулкан ее любви.
– А потом? – перебил Конебрицкий.
– И вспомнить смешно. Говорит: «У меня улетучилась потребность в тебе».
– Ну связь тут однородна, – умудренно произнес Константин, – не иначе как любовника завела.
Клим задумался и вздрогнул только тогда, когда «укусил» окурок сигареты.
А Конебрицкий действительно вспомнил эту самую Лидуху. Когда Клим в ее присутствии с кем-либо говорил, то, оборачиваясь к ней, мягчил голос.
Они познакомились перед охотой. Клим пыжил патроны, а Костя развешивал дробь. А в небе заканчивалась гроза. Гром порылся в тучах и, видимо, не найдя то, что искал, углох.
– Ну все! – торжественно произнес тогда Клим и смел с газеты пороховинки.
– Что, хочешь сказать, что ты пойдешь на охоту? – приузила она на него свои и без того мелкие глаза.
– А чего ж! – воскликнул он. – Вы – в полном боевом.
– А ну сейчас же распыжи все! – притопнула она своим растоптанным туфлем.
– Да ты что? – попятился он от нее как от огня.
– Кому сказала?! – вопросительно воскликнула она.
– Ну вот, видишь? – произнес он. И посоветовал: – Гляди не женись, а то будешь ходить под одной половицей.
И вот про Лидуху – ни слова, ни духу.
Еще раз Костя видел, как Клим совал в ушко иголки послюнявленную, наглухо скрученную нитку, которая, ускользая, раскручивалась, приобретая прежнюю простоволосость и никак не лезла в уготованное ей отверстие. А Лидуха рядом клеветническим образом возводила на него напраслину:
– Вот нажрался и с косых глаз не попадешь!
А Клим сроду пил страсть как умеренно, может быть, как раз от того, что пуще всего на свете боялся ее, свою «суженную до широты Черного моря», как говорил все тот же Коська Прыга.
А один раз Костя с Климом вместе были на курорте. В так называемой Лопинской долине. Наверно, за иссеченность ветрами-суховеями ее прозвали Лопинской.
Так вот, Клим там весь свободный от процедур день только и делал, как писал письма жене.
Безоконной своей частью дом, в котором они отдыхали, был упячен в сад, и оттуда, как из засады, словно перед дуэлью, глядел на мир зорко и торжественно.
Во дворе была веранда, и на нее по вечерам приходили поплясать общежитские девки. Иногда заглядывали и солдаты. За которыми, в свою очередь, охотились сержанты. И горько было видеть, как выдворяемый покорно шел за своим командиром.
Так вот, Клим на танцы ни разу не ходил.
Правда, там и красавиц-то особенных не было. Да и Лидуха-то была, как охорошенная скирда, – руку не засунуть, былки не высмыкнуть. А вот там, где у других дразняще-дерзостное возвышение грудей, – неразборчивая комковатость.
Сверху, словно по перилам на заднице, скатился голосок. Это заговорило весь день молчавшее радио.
– Ну чего, давай по глотку, да до дна! – поднял Клим свой стакан.
– А где же ты сейчас обитаешь? – спросил его Конебрицкий, закусывая.
– Вон за той впадиной, – указал он, – есть озерко. А рядом с ним в ряд стояли три дачи. Так вот я в средней обитаю.
– Купил? – спросил Костя.
– Нет, у деда одного квартирую. Такой же, как и твой, только глухой. Он, как я куда соберусь, все время один и тот же наказ дает: «Поспрашай там у людей, где ноне больше блядей!» Смешной такой старикан!
Он похрумтел соленым огурцом.
– И еще любит дед вспоминать, как в молодости по заграницам шлялся. Говорит: «В каких только отелях не живал – дух захватывает, как вспомнишь: на лобке переучет волосков делать – вот был сервис!»
Мимо прошла корова, пороняла узевшие от пришлепывания лепехи.
– Говорят, – вновь повел речь Клим, – тут совсем недавно только одни суслики столбенели.
Конебрицкий не ответил. Его опять стало жевать дикое самолюбие.
Как, оказывается, горько грохаться вниз!
И вечером того же дня пришел Прыга.
– Привет! – сказал. – От наших штиблет!
Констатин сдержанно ответил.
– Буду немногословен, как «Краткий курс истории ВКП(б)».
Он, подмяв под себя стул, уселся на него верхом.
– Ну что, ваше липачество, не всегда коту маслена?
– Я не знаю, о чем ты? – попробовал понаивничать Конебрицкий.
– Брось! – прикрикнул Прыга. – Это политическая мода – прикидываться дурачком. А ты ведь – фрайер, и жизнь – не затверженный урок! Ну не попер козел, чего теперь делать?
3
В ту ночь ему приснилось море, отемнело пупырчатый песок после отхода волны и млело позванивавший прибрежный трамвай, прибегавший посмотреть на свое отражение в близлежащую бухту.
А рядом стоял певучий мост. Именно певучий, потому как он вис и пел, ожидая, что его вот-вот проткнет насквозь нитка поезда.
Рядом с этим мостом стояла церковь, которая как бы передразнила мост, помогая плечом, и дала понять, что по праздникам сводит под свои своды грешных и приодевшихся, чтобы выведать тайну шашелем заведшейся любви.
Тут же была гора со свежими намоинами по склону.
Дом же, где в ту пору находился Конебрицкий, был настолько опрятен, что его угнетала эта прибранность, тем более что вокруг произносились такие мусорные слова, как «бюджетная идеология», «активная экономическая политика», «государственный антисемитизм» и, наконец, громкое объявление: «Меняю лицо кавказской национальности на жидовскую морду!»
Если еще к этому добавить, что рядом перехихикавались девки, то не трудно понять, сквозь какое сложносонье волок свой просып Конебрицкий, чтобы возрадоваться, что все это не наяву.
И сразу же вспомнил, что анекдот про объявление ему накануне рассказал Прыга. Ну а при чем тут девки? Откуда они взялись? А море, а мост, а церковь… Что это еще за символы? А ведь вчера ему казалось, что он рехнется.
Жизнь как-то разом приобрела другое значение и смысл. Он вдруг понял то, что для него казалось летучей случайностью и неожиданным промельком. Даже то скуление стихов, которые неожиданно для самого себя запомнились где-то на середине:
До вчерашнего дня ему казалось, что его полет тоже бесконечен. Что прирастание к дереву насильственных побегов – прививок – его никогда не коснется. Он просто счастливчик, которому, чтобы побаловаться семечками, не надо прогрызать зубами толстокорость тыквы.
Но вчера он утратил свои пророчества, бездумно, как неожиданно теряют девственность, и упал, как насквозь проспевшая груша. Упал и – вдребезги!
Его мысли, как выядренившиеся яблоки, стали круглы и неукусны. А за окном ноздреватый, совсем как «российский» сыр, вечер.
Первый вопрос Прыги был такой:
– Скажи, чем отличается еврейская Пасха от русской?
– Не знаю, – не покривил душой Костя.
– А тем, – весело проговорил Прыга, – что на русской люди целуются, а на еврейской – плюются.
– Я чего-то об этом не слышал, – сказал Конебрицкий.
– Ничего! Все по порядку.
Он глотнул водки и спросил:
– Знаешь, сколько мои ноги перемесили грязи, вернее глины?
– Зачем?
– Чтобы приволочить сюда того, кто упирался.
– Ну и где он? – заозирался Костя.
– Передо мной! – торжественно ответил Прыга.
– Не понял, – заморгал Костя.
– Тебе глюк был, что ты пидор?
– А с переводом можно? – обвялыми губами попросил Конебрицкий.
– Пожалуйста! Видение было, что тебе скоро двоедырье устряпают.
– Как? – вырвалось у Кости.
– В пасть – взаглот и в жопу по самые некуда.
– За что? – не столько спросилось, сколько выдохнулось.
– А за то, что ты петушка двум клиентам играешь.
– Это кому же?
– Ну сперва тем, у кого оглоедничаешь. А потом нам, людям, кто по квасу и опустить может.
– Ну а что я такого сделал? – безнадежно спросил Конебрицкий.
– Ты мазу держал, когда мы в Дубопадовке ишачили?
– В Листопадовке, – поправил Костя. – А что такое маза?
– Ну, во-первых, маза – это поддержка. А про Листопадь забудь. Теперь на тебя только дубы будут валиться.
– Ну что я такого сделал? – голос взмоленно потоньшел.
Прыга налил себе полстакана водки и, поиграв ею внутри граней, спросил:
– Вишь, чем тут перебор может кончиться?
– Выплеском, – догадливо сообщил Конебрицкий.
– Совершенно верно. Вот и ты так вееришь-фраеришь, ведь все может обернуться бортеньем, и тут уж не поймешь, кому зенки зальет, кому хавальник перекосоротит.
Еще там, в Листопадовке, Конебрицкий конечно понимал, что, закрывая липовые наряды, он творил грех против своей конторы, хоть и делал это почти бесплатно. Прыга не очень был щедр на взятки. Да он их таковыми и не считал: подумаешь, сервизик для матери на день рождения или новая куртка за здорово живешь. Но больше, хоть убей! – он за собой грехов не числит. Чего же так набычен Прыга?
А Коська тем временем продолжал:
– И с потерей руки жест у человека остается прежним. В бошке. Потому, когда ты прошлый раз шевельнул плечом, я понял: значит, махнул на меня рукой. И решил, обидевшись, уйти. Но разве надолго можно тебя оставить?!
И он потрепал Константина по щеке.
– Но поскольку ты человек писучий, давай составим один документ.
– Какой и зачем?
– Все это узнаешь после того, как он будет готов.
Он ловко выхватил из его кармана ручку, откуда-то из-за пазухи вытащил мятый лист бумаги и протянул ему.
– Пиши!
– Что?
– «Я, Конебрицкий Константин Иосифович, грустная нищета современности…»
– А почему сразу – «нищета»? – зачем-то спросил Костя.
– Не нравится «нищета» – замени так: «грустная гнусь современности». Пожалуй, так и оставь! Молодец! Умеешь корректировать. Дальше: «…в твердом уме и зрелой памяти утверждаю, что сколько себя помню, столько липачил, то есть обманывал любимую Советскую власть и родной русский народ».
– Но я же не обманывал! – отчаянно вскричал Конебрицкий.
– Ну это тебе придется доказывать в суде.
– В каком? – вырвалось у него.
– Сперва – в народном, потом – в Божьем.
– Но…
– Пиши дальше! – прикрикнул на него Прыга. – «Хоть мне и нелегко признаваться, но я уверяю, что десятилетку – не кончил». В скобках обыкновенных – «только семь классов и восьмой коридор. В аттестате зрелости ошибочно написано, что прошел полный курс средней школы и обнаружил…»
Прыга умолк, разминая свои заскорузлые пальцы, словно, сведя их в кулак, собирался звездорезнуть Костю по лицу, что он напрочь забыл – с двумя «т» пишется слово «аттестат» или только с одной.
– Написал? – спросил он. – Хорошо. Дальше так. «Институт я бросил на первом курсе». В простых скобках: «диплом получил под гипнозом». Фигурные скобки: «а под наркозом стал сперва кандидатом, а потом и доктором наук».
С новой строки: «Ежели все это не подпадает ни под одну из статей Уголовного кодекса, то пусть простит меня Бог. Более не буду. Хотя страсть как хочется стать академиком».
Последние фразы Конебрицкий писал как в тумане. Он не мог понять, как этот поганый Прыга мог прознать про все, о чем, что называется, ни одна душа не знала – не ведала.
– Этот документ, – повертел он в руках бумажку, – будет храниться у меня на тот случай, ежели ты вздумаешь стукнуть на меня ментам. А обожателем из своей хевры ты ничего обо мне не скажешь по другой причине.
– По какой же? – сам не ведая зачем спросил Костя.
– По той, что мы образовали контору естественной смерти.
– Что это? – без любопытства поинтересовался он.
– Ну то, что прежде, чем человек уйдет в мир иной, он должен к этому быть готов. Это в Англии так. Вот решили мы и у нас применить.