Баба Дуня кислым молочком обошлась и, пока мальчик ел, успела курам зерна сыпануть, кошке молока налила, сходила в погреб, в сарай.
Бабе Дуне годков уже было немало, но, как и прежде, управлялась она с огородом и скотиною, летом принимала городских внуков на хуторское житье. Осенью прибаливала.
Мальчик ел, а баба Дуня села против него, принялась за пуховый платок, за вязанье, чуть слышно постукивая спицами.
Они сидели друг против друга, стар и млад: внучек – городское дите, белолицее, прям неправдашнее, и баба Дуня – с большими лопатистыми руками, темным ликом и лишь глаза ее из-под белого платка играли молодо.
Мальчик рассказывал о рыбалке, о клеве, а потом спросил:
– А у тебя тут какие новости?
– Какие наши новости, – засмеялась баба Дуня. – У Митревны карга утенка стянула, вот и все новости. Дед Архип ружье взял, хотел ее стрелить. Она на Холюшином плесу живет, на вербе. Так она такая смысленая, доглядела, что он с ружьем, и убралась.
– А наши гусята целые?
– Слава богу. Наш гусак – атаманец, – с гордостью сказала баба Дуня. – К нему не враз подгребешь.
И вдруг она вспомнила, всплеснула руками:
– Замрачаюсь умом! Как же, есть у нас новости! Есть! Мы уж с Митревной тебя ждали. Говорю, внук приедет, он нам раздиктует. Город такой – Кардабон. Где находится? На близу или далеко?
– Кардабон? – переспросил мальчик.
– Кардабон, – подтвердила баба Дуня.
– Не слыхал… – пожал мальчик плечами. – Может, ошиблись.
– Нет, он у меня на слуху стоит – Кардабон.
– По радио, что ль, слыхали?
– Какое радио… Человек приходил, Христа ради… Женщина с дитем по хутору ходила, собирала…
– Милостыню, что ли? Нищая?..
– Ну да, в попросях. Но она не нищая. Беда у них приключилась. Говорит, жила она в этом городе, в городе Кардабон. И тама такая беда: земля похитнулася и из нее огнем вдарило. Народ погубился, погорело имение, добро. С чем из дома выбежали, с тем и остались. А ныне их к нам привезли, на квартиры становить.
– Куда? – удивился мальчик. – На хутор?
– Не… Где у нас квартиры? Може, на станцию или на центральную. Не знаю. Женщина с дитем, и другое дите, девочка. Чернявая, посверстнее тебя, а захудалая, прям балык. Такая беда. Говорит, из земи огнем вдарило и все пожгло.
– Вулкан, что ли? – догадался мальчик.
– Во, во! – обрадовалась баба Дуня. – Так-то и она говорила. Этот самый… – Она сложила губы дудочкой, хотела повторить непростое слово, но раздумала, сказав: – Это ты по правде сказал. А город я запомнила, Кардабон.
Мальчик спросил:
– И вы ей подали?
– Конечно. Такая беда… Деньгами я дала три рубля, сала отрезала, яичков положила. Сметанки она еще просила, а я, прости господи, согрешила. Внучек, говорю, у меня из города, прям коток. Все подъедает.
– Да-а… – протянул внук осуждающе. – Надо бы еще сметаны… Обманщица она, бабаня. Как ты не понимаешь?
– Господь с тобой, – замахала руками баба Дуня.
– Вот и господь. Никакого Кардабона нет. Нет такого города.
– Как нет? – недоуменно воззрилась на внука баба Дуня. – Я помню, она до скольких раз говорила: Кардабон. Митревна – живой свидетель.
– Не-ету, – протяжно и настойчиво повторил внук. – Понимаешь, нету. Нету. Нет никакого Кардабона. Обманула она вас, и все.
– Да ты, може, не знаешь, – сказала баба Дуня. – Их, городов, по земле страсть божия.
– А такого нет. Нету, – настойчиво повторил внук. – И вулканов у нас никаких нет. Это я тебе точно говорю, у меня по географии пятерка. Нет у нас действующих вулканов. Только за границей.
– Може, оттуда? – нерешительно произнесла баба Дуня.
– Оттуда не пустят, – решительно возразил внук. – В честь чего это к нам повезут?
– А почему? У нас и хлебец, и молочко, грех жаловаться.
– Ну, ты даешь, бабуня! – Мальчик даже встал из-за стола. – Как тебя убедить. У тебя карта есть?
– Карты? Есть старая колода. Гадаем.
– Какие карты… Карта, карта, географическая. Понимаешь, где города указаны, страны.
Баба Дуня недолго подумала.
– Откель… А може… В чулане погляди. Там старые книжки сохраняются. Еще отец твой учился, Маруся, Ксеня.
Мальчик побежал в чулан и там, в пыли, в старой рухляди, нашел учебник географии с картой, нашел и принес и разложил на столе школьную карту.
Баба Дуня почтительно склонилась над пожелтевшим листком. А внук говорил:
– Вот ты видишь, наша страна. Мы тут живем, на Дону, в Европе. И нигде тут вулканов нет. Вот здесь, – прошел он пальцем длиннючий путь, – на Камчатке, есть вулкан. Но он сейчас не действует. И никакого землетрясения не было. Ведь ты сама понимаешь, если бы было, то в газетах бы написали, по радио сообщили, по телевидению.
– Да нам когда слухать и глядеть…
– Я, я бы услыхал и в газете прочитал, я же газеты читаю. И вот погляди на карту, нет никакого Кардабона. Все города есть, а Кардабона нет. Она и придумала-то какое-то название иностранное. Получше соврать не могла. А вы всему верите.
Баба Дуня шумно вздохнула и отправилась на свое место, к низенькой скамеечке, к вязанью.
– Она слезьми кричала…
– Ну и что? Притворялась, да и все.
– Вот такучими слезьми, – показала баба Дуня, – в горох.
– Она и в кулак заплачет. Притворяется. Пять минут поплакала и заработала. Ей же не только ты подала.
– Все, все. Митревна денег дала, носки пуховые. Валентина платье да туфли неношеные. По всем дворам. Одежей и деньгами, об харчах не говоря.
– Вот так, – вздохнул теперь внук. – За час – десять пенсий твоих заработала. Притворилась, и все.
– Ну да… Притворись, – все же не поверила баба Дуня. – Вот такучими слезами… Взаправдашними.
– А как же артисты притворяются? Надо – и плачут.
– Так то артисты, а это – баба…
– Ох, бабаня, бабаня… Тебе разве докажешь. Обманывают вас кому не лень. И тот пьяница, ты сама говорила, погорелец.
– Ащаул… – засмеялась баба Дуня. – Тот на центральной попался. Милиция его защемила.
– На центральной, да не у вас. А вы тоже подавали.
– Подавали, – согласилась баба Дуня. – А как же… Человек говорит: сгорели, детям негде прислониться.
– Да мало ли кто чего говорит! – разозлился внук. – Разоблачать их надо, и все. А не подавать. Они так и будут обманывать. А вы как маленькие… «Слезьми кричит да слезьми», – передразнил он. – А Москва слезам не верит.
– Так то Москва, – вздохнула баба Дуня. – А мы сами в этих слезах… Господи… Не приведи господь… – Она задумалась, и взгляд ее отуманился. – Не приведи господь… – повторила она, отложила вязанье и стала прибирать со стола.
Внук ушел в дом. А на столе лежала раскрытая старая книга, учебник географии с пожелтевшей картой. И прежде чем закрыть ее и унести в темный чулан, баба Дуня склонилась над гладким листком. Она ничего там не искала, лишь пощурилась. Но чудилось ей, что был, где-то был неведомый город Кардабон – живая беда.
Похороны
Обычно на поминках, родного человека схоронив, его близкие невольно, но чувствуют облегчение.
Позади долгие ли, короткие дни болезни, смерть, трехсуточное бдение, хлопоты, потом – кладбище, горькое прощание. На поминках будто все отгорает, притупляется боль. И, оглядывая людей, стол поминальный, близкие думают уже о том, что, слава богу, все обошлось по-хорошему: как положено покойника обрядили и обед поминальный удался – не в чем себя упрекнуть.
Не так получилось на хуторе Малый Колодезь, в доме старой Дизелихи, умершей три дня назад в такой же, как нынче, январский метельный день.
Поминальный стол устроили в горнице. С кухни, от печи Дизелихины дочери носили тарелки с борщом, роняя в горячее варево слезы. За столом, даже после второй рюмки, ели молчаком, вздыхая, и быстро разошлись, оставив в доме двух дочерей старой Дизелихи, тоже немолодых, вдовых, да соседа, мужика по кличке Гулый, не больно путевого, хотя все вроде было при нем: руки-ноги. Но вот прилипло еще смолоду – Гулый. Значит, с изъяном.
По-зимнему, по-ненастному быстро стемнело. В низкой хате весь день горел свет. По окнам шуршала метель. Последними уходили свои да родные, дочерей покойной успокаивая: «Не переживайте… Завтра, завтра уж…»
В доме – лишь дочери да Гулый. Он выпил и тоже говорил:
– Завтра… Завтра с утра лично сам пойду в Большой Колодезь прямо к утреннему наряду. Бульдозер на ходу. Дадут. Гарантия. Дело такое – похороны. Тем более – почетная колхозница. Лишь скажи – Дизелиха. Дадут, никаких разговоров. Наряд – в восемь. Председатель к сроку приходит, и я – как штык. Пригоню, схороним как положено. А вас никто не осудит. Стихея. Погода разорилась.
Пожилые, но еще крепкие дочери Дизелихи, похожие на покойную мать – приземистые, широкие в кости, – мыли посуду, слушали и вздыхали, не держали слез: «Да как же она одна… В степи…» Гулый возле них кружился, выходил на улицу курить и возвращался с известием:
– Метет. Но вы не горюйте. Вашей вины нет. Завтра в шесть часов. – Он добавлял поминальную чарку-другую, особо не пьянел, лишь говорил больше: – Схороним. Такого человека не схоронить… И не ревите, не горьтесь. Стихея. С Богом не будешь судиться.
Старая Дизелиха померла три дня назад, прожив на белом свете восемьдесят лет и три года. Умерла она легко, считай, в одночас, не болея. А вот с похоронами получилось неладно.
Нынче, как и положено, во второй половине дня повезли покойную на кладбище, но схоронить не сумели. Всю неделю сыпал и сыпал снег, мело. А кладбище лежало от хутора на отлете, да еще на бугре. Трактор «Беларусь» с тележкой, на которой гроб везли, лишь съехал с асфальтовой дороги – и застрял. Бился, бился и сполз в кювет, вовсе зарываясь в снегу. Пригнали еще один трактор-колесник, но к кладбищу так и не пробились. А гусеничные тракторы да «Кировцы» – техника могучая нынче только на центральной усадьбе, в Большом Колодезе, за пятнадцать верст. Темнело. Поднимался буран. Назад же, к дому, покойника везти не положено: грех и примета дурная. Пришлось оставить гроб там, где застряли: на окраине хутора, в тракторной тележке, в придорожном сугробе.
Оставили. А поминальный обед прел на печи: борщ да мясо с картошкой, пышки с каймаком, сладкий взвар. Хочешь не хочешь, а надо поминать.
– Слезы не точите, – твердо говорил Гулый сестрам. – Утром пойду к наряду и трактор пригоню.
запричитала одна из сестер, а следом заревела в голос другая:
Пожилые, седые, морщинистые, они сели на скамейку возле окна, глядели во тьму, в снежную невидь и голосили:
– Какие еще звери? – не выдержал Гулый.
– Да ныне люди хуже зверей. Пьяный какой дурак.
– И волков много. Прыгнет в тележку.
– Крышку хорошо прихватили, – успокоил Гулый. – Не скинет.
– Не скинет, а будет сидеть. Грызть зачнет. У них зубищи-то…
Слезы полились в четыре ручья:
– Не ревите… Ради Христа… – сказал Гулый. – Пойду и погляжу. Попроведаю. Ружье возьму и пойду.
Ружье у него и вправду было. Зайцев стрелял.
– Заблудишься…
– Ну да… Либо лес густой?..
Одевшись по-зимнему – валенки, телогрейка да ватные штаны – и выйдя на волю, Гулый особого холода не почуял. Ветер мягко толкал в спину. Перед глазами – сплошная белая муть земли и неба. Шуршит и шуршит снег. Повернешься – сечет лицо. Дорога заметена в колено. Близкие хуторские дома еще видны серыми тенями. Ветер гудит в деревьях.
На хуторском магазине, над входом, тускло горит фонарь. Словно бабочки на огонь, на фонарь и мимо несется нескончаемый белый рой. С крыши метет, раз за разом обрушивая волны снега. За магазином два дома брезжут тусклыми красноватыми зрачками. Дальше – степь. Дальше – белая муть. И ничего кроме.
Ветер мягко толкает в спину, словно гонит. Лишь ноги переставляй. Телеграфные столбы вдоль дороги еле видны. А холода нет, его не чуешь.
Тракторную тележку с гробом Гулый пропустил, не заметив ее. Загудел и завыл ветер в придорожной лесополосе. А значит, дорога к кладбищу мимо прошла. Пришлось повернуть назад.
И вот тут он почуял метель, а скорее – буран. Именно почуял, потому что видеть, глядеть было нельзя. Вихристый ветер резкими снеговыми порывами больно сек лицо, забивая глаза, словно мокрой порошью. Лицо разом дубенело, ресницы смерзлись. Дышать было трудно и больно, летучий снег забивал дыхание. И, десяток шагов не пройдя, Гулый повернулся к ветру спиной, чтобы продышаться и отдохнуть. Лицо горело. Ресницы пришлось раздирать, снимая наледь.
Отдышавшись, он снова пошел, но теперь уже пробирался навстречу бурану задом да боком, прикрывая лицо рукавом, чтобы дышать и видеть.
На тележку с гробом Гулый наткнулся. С наветренной стороны ее уже занесло по самый борт мягким, сыпучим снегом. Немудрено, что не заметил ее.
Но все было на месте: закрытый гроб, деревянный крест.
Гулый забрался в тележку, присел под бортом, в затишке, не сразу, но прикурил. И, дымнув, спросил со вздохом:
– Лежишь, Матвеевна?
Под ветром, в теплой одежде, сидеть было вовсе не холодно. Тем более с цигаркой, которая грела нутро, да еще с легким хмелем в голове и теле.
– Лежишь… Ничего тебе не надо.
Гулый глядел на занесенный снегом гроб, а видел покойную, которую знал всю жизнь. Она была обряжена в смертную одежду: темное, в мелкий цветочек платье, ненадеванный новый платок. И лежала руки сложив. А всю жизнь была на ногах, бегучая, могутная баба.
Прозвище свое Дизелиха получила давно, после войны. Как-то мазала она колхозный коровник. Подъехал на бричке председатель с проверкой. Поглядел, как работает. С маху могучими руками вбивала она в обрешетку стены куски мокрой глины, промешанной с навозом и соломой. Кусок за куском, шматок за шматком. И каждый – в полпуда.
Только слышалось глухое: бух-бух! бух-бух! Большие руки сновали, словно маховики. Бух-бух! Бух-бух!
– Не баба, а дизель! – восхитился председатель.
Кличка прилипла.
Она и впрямь была словно не человек, а машина. Добрые люди от работы устают, отдыхают, особенно жаркой летней порой. Кислый ирьян пьют, пережидают в тени зной полдневный. Дизелиха никаких передыхов да перекуров не ведала. Она сидела лишь зимой, за прялкой и вязаньем. А в теплую пору от утренней зари до темна, да еще в потемках, знала лишь перемену работы: колхозная да своя, своя да колхозная. Копала ли землю, косила траву, скирдовала солому, доила коров, кормила их, чистила базы, мазала к зиме скотьи постройки – во всякий час могучие руки да ноги ее были в непрестанном движении. Ни выходных, ни проходных, ни болезней. В колхозе выходной – на своем базу дел полно. Неможется – значит, надо «разойтись до сугреву». Одно слово – Дизелиха. Лишь душа у нее была бабья, жалостливая.
Еще одну сигарету запалив, Гулый сидел возле гроба и вспоминал давнее.
Дизелиха была ему не родней, лишь соседкой, но звала «сынушкой». Гулый рос сиротою, возле недужной матери, в бедности. Дизелиха увидит его за плетнем, зовет, ласково так: «Сынушка…» Время послевоенное, голод. У Дизелихи своих двое. «Иди, сынушка, с нами покушай». «Польское» ли хлебово, с пшеном и толченым салом, «рванцы» – галушки да «затируха», ржаная саламата с нардеком. Да еще сунет пышку, яичко, жареных семечек, морковку, яблочко.