Знай обо мне все - Евгений Прошкин 21 стр.


У меня зачесались ладони. Она уступила мне место, показала, как включаются, кстати, страшно неудобно, скорости, и посоветовала:

«Только газульку прижимай посильнее, пружина на акселераторе жестковата».

Сел я за руль и – не поехал. Не могу с места сдвинуться, хоть плачь. Вот вроде нащупал первую скорость, медленно отпускаю сцепление и – одновременно – жму на газ. А машина, урлыкнув, глохнет.

«Ничего, – успокаивает меня Нюська. – Так все на этих «ренаулях» начинали. А Потешон до сих пор на этой, как он говорит, «Ведьмаке», где садится, там и слезает.

Употев, наверно, до шестого из семи потов, я, наконец, поехал. Сперва робковато, потом, освоясь на ходу, быстрее.

Нюська искоса на меня глядит, за ленты трогает, потом, сняв с моей головы бескозырку, себе напялила. Спрашивает:

«А девок на флот берут?»

«Ага! – развязновато отвечаю я. – Если хорошо попросят».

«Кого!» – не поняла она.

«Не они, а у них», – уточняю я и вдруг понимаю, что моя первая сухопутная шутка, прямо скажем, довольно плоская. Добро хоть Нюська так ничего и не «усекла».

Только сказала:

«А ты, Генка, все такой же. И вроде доступный всем, а руку протянешь – колешься. Как ежик».

«Чего-то незаметно, чтобы ты что-либо протягивала», – слукавил я.

Я, на миг отвлекаясь от дороги, как бы по частям сравнивал Нюську с прежней шоферицей, какую когда-то водил в кино и которая верила в россказни цыганок.

Глаза у нее все те же. Чуть с косинкой. А вот подбородок почему-то, как мне кажется, стал выдаваться дальше, чем раньше. И губы немного уморщились. Тут она становится похожей на тетю Дашу. И я невольно понимаю: возраст. Сколько ей сейчас может быть?

Но эту мысль перебивает мое новое наблюдение. Груди обвяло опустились, хотя заметно покрупнели. А вот коленки округлились. Раньше, помнится, они у нее были острыми.

А вот морщин на лице, кажется, не прибавилось. И еще – румянец какой-то новый появился.

Тогда я еще не знал о чудесах, которые делает косметика.

Мои наблюдения прерывает милицейский свисток.

Торможу.

Сержант неторопливо пересекает проезжую часть, машины почтительно уступают ему дорогу.

«Ваши права», – говорит скучным голосом и смотрит куда-то поверх кабины, словно определяет, будет еще дождь или нет.

Я – мнусь.

«Ты чего же меня не узнаешь? – начинает заговаривать с сержантом Нюська и сует свое удостоверение. – А это, – кивает она на меня, – мой стажор».

Сержант долго рассматривает стажорку Гивы, которая была в «бардачке» машины и потому оказалась под рукой.

«Брат у меня с флота приехал, – продолжаю я врать с вдохновением, которое давно меня не посещало. – Вот дал поносить».

Милиционер несколько раз сличает мою морду с фотографией на стажорке, потом возвращает и – опять нехотя – произносит:

«Можете ехать!»

Но ехать расхотелось, и я, зарулив за угол какого-то, незнакомого мне переулка, остановился.

«Давай я тебя поцелую?» – внезапно предложила мне Нюська.

«Валяй!» – равнодушно, наверно, точь-в-точь, как тот сержант-милиционер, разрешил я.

Губы у нее оказались неожиданно нежными. Она целовала меня и смеялась:

«Сейчас нацелуюсь на целый месяц!»

И мне вдруг стало обидно, что Нюська вновь все на зубоскальство переводит, и резко отстранился.

«Хватит! – говорю. – Оставь для других!»

Она посмурнела, смеяться перестала, потом выдавила меня своим погрузневшим телом из кабины и сказала:

«Дурак и не лечишься!»

Домой я добирался пешком. Мне было очень легко. Я – какое-то время – бежал рысцой, а – другое – пел. На меня оглядывались прохожие и понимающе улыбались, наверно, знающие расхожую армейскую шутку, что пьяница служит на флоте.

А легко мне было потому, что за столько времени я впервые почувствовал, что не убийца. Ведь что ни говори, а какой-то груз подспудно изнурял мою душу, тяготил сердце. И вот он с моих плеч сошел и подарил мне эту радость.

А вечером к нам пришел Иван Палыч, который только что приехал из командировки.

«Ну что, Гена, – начал он без вступления, – давай поговорим?»

Я не знал, о чем будет речь, но, увидев, что мама собирается оставить нас одних, понял – разговор будет нешутейный.

Я не буду пересказывать всего, что было сказано в тот, честно говоря, очень памятный мне вечер. Но общий смысл беседы был таков: пора мне становиться мужчиной, не по годам, конечно, и похождениям всяческим, а по уму, что ли, по мудрости. Надо помогать матери, а то она вон в нитку вытянулась.

«Учиться тебе пора!» – резко ответил Иван Палыч на мой вопрос: «Что я должен делать?»

Я напомнил, что в школе юнг – между делом – проштудировал тот учебник шофера третьего класса, который когда-то – теперь уже так давно – дал он нам с Мишкой Купой, и могу хоть завтра сдать экзамен.

«Это все – «семечки»! – отмахнулся Чередняк. – А сейчас валяй в педучилище!»

Говоря откровенно, я опешил. Все что угодно мог я ожидать от Ивана Палыча, но не этого. Неужели по моей морде не видно, что я не способен быть учителем. Это было бы так же смешно, если бы из него самого пытаться сделать оперного певца. Ведь он совершенно не имел голоса и все песни пел на один мотив.

И все же он повторил:

«Валяй, а то время зря потеряешь!»

Теперь я понял, почему при нашем разговоре не присутствовала мама. Она, видимо, не хотела подтвердить мои слова, что я вовсе не гожусь в учителя, и этим – ненароком – не обидеть Ивана Палыча.

«Ну а как же быть с автошколой?» – осторожно спросил я, вложив в этот вопрос намек: как же, мол, жить дальше?

«Поедешь со мной, – сказал он, вставая. – Думаю, что все будет в порядке».

Я не спросил, куда надо ехать и когда. Но все само собой выяснилось на второй день. Оказалось, в Михайловке, где, кстати, в ту пору числился в командировке Чередняк, у него знакомый в автомотоклубе. Или даже родич. И не простой там инструктор или преподаватель, а сам директор.

Директор оказался не из тех, кто безоглядно верит родственникам или друзьям. Он долго расспрашивал меня обо всем, что никакого отношения не имело к шоферству, потом сказал:

«Очень хочешь быть водителем?»

И я не стал кривить. Говорю: «Всяко бывает. Иной раз думаю, что жить не могу без баранки. А когда посмотришь, как бедные шофера кукуют среди дороги, думаешь: «Да пропади все пропадом! Уж лучше в гараже вкалывать!»

«Молодец! – неожиданно похвалил меня директор. – Не люблю глупого патриотизма».

Он какое-то время помолчал, а потом, когда я уже выходил, сказал оставшемуся в кабинете Ивану Палычу:

«За такого и грех на душу взять не тяжко».

Всю жизнь я очень осторожно воспринимаю похвалу и вживаюсь в нее, как в болезнь, которую хотя и можно терпеть, но лучше от нее избавиться. Похвала даже мне кажется взяткой, которую, если возьмешь, то наверняка не задаром.

Стоя в коридоре, я размышлял. Зачем, собственно, брать за меня на душу грех? Неужели я недостоин быть шофером? Урод, что ли, тайный? Ноги у меня там нету или руки, а я это ото всех скрываю.

И сразу мне разонравилось все: и двор, в котором полно машин, да не простых там «зисов» и «полуторок», а «студебекеров», «шевралетов», «доджей», «фордов», «ситроенов», «интеров», «оппель-блицев», тех же «ренаулей» и даже таких, которые носили чистые женские имена, как «джемси», и классы, на стенах которых развешено великое множество плакатов, изображающих автомобиль в разрезе; и сам директор, поначалу сведший в узелок губы, все время косивший на свой блескучий галстук.

И я уже было собрался пойти и сказать директору, что не хочу быть шофером, раз это все так сложно и за меня надо чуть ли не голову подставлять.

Но в это время кто-то заглянул в кабинет и оставил дверь приоткрытой и я невольно услышал, о чем говорили Иван Палыч и директор.

«Башковитый он больно, Семеныч, – сказал Чередняк. – Жалко, что только ключами-гайками звенит. На инженера бы его выучить».

У меня вспотели ладони! Вот это здорово! Планирует одно, а заставляет делать другое. Спрашивается, зачем он меня чуть ли не гонит силком в то проклятое педучилище?

«Он, знаешь, – продолжает «заливать» Иван Палыч, – и меня по смекалке давно за пояс затыкает».

Лукавил Чередняк, подлукавил ему и директор:

«Он мне тут как сказанул, я тоже «искру пустил через шатун». – И я догадался, говорит он, что, мол, омягчел, сдался, что ли.

– Так что она в левый баллон ушла!»

Тут оба рассмеялись. Видимо, за этой, в общем-то не очень мудреной шоферской шуткой крылось что-то для них двоих ведомое и, может, даже памятное и дорогое.

А через полчаса я уже, с запиской директора, стоял перед инструктором по вождению – личностью явно подозрительной и уж наверняка навсегда уверовавшей, что научиться ездить на машине так, как это делает он, конечно же невозможно.

Звали его – приглазно – Илья Ефимыч, а – заглазно – Прыг Скок. И эта кличка ему удивительно шла. Он действительно не ходил, а, кажется, прыгал, как необредший прыти кузнечик.

«Опять аристократ?» – спросил неизвестно почему он, но все же водительское место уступил. На том же самом «ренауле».

Ездить я, можно оказать, выучился неожиданно. В бытность слесаря автоколонны. Слесарь, да еще ученик – это человек не только на подхвате, но и тот, кем можно любую «дыру» заткнуть. Кто-то еще откашливается, чтобы «Эх, ухнем!» запеть, а ты уже спину готовить должен, чтобы все самое тяжелое по ней поерзало. Ученик – это все равно, что салага на корабле.

Вот и меня в ту пору гоняли, как «соленого зайца». И туда сходи, и оттуда то-то принеси, и затем-то сбегай, А один раз додумались послать в Воронежскую область за картошкой. Не одного, конечно, а баб из бухгалтерии штук шесть и вулканизаторщика дядю Мишу впридачу, видимо, по роду своей профессии, на всех кричавшего: «Чего ты там резину тянешь?»

Поехали мы на сердечном «зису» – машине плохонькой оттого, что уже изношена вдребезги и – почти с таким же – вечно хворым шофером Терентием Иванычем. Вот фамилию его я только запамятовал.

На Терентия Иваныча «катили» баллон все, кому не лень. Дезертиром в глаза называли. И это все, может, оттого, что с виду у него не было отмечено никакого уродства и тем не менее в тылу он оставался как инвалид. Даже пенсию получал.

Так вот в тот раз вид его мне сразу не понравился. Какая-то прожелть в лице появилась. Сквозь землистость проступила.

Дорогой туда он несколько раз останавливался и, как говорили языкатые конторские бабы, «машину животом изучал», то есть прижимался боком к крылу и так, позеленев, стоял несколько минут. Потом вновь лез в кабину.

Словом, до Борисоглебска мы, в конечном счете, доехали. Потом свернули в какую-то деревню, не очень близкую, но все же доступную односуточной езде по бездорожью. Там купили картошки и назад поворотили.

И вот тут-то все поняли: не притворялся Терентий Иваныч. Чуть ли не на каждом километре он блевать останавливался. Сперва из него несло чем-то живым – едой непереваренной, потом тянкая слюна пошла, а за нею – желчь.

Ну, думали, теперь, когда все уже вынесло, может, угомонится. А его, уже перед Борисоглебском, кровью рвать начало.

В больнице, куда он с горем пополам довел машину, его сразу в операционную отнесли. А часа через три, которые мы протолкались в больничном дворе, вышел к нам врач и, отирая руки о длинное полотенце, большую часть которого несла за ним сестра, сказал:

«Язва у вашего товарища! – и уточнил: – Прободная».

Пока бабы поохали, а мы с дядей Мишей покурили, он и сказал:

«Ну вот, дотянули резину. Говорил, нечего в глухомань забираться. На грейдере она бы ни в жизть не пропала бы».

«Да не «пропадная», – пояснил ему я, невесть где узнав, как «кличут» человеческие язвы. – А «прободная», стало быть прохудившаяся. Ну как, скажем, камера, если ее ненароком заденешь монтировкой».

Теперь дядя Миша понял и сказал:

«В общем, Терешка отскакался. А теперь мы сигать зачнем. Как до дому-то добираться будем?»

Ну тут я, понятное дело, со своим предложением. Мол, чего думать-гадать, надо в Сталинград депешу «отсобачить», чтобы другого шофера прислали.

А мне, говоря откровенно, это было особенно «в жилу», хотел я в Борисоглебское летное училище наведаться. Может, устрять учиться удастся. Страсть не волокло идти в педтехникум.

И быть бы по-моему. Но тут две местные бабы возле наших конторских «разбазарились». О том, о сем беседу вели, потом до погоды добрались. И одна – коротышка с вислым животом – говорит: «А знаешь, морозы сильные ожидаются».

Услыхали наши бабоньки про морозы, заголосили. Жалко картошку стало. Вернее, денег, которые за нее отвалили.

И задолдонили в один голос: «Гони машину сам!»

Легко сказать – «гони». Прав-то у меня нет, да и за руль я только у стоячей машины садился.

А бабы и слушать мои возражения не хотят. Особенно жена начальника эксплуатации Клушка. Вообще-то, ее Феклой зовут. А я ей такое прозвище привинтил. Сначала Феклушкой величал. А потом – «фе», как-то само собой отпало, тем более, что страшно она на клушку была похожа. Куда бы не села, все узгендиваться норовит.

И вот Клушка, видимо посчитав, что она тут старшая и главная, почти приказала:

«Садись и – гони!»

И я «погнал», только ее саму из кабины в кузов. А рядом с собой дядю Мишу посадил. Все же спокойнее на душе, когда под рукой хоть и не шофер, но все же человек, имеющий отношение к одной из частей машины.

Раза три я с места тронуться не мог. Мотор у меня глох. А на четвертый все же поехал. Потом, попилив на первой, на вторую перешел. А там и на третью…

Словом, километров через десять я, как заправский шофер, и на пониженную и на повышенную передачи с двумя выжимами сцепления «ходил».

Ночью, ожидая мороза, бабы по всему кузову разместились так, чтобы собой занять как можно больше места и таким образом прикрыть картошку.

Но мороза в ту ночь не было.

Так – потихоньку – и дошкондыбали мы до Сталинграда. И вот что интересно, ни одна милиция нас не остановила. Но это, может, потому, что, завидев автоинспектора, мои бабы начинали петь революционные песни. А разве, видимо, думали «гаишники», запоешь, когда тебя везет соплезвон, не имеющий прав.

А после этого случая, походив с полмесяца в героях, в гараже саданул я тем же «зисом» полуторку, на которой сам начальник езживал, как на выездных лошадях.

После этого случая мне не так часто ездить приходилось. Но и этого малого хватало, чтобы навык приходил. И теперь я был готов к любой каверзе инструктора по вождению. Тем более, что и «ренауль» у меня мурлыкает, как кошка, которую я глажу по шерстке.

Комиссию по приему экзаменов ждали с трепетом и нетерпением. С трепетом потому, что буквально накануне два курсанта, говоря военным языком, из строя вышли. Только не просто вольно погулять, а в больницу угодили. По глупости, конечно.

А было так. Утром завели старого «зиса», который, наверно, помнил песенку самых первых шоферов:

Крутится-вертится шар голубой,
Были б шофёры довольны собой,
Были б дороги, да новенький «зис»,
Чтоб настроенье не падало вниз.

Словом, завели этого, как тут звали «два раза ветерана и семь раз инвалида». Работает, однако, он как часы: «Чах, чах, чах».

И вот, когда подняли ему капот, чтобы увидеть, как там все взаимодействует, один – самый востроглазый «курсач» – по фамилии Смусь, непорядок раньше других заметил. Видит, мотор, в общем-то, работает, а вентилятор, словно его это не касается, стоит себе, только малость подрагивает.

И вот решил Смусь ему помочь в работу включиться и – этак щелчком по «затылку» – шлеп!

А тот – в ответ – хряп – и оттяпал Смусю палец!

Слабонервные поохали, зубоскалы посмеялись, а – беспалого – Смуся увезли в больницу.

На второй день пришли все к этому «зису», опять его завели.

Теперь те, кто вчера видел, чем шуточки с вентилятором кончаются, подальше от работающего мотора держаться норовят. А один, которого почему-то звали двойной фамилией Коркин-Ёркин. А может, это была его кличка, врать не буду. Словом, он не видел этой вчерашней истории, поэтому спросил:

Назад Дальше