Валерий Лялин
Рассказы алтарника
Под солнцем Феодосии
Солнце трудилось без выходных в любое время года в этом древнем городе слез, называвшемся некогда Кафа. Издревле здесь был богатый невольничий рынок и перевалочный транзит рабов в султанскую Анатолию для пополнения турецких гаремов, янычарских полков и гребцов на галеры турецкого флота. Рабов и рабынь поставляли на рынок конные отряды удалых головорезов, постоянно делавшие злые набеги из Крыма на украинские и южнорусские земли и уводившие в татарский полон молодых крепких мужчин и чудных, несравненных украинских девушек. Уводили навсегда, навеки, в чужие, проклятые земли, в злую турецкую неволю.
В этом небольшом, прокаленном крымским солнцем городе, окруженном грядой пологих серых гор, всегда дули резкие ветры, шумя твердой листвой чахлых городских скверов, трепля на веревках развешанное на дворах белье и рельефно обрисовывая красоту идущих навстречу ветру девушек, о чем местный поэт вдохновенно писал:
Вообще, надо сказать, что город этот был необычный, собранный в кучу у моря, теснимый дугою холмов, с идущим по городским улицам поездом, с полуразрушенными зубчатыми стенами двух средневековых генуэзских крепостей, с разбегающимися по холмам ослепительно белыми домиками с красными черепичными крышами, громадами стоящих в порту океанских кораблей, длинными тонкошеими портовыми кранами, со стаями кружащих в небе крикливых чаек и сверкающей на солнце гладью моря.
Этот город сказочник Александр Грин, когда-то живший здесь, называл Зурбаганом, и здесь нежная красавица Ассоль, прикрыв ладонью глаза, всматривалась с берега в морской горизонт, ожидая шхуну с алыми парусами и таинственным принцем. Когда-то здесь, в порту, обливаясь потом, в ватаге биндюжников на погрузке зерна трудился молодой еще Максим Горький, здесь жил и писал свои великолепные картины знаменитый маринист и академик живописи Айвазовский. Здесь в начале тридцатых годов XX века между отсидками в тюрьмах и лагерях скитался бездомный, затравленный советскими властями великий хирург и епископ Православной Церкви Лука (Войно-Ясенецкий), ныне прославленный святой исповедник Божий. Здесь также жили, работали и страдали люди гораздо более скромные, о которых я расскажу далее.
Феодосийская городская больница, размещенная в старинных одноэтажных корпусах, находилась в правой части города, на горе, в местности, называемой Карантин, судя по чему можно было полагать, что здесь на рейде у древних развалин генуэзской крепости отстаивались подозрительные на чуму и холеру суда.
Главным врачом больницы была молодая, симпатичная и очень приятная женщина – Валентина Васильевна. Когда я по вызову пришел к ней в кабинет, она посмотрела на меня своими ясными глазами и после некоторой паузы сказала, что надо бы сходить к больному священнику, престарелому отцу Мефодию. Ну, там, подбодрить его и оказать ему посильную помощь.
Это было время начала хрущевского правления, и ко всему церковному, и особенно, как тогда говорили, к «служителям культа», многие относились с опаской и оглядкой на всемогущий райком и старались с оными служителями никаких дел не иметь, чтобы не впасть в немилость у власть предержащих.
– Хорошо, – сказал я, – схожу к отцу Мефодию. Между прочим, я очень лояльно относился ко всему церковному и даже тайно встречался в Симферополе с правящим архиепископом Лукою (Войно-Ясенецким) и поэтому, не откладывая дело в долгий ящик, решил в тот же день посетить священника.
Городская церковь, стоящая вблизи берега моря, во время войны не пострадала, хотя вокруг нее неоднократно происходили бои. Священник жил рядом с храмом в просторном одноэтажном доме, сложенном из желтого крымского ракушечника, с красной черепичной крышей. Окна в доме были открыты, и батюшка, вероятно, всегда слышал умиротворяющий монотонный шум прибоя и вдыхал йодистый запах морских водорослей.
Двери мне открыл батюшкин келейник Стефан, уже успевший отсидеть срок в лагерях за то, что подростком носил бендеровцам хлеб. У него были кое-какие фельдшерские навыки, полученные в больничном бараке Джезказгана, и этим он был полезен батюшке, делая ему перевязки и инъекции глюкозы. Батюшка сам долго томился в лагерях Воркутлага на Крайнем Севере, где в сырых шахтах было совершенно погублено его здоровье. В те, уже далекие, сталинские времена жизнь человека, да порой и судьбы целых народов зависели от всемогущего ведомства НКВД и его угрюмых сотрудников, носивших на рукавах знак щита и меча.
Келейник провел меня в комнату, где на узкой койке в сером подряснике сидел батюшка Мефодий, опустив ноги в таз с горячей распаренной ромашкой. Он посмотрел на меня из-под седых бровей и спросил:
– Почему на тебе нет креста?
– А разве видно?
– Да, видно.
– Креста нет, потому что его негде взять. В больничном морге на подоконнике лежит много крестов от покойников, так разве наденешь такой крест, который разделял чью-то судьбу?
– Это ты верно сказал, раб Божий. Стефан! – батюшка повернулся к келейнику. – Поройся в деревянной шкатулке и принеси нательный крест. Это тебя Валентина Васильевна прислала?
– Да, она.
– Дай Бог ей всех благ духовных и житейских, добрая, добрая она.
Пришел Стефан со крестом.
– Ну, раб Божий, как твое имя?
– Алексей.
– Хорошее имя. По-гречески означает – защитник, и ты будь защитником православной веры. Давай сюда свою выю. Крест Христов, на весь мир освященный благодатию и кровию Господа нашего Иисуса Христа, дан нам оружием на всех врагов наших, видимых и невидимых. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь.
Сказав это, батюшка Мефодий надел мне на шею крест и благословил меня. Я осмотрел его больные ноги, прослушал спотыкающиеся ритмы сердца и, призвав Стефана, велел записать назначения. Стефан вытер батюшке ноги сухим полотенцем, надел шерстяные носки и подал шлепанцы. Мы сидели и присматривались друг к другу.
– Ты веришь в Бога? – вдруг спросил он.
Меня удивил этот вопрос, особенно после того, как он только что пожаловал меня крестом.
– Да, конечно.
– И правильно делаешь. Господь и Вечность – понятия одного плана, а мы – люди, как мошки, пороимся, посуетимся на этом свете и исчезнем с лица земли. Мало сейчас таких, кто верит в Бога, мало кто любит Христа Сына Божия. Но поколения, как волны морские, – приходят и уходят, уйдут поколения неверующих, появятся новые люди, которые будут любить Христа, и Он будет любить их, и на душе у них воцарится мир. Ты приходи в церковь на богослужения. Не бойся. Господь охранит и защитит тебя, и Валентина Васильевна тебя не выдаст.
– Хорошо, батюшка, приду.
В один прекрасный день батюшка Мефодий пригласил меня покататься на лодке по Феодосийскому заливу. Погода была тихая и спокойная. Мы взяли напрокат лодку и поплыли. Я сел на весла, а батюшка на руль. Ярко сияло солнце. Вода была чистая, зеленоватая, и хорошо просматривалось дно залива, усеянное обточенными камнями, между которыми шныряли быстрые стаи головастых серых бычков, плыли нежные зонтики медуз, и на грунте лежали плоские, похожие на сковородки камбалы. Я выгребал подальше от берега, где веял легкий прохладный ветерок и кружились белоснежные чайки. Мы потихоньку плыли по заливу и остановились около торчащей из воды верхушки корабельной мачты. Под нами на дне лежал большой, покрытый ржавчиной корабль с развороченным, открытым, как ворота, бортом. Он был весь облеплен колыхающимися в воде зелеными водорослями.
– Это грузовой корабль «Жан-Жорес», – сказал батюшка, – немцы потопили его в сорок первом, когда он шел в Новороссийск с грузом пшеницы и беженцев. Все они там остались, под нами. Покой, Господи, души усопших раб Своих. И елика в житии сем яко человецы согрешиша. Ты же яко Человеколюбец Бог, прости их и помилуй. И вечные муки избави. Небесному Царствию причастники учини, и душам нашим полезное сотвори. Аминь.
Батюшка перекрестился и благословил лежавшую внизу громаду корабля.
– Придет время Страшного Суда, и протрубит Архангел, и море отдаст своих мертвецов. Жан-Жорес – роковое имя. Человек, носивший это имя, был социалист, ниспровергавший все и вся, и погиб от руки наемного убийцы, когда сидел в парижском кафе. Коммунисты в его память назвали этот корабль, и он получил торпеду в борт. Неугодно это имя под солнцем. Я думаю, что, назови еще что-нибудь этим именем, и оно тоже низвергнется в тартарары. Так-то, дорогой Алексей Иванович.
Я вот сижу себе, гляжу на море и думаю: что есть здесь на земле пастырь Божий? И каким он должен быть для людей? Меня-то еще до революции рукополагал архиепископ Новгородский Арсений, мученик, блаженная ему память, расстрелянный коммунистами. Жизнь моя уже на исходе, а все же я не уверен, что был истинным добрым пастырем. И владыка мне неоднократно пенял, что «ты, Мефодий, не настоящий пастырь, потому что, кроме церкви, у тебя есть другие интересы и пристрастия». Действительно, в те времена обмирщение коснулось и духовенства. Уж очень сильно было тогда влияние интеллигенции, которая ни во что не верила и ничего не хотела, кроме жажды социальных преобразований.
Ну, я-то от этих идей был далек, но у меня была страсть к мирской музыке и стихоплетству и даже к живописи. Я часто сидел за мольбертом и рисовал деревенских баб или какой-нибудь запущенный пруд. На это владыка говорил мне: «Значит, ты, отец Мефодий, в церкви не по Божиему призванию, а по своему разуму. Если бы ты был по Божиему призванию, то все твое устремление должно было быть направлено на пастырское служение, как, например, у отца Иоанна Сергиева. Это служение должно быть глубоким, священник должен очищать совесть людей и быть руководителем совести людской. Видно, что ты, отец Мефодий, вначале горел религиозной деятельностью, а года через два остыл, охладел, и пастырское служение тебя стало тяготить, религиозный пыл сменился разочарованием, вот ты и стал искать какие-то посторонние занятия: музицировать, кропать стишки и песенки. Священник православный должен быть с цельной натурой, направленной только на служение Богу и ведение по пути Христову своей паствы. А ведь миряне все видят, все подмечают. У мирян острый глазок. Верующие-то считают мир источником всякого зла, неправды и насилия. Если, например, миряне видят, что духовенство между собой ссорится, склочничает, то считай, что вы пали в их глазах. Потому что священство, по их мнению, должно стоять выше мирских дрязг. И особенно, отец Мефодий, сохрани тебя Господь, заниматься психологическим анатомированием своих прихожан, находя у них притворство, ханжество, фарисейство. Знай же, что это у тебя от духа гордости. Оттого, что ты возомнил о себе, что твои ничтожные прихожане недостойны такого великого пастыря, как ты. Надо быть снисходительным к людским слабостям, а самому показывать пример истинного благочестия и чистой жизни».
Да и зачем я тебе это говорю, Алексей, ведь ты не священник. А впрочем, как знать, может быть, после пригодится.
Ветерок с моря усилился, на воде стали появляться белые барашки, и мы повернули к берегу.
Батюшка пригласил меня на обед. Когда мы вошли в дом, то увидели гостя, сидевшего на диване и листавшего подшивку «Нивы» за 1912 год. Это был заслуженный хирург республики доктор Онисим Сухарев – старик с независимым характером. Хотя он и числился членом партии, но по своему почтенному возрасту и большим врачебным и партизанским заслугам поступал всегда так, как считал нужным, без оглядки на райком. Осмотрев больные ноги батюшки Мефодия, он сделал существенные дополнения к моему лечению и стал рассказывать о результатах розысков его семьи, неизвестно куда пропавшей, пока отец Мефодий томился в лагерях и тюрьмах. А тут еще и война разметала людей, и от семьи батюшки не осталось никаких следов.
Доктор Сухарев – личность чрезвычайно интересная. Хотя он официально уже в больнице не работал, а принимал больных у себя дома, в оборудованной еще до революции приемной, и рецепты прихлопывал большой старинной докторской печатью, но если в хирургическом отделении затруднялись с диагнозом или был какой-то сложный случай, то без доктора Сухарева дело не обходилось. И если он брался за дело, то в древней игре «жизнь или смерть» выигрывала, как правило, жизнь.
А сам доктор Сухарев был стар и болен. Уроженец кубанской станицы Шкуринской, он еще до революции окончил медицинский факультет и начал практиковать в Феодосии. За легкую руку население Феодосии, да и всего восточного Крыма, любило и почитало его. У него было много именитых пациентов. В Коктебеле он лечил поэта и художника Максимилиана Волошина и всех его знаменитых гостей. Из Старого Крыма уже слишком поздно, с запущенным раком желудка, к нему обращался писатель Александр Грин. Знаменитые оперные певицы Надежда Обухова, Валерия Барсова тоже были его пациентками, и многие другие.
Когда в 1941 году началась война, он уже был заслуженным врачом республики, и, долго не раздумывая, на подводной лодке, загруженной боеприпасами и медикаментами, из Феодосии ушел в осажденный Севастополь, где всю осаду оперировал раненых в штольне подземного госпиталя. Когда летом 1942 года немцы все же взяли Севастополь, не все защитники успели его покинуть. Немцы загнали отступающих моряков по грудь в воды Севастопольской бухты и расстреляли из пулеметов.
Доктор Сухарев мог покинуть Севастополь кораблем или самолетом, но врачебная совесть не позволяла оставить раненых бойцов, и он вместе с ними попал в плен. По жаре, без воды и хлеба колонну пленных, которые могли идти, погнали по пыльным дорогам в Симферополь, где на территории мединститута был концлагерь, окруженный колючей проволокой. Жители Феодосии, узнав, что их врач в плену, послали делегацию к бургомистру для переговоров. Немцы отдали делегации доктора Сухарева. Приехав в Феодосию, он поселился при больнице и оперировал ежедневно, так как больных и раненых поступало больше обычного.
Однажды его вызвали в гестапо и долго допрашивали. В конце предложили публично, через газету, отречься от членства в партии и сотрудничать с немецкими властями. На это доктор Сухарев ответил, что в партию он вступил в зрелом возрасте и отрекаться не будет. Здесь, вероятно, сказался его упрямый казачий характер, не терпящий принуждения, а также вера в нашу победу.
– Подумайте, – вежливо сказал ему по-русски офицер в черной гестаповской форме, – через две недели мы за вами приедем.
Эти дни для доктора были днями мрачного раздумья. Но решения своего он не менял. На десятый день, когда он после операции мыл руки, в зеркале над раковиной он увидел подъехавшую ко входу в отделение крытую военную машину. Вошедшая санитарка сказала:
– За вами приехали, ждут.
Как был, в белом халате и шапочке он вышел во двор, где возле машины стоял немецкий офицер и с ним четыре солдата в касках и с автоматами.
– Садитесь в машину, – сказал офицер. – При попытке к бегству, – он положил ладонь на кобуру вальтера, – будем стрелять.
Машина тронулась, и доктор не видел, куда его повезли. Вероятно, на выезде из города машину остановили на контрольном пункте. Слышалась немецкая речь. В машину заглянул фельдфебель. Посмотрев на солдат, он отошел и закричал: «Раус!»
Машина шла по асфальту, но вскоре сошла на грунтовую дорогу, стало трясти. Наконец она остановилась. Солдаты попрыгали на землю, и доктор вышел за ними, щурясь от яркого света. Ему приказали стоять на месте. Оглядевшись, доктор увидел, что стоят они у подножья горы и кругом лес. «Вот и конец, – подумал Сухарев. – Но что это они делают?!»
Немцы покатили машину, столкнули ее под откос, и она, кувыркаясь, пошла вниз в ущелье. Затем они сбросили каски, мундиры и стали горячо обнимать его. Он не верил своим глазам. Это была дерзкая партизанская вылазка. Так он стал партизанским хирургом, до 1944 года разделяя всю тяжесть их положения из-за отсутствия помощи со стороны предгорного татарского населения. Эту историю с освобождением доктора Сухарева знала вся Феодосия.