Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей… И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда.
Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру.
Снова миновал день, за ним – другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит.
Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь.
Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. «Онг-онг… онг-онг…» – слышалось порой. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга.
Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке – белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище.
Неловко начался день, да так и пошел не в лад.
Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный.
– Здравствуй, моя доча, здравствуй. Одно лишь звание, что – живая. Я ныне так вдарилась, – пожаловалась она. – Не то нога подыграла, а может, склизь. Где, где… – подосадовала она. – Во дворе. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины…
– Мама, – раздался в телефоне далекий голос, – конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину.
– А я тебе о чем и толкую. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла, не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его, Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска…
– Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это – мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала?
– Вроде бы не сломала, – все поняла старая женщина. – Прикладаю капустный лист.
На том и закончился с дочерью разговор. Остальное самой себе пришлось досказывать: «Чего болит, не болит… Все у меня болит, каждая косточка. Такая жизнь позади…»
И, отгоняя горькие мысли, старая женщина занялась привычными делами во дворе и в доме. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном – день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек – внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется.
В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины:
– Болят ваши косточки?..
Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой:
– Болят, моя доча…
– Ноют руки и ноги?.. – словно угадывая и зная судьбу, спрашивал добрый голос.
– Спасу нет… Молодые были, не чуяли. В доярках да в свинарках. А обувка – никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят…
– Болит ваша спина… – мягко ворковал, словно завораживая, женский голос.
– Заболит, моя доча… Век на горбу таскала чувалы да вахли с соломой. Как не болеть… Такая жизнь…
Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа.
Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк.
Старая женщина даже всплакнула, ругая себя: «Овечка глупая… Чего ревешь?..» Но плакалось. И от слез вроде бы стало легче.
И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась:
– Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… – Она опомнилась: – Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча…
Издалека, через многие километры, донесся голос дочери:
– Говори, мама, говори…
– Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?..
В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение.
– Говори, мама… – просила она и боялась лишь одного: вдруг оборвется и, может быть, навсегда этот голос и эта жизнь. – Говори, мама, говори…
Голос неба
Долгие дни и ночи стояла изнуряющая летняя жара; и вот наконец августовской ночью пришла гроза с ветром, молнией, громом, спасительным ливнем. В ночи отгремело, отсверкало, пролилось; и в новом дне встало над землей чистое, глубокой синевы небо. Глядеть на него – отрада.
Лето теперь быстро пойдет на убыль. Дело к осени.
Ночью я вышел во двор: августовская тьма, яркие звезды. Над головой – светлый дым Млечного Пути; по его обочинам, словно цветы придорожные, крупные звезды. Но виден лишь клок ночного неба. Мешают дома, деревья. А хочется все небо увидеть, от края до края.
Тогда же ночью я решил: надо ехать куда-нибудь на простор, с ночевкой.
Назавтра уехали на Голубинские пески – место славное и безлюдное. Разбили палатку на берегу Дона и несколько дней прожили. У меня была одна лишь забота – небо глядеть.
Здесь, в степи, небо просторное. А если взберешься на песчаный холм, то и вовсе – немереное: с далеким поднебесьем, пологими небосклонами, конца и края которым нет. Уже не небо, а небеса.
Над головой – густая сочная синь, бездонная глубь. Чуть далее, стекая по небосклону, синева светлеет, переходя в нежную голубизну, в бирюзу, а потом и вовсе в лазурь. Сияющая белизна облаков – кучевых, плывущих нескончаемым караваном, или далеких, перистых, их морозный узор оттеняет небесную синь.
Ранним утром, перед восходом солнца, облака недолго полыхают, горят, переливаясь алым и розовым. Зрелище сказочное. Его не описать.
Заря вечерняя величавей, царственней. В ней больше красок тяжелых: багрец, золото, пурпур. Но есть в закатном полыхании какая-то печаль, тревога. Это – свет уходящий, он гаснет не скоро. Сторона закатная плавится желтизной и зеленью, долго не угасая. На западе сгустилась темная синь ночи ли, ненастья; тонкие нити молнии беззвучно нижут далекую тьму. В северной стороне – просторная полынья светлой, промытой дождем лазури, в сизых, с багровостью берегах. Над головой – высоко и далеко – сказочные золотые плесы, золотистые же гряды летучих облаков и фиолетовые громады тучевых утесов с сияющими вершинами.
Ночью небесный купол вовсе огромен. Он прекрасен, порой жутковат, а иной раз и страшен.
Стоишь, вокруг тебя – звездный океан в огнях, полыханье. В ночном покое, в тиши небесные огни множатся, сияют ярче и ярче.
Сужается земная твердь. Звездный прибой плещет возле ног твоих. Шатнулась земля – ковчег ненадежный, – и вот уже плывешь ты путями небесными.
Так бывает, когда ты не в тесном городе, а где-нибудь на просторе.
Но порой даже в обыденной жизни – в городской толчее, домашних заботах – случайно поднимешь глаза и замрешь, обо всем забывая. Виной тому – далекое небо, облако или вечерняя звезда: глазам – отдых, сердцу – покой, душе – великое утешенье.
Это – высокий голос, который порою зовет нас, поднимая от хлябей земных, чтобы помнили: на белом свете живем, под белым небом.
Живая душа
Тебякины жили напротив бригадной конторы, через дорогу. Сама Наталья числилась при конторе в истопниках да уборщицах. Это было очень удобно: зарплата твердая и дом под рукой. Приезжий народ, когда в конторе оказывалось пусто, шел к Тебякиным и спрашивал, где искать управляющего, зоотехника или еще кого. Им говорили.
И в этот ясный январский день приезжий вошел к Тебякиным во двор, огляделся, опасаясь собаки, крикнул от ворот:
– Хозяева дома?!
Никто ему не ответил. Приезжий прошел по двору. Просторен был тебякинский двор: дом под жестью, рядом теплая кухня флигеля, сараи, катухи. На скотьем базу копошились люди. Приезжий подошел ближе: старик с мальчонкою убирали навоз, набрасывая его в деревянные санки с коробом. В опущенных треухах, телогрейках, валенках с калошами, они работали молча и гостя не видели.
– Здорово живете! – окликнул их приезжий человек.
Старик поднял голову.
– Хозяйка в домах, – сказал он и кончил разговор, возвращаясь к работе.
Мальчик и вовсе глаз не поднял, управляясь лопатой.
– От дяди Левона поклон вам привез, от бабы Лены, – сказал гость.
Старик распрямился, опершись на вилы, поглядел, словно вспомнил, ответил не торопясь:
– Спасибо. Значит, живые-здоровые… Слава богу.
В эту минуту хозяйка вышла на крыльцо, и старик окликнул ее:
– Наталья, встрень человека!
Мальчик, оставляя лопату, окинул взглядом нагруженные санки, сказал деду:
– Повезли.
По приезжему он лишь скользнул равнодушным взглядом, пристраиваясь к санной упряжке. Веревочная бечева, прилаженная к саням, была длинна, позволяя мальчику и старику удобно впрячься. Они взяли разом и потянули груженые санки по набитой снежной колее в низы, в огород. И согласен был ход старого и малого.
Хозяйка оказалась приветливой и говорливой. В доме, резонов не слушая, она поставила чай и закуску, живо расспрашивая о родне.
– Свекор-то не больно разговорчивый, – сказал гость.
– Старовер, – оправдалась хозяйка. – Кулугурами их раньше называли. Меня взяли, так я с непривычки… – посмеялась она, вспоминая, и, вздохнув, добавила задумчиво: – Баба Маня у нас померла. Дед скучает и Алешка.
Попили чайку, поговорили. Гость вспомнил о делах.
– Я приехал-то к вашему управу.
– Он на ферме. Алешка вас проводит. Только обедать – к нам. Василий придет. Он всегда дядю Левона поминает и братьев. Они же смолоду… – Хозяйка выбежала во двор, крикнула сына и вернулась. – Глядите, к управляющему не заходите обедать, к нам, к нам. А то Василий обидится.
Отворилась дверь, вошел сынишка хозяйки, спросил:
– Звала, мама?
– Проводишь дядю на ферму. Найдешь управа. Понял?
– Санки еще одни с дедой отвезем, – сказал мальчик.
– Ху-ух, делучий… А то без тебя… С дедой…
Сын, ничего не отвечая, повернулся и вышел. Мать покачала головой, сказала, извиняясь:
– Проводит, проводит. Не дитё, а порошина в глазу. Кулугуристый… Быча.
Последнему слову гость посмеялся, но, когда шли они с мальчиком, понял, что слово точное.
Мальчик не больно разговаривал: «да» и «нет». Пухлая розовая губенка выпячивалась вперед, голова была крупной, лобастой. И словно бычился он, глядел недоверчиво, исподлобья.
– В каком же ты классе?
– Во втором.
– Как учишься?
– Без троек.
– В Вихляевке школа? – спросил гость и поглядел на далекую Вихляевскую гору, которая поднималась над округой и светила теперь снежной белью.
– В Вихляевке…
– Пешком или возят?
– Когда как… – уклончиво ответил мальчик.
– Ты в райцентре был?
– Нет.
– Приезжай в гости. У меня сын – ровесник твой.
На мальчике была телогрейка, перешитая из военного, защитного цвета, с ясными пуговицами.
– Мать ватник-то сшила?
– Баба, – коротко ответил мальчик.
– А валенки дед катал, – догадался гость, любуясь аккуратными черными катанками, мягкими даже на погляд.
– Деда.
– Молодец у тебя дед.
Мальчик покосился, давая понять, что эта похвала – лишнее.
Ферма стояла от хутора на отлете, в белом поле, чернея скирдами сена, соломы, силосными курганами. Приземистые строения по окна тонули в снегу. На крышах – пухлые высокие шапки.
Осень в округе тянулась долгая, с дождями. Лишь к Новому году подморозило, неделю шел снег. А теперь разъяснило. Белесое солнце светило не грея. Другой день тянул восточный жесткий ветер. Понизу мело. Ленивая поземка дымными ручьями обтекала снежные заструги.
На ферме, на базах ее стоял птичий гвалт: стайки воробьев перелетали с места на место, ища легкой поживы: тяжелые голуби поднимались сизой тучею, закрывая небо, делали круг и опускались; стрекотали говорливые сороки; чопорное воронье расселось на жердях изгороди в терпеливом ожидании.
«Беларусь», синий тракторенок, пофыркивая дымом, пробирался глубокой колеей вдоль базов. Из прицепа его, через рукав, сыпалась в кормушки желтая мешанина силоса. Коровы спешили к корму, слетались птицы.
Мальчик остановил трактор и крикнул:
– Дядя Коля! Управа не видал?!
– В водогрейке! – ответил тракторист. – И отец там.
Последняя скотина выбиралась из темных пещер коровника, от соломенного кургана, что высился посреди база, из-под загата, где в затишке, под ветром, теплей и покойней. Теперь все спешили к силосу, к еде, выстраиваясь над кормушками.
Баз опустел. И тогда объявился посреди него красный бычок. Маленький, взъерошенный, в сосулях, он стоял на снегу, ноги врастопырку, нитка пупка – чуть не до земли, голову опустил, словно обнюхиваясь.
Мальчик заметил его, позвал:
– Быча, быча… Чего тут стоишь?
Телок поднял голову.
– Какой-то ты… Мамка не облизала, глупая… – сказал мальчик и погладил по взъерошенной шерсти.
Бычок еще не походил на скотину, все в нем было детское: мягкая плоть, тонкие, в камышинку, ноги, белые, не затвердевшие копыта.
Телок тронул носом руку мальчика и глядел на него большими синими, словно сливины, глазами.
– Ты тут, парень, задубеешь, – сказал мальчик. – Мамка-то где?
Ждать от телка ответа, тем более от такого, было трудно. Мальчик на приезжего оглянулся, сказал:
– Надо его хоть к загату отвесть, там теплей. Пошли, – подтолкнул он телка и почуял его хрупкую плоть.
Телок покачнулся и было упал, но мальчик повел его, оступаясь на ископыченной, колдобистой земле. Он довел бычка да загата – соломенной стены – и здесь отпустил.
– Вот и стой здесь. Понял?
Телок послушно прислонился бочком к соломе.
Мальчик, а за ним приезжий пошли с база, телок проводил их взглядом и закричал тонким блеющим голоском, вытягивая шею.
– Дишканит, – сказал, улыбнувшись, мальчик.
За воротами база стоял мужчина-скотник с вилами.
– Отца ищешь? – спросил он.
– Управа. Вот ему, – ответил мальчик, показывая на гостя.
– В водогрейке все.
– А у вас там телок, – сказал гость.
– Да… Вчера вроде не было.
– Значит, отелилась. Чего же вы его не определите никуда?
Скотник внимательно оглядел гостя, сказал бодро:
– Нехай пообвыкнется день-другой, трошки закалку возьмет. А там и определим. Вот так, – кашлянул он.
Воронье, сидевшее на жердях ограды, от гулкого кашля его лениво поднялось и снова уселось.
– Умная птица, – засмеялся скотник и, кинув на плечо вилы, пошел в коровник.
– Подохнет… – проговорил мальчик, не глядя на приезжего.
А в водогрейке было тепло и людно. Гудело в топке пламя, синел папиросный дым, и лежали на столе бело-рябые арбузы, корки от них и пара ломтей с алой мякотью в лужице сока.
– Откуда арбузы? – удивился приезжий.
Управляющий отделением поднялся со скамьи, гостю навстречу, и объяснил:
– Когда силос закладывали, завалили туда несколько машин арбузов. С бахчей оборушки. И ныне открыли яму, прям расхорошие. Покушайте.