Мальчик взглянул на отца, тот понял его и дал ломоть. Гость ел, похваливая, потом спросил управляющего:
– Откуда у тебя телок на базу? У вас же молочного гурта нет?
– Яловых докармливаем. А они видишь… Какого уж бог подает.
– Ну, и куда ты их?
– Куда… – хмыкнул управляющий, отводя глаза. – Туда. Кто их где ждет? Они же яловыми числятся. Попробуй переиграй. А то ты сам не знаешь…
– Знаю, – опустил глаза приезжий, – да как-то… Все же живая душа.
Управляющий лишь покачал головой. Мальчик доел ломоть, отец обтер ему ладонью мокрый рот и сказал:
– Ну, беги домой.
На воле ветер ударил в лицо стылостью. Но так легко дышалось после дыма и пара! Наносило пресным духом соломы и терпко-бередящим силосом, и даже арбузиком пахло от раскрытой ямы.
Мальчик пошел было напрямую к дороге, к дому. Но вдруг передумал и заспешил к скотьему базу. Там, в затишке, возле соломенной стены загата, красный телок стоял на том же месте.
Недолго думая мальчик подошел к сену, скирды которого высились неподалеку. В прошлые годы, когда домашняя корова Зорька приносила телят, за ними ухаживали мальчик с покойной бабушкой Маней. И он знал, какое сенцо нужно маленькому теленку, правда, попозднее. Зеленое, с листиками. Его пучком подвешивали, и телок похрумкивал.
В большом колхозном скирду найти такое сено было труднее, но мальчик нашел пучок-другой зеленой листовой люцерны и отнес телку.
– Ешь, – сказал он. – Ешь, живая душа…
Живая душа… Это было умершей бабы Мани присловье. Она жалела всякую скотину, домашнюю, приблудную, дикую, а когда ее укоряли, оправдывалась: «А как же… Живая душа».
Телок потянулся к пучку сена, шумно понюхал его. А мальчик пошел домой. Вспомнилась бабушка, с которой жили они всегда, до этой осени. Теперь она лежала в земле, на заметенном снегом кладбище. Для мальчика баба Маня пока оставалась почти живой, потому что он долго знал ее и расстался недавно, и потому не мог еще привыкнуть к смерти.
Теперь, по дороге к дому, он поглядел на кладбище: в белом поле чернели кресты.
А дома дед еще не ушел с база: кормил и поил скотину.
– Деда, – спросил мальчик – телок может на одном сене прожить? Малый. Только родился.
– Молочка ему требуется, – ответил дед. – Ныне вот наша Зорька должна принесть. Телочка.
– Нынче, – обрадовался мальчик.
– Ныне, – повторил дед. – Ночь не придется спать. Караулить.
Корова стояла рядом, большая, бокастая, и шумно вздыхала.
А в доме мать готовилась встретить гостя: катала тесто для гусиной лапши, и в духовке что-то спело, сладкий дух горячего печева разносился по хате.
Мальчик пообедал, убежал кататься с кургана и домой заявился лишь вечером.
В доме горели огни. В горнице, за столом, сидели приезжий и вся родня. Отец, мать, дед в новой рубашке, с расчесанной бородой, тетка с дядей и сестры. Мальчик неслышно вошел, разделся, пристроился на кухне и поел. И лишь тогда его заметили.
– А нам и в глаза не влезло, что ты пришел! – удивилась мать. – Садись с нами вечерять.
Мальчик мотнул головой, коротко ответил:
– Я поел, – и ушел в дальнюю комнату. Он стеснялся чужого.
– Ух и натурный, – попеняла мать. – Прям старичок.
А гость лишь глянул на мальчика и тотчас вспомнил о теленке. Вспомнил и сказал, продолжая начатый разговор:
– Вот живой пример. Теленок этот, на базу. Ведь колхоз должен лишней скотине радоваться.
– А вот нам такие телки – одна морока, – засмеялся хозяин дома и серьезно добавил: – Не числится – и шабаш. Тама, на ферме, на Большеголовке, от своих криком кричат. По-пожарному. Дохнут они. Их уже ставили на вопрос. Одного заведующего спе́шили, другому – не слаже.
– Дожилися… Хозяева… – покачал головою дед.
А мальчик зажег свет в комнате-«боковушке», пристроился на кровати с книжкой. Но не читалось. Рядом, через комнату, сидели родные, слышался их говор и смех. Но было тоскливо. Мальчик глядел в темное окно и ждал, когда дед вспомнит о нем и придет. Но дед не приходил. Бабушка бы пришла. Она бы пришла и принесла вкусную печенюшку, из тех, что лежали на столе. Она бы пришла, села рядом, и можно было прилечь к ней на колени, ласкаясь и задремывая.
За окном наливался густой синью январский вечер. Соседний дом, амочаевский, светил будто издалека, а дальше стояла тьма. Ни хутора, ни округи.
И снова вспомнилась баба Маня, словно живая. Так хотелось услышать ее голос, тяжелую шаркающую походку, почуять руку. В каком-то оцепенении мальчик поднялся, подошел к окну и, глядя в глухую синеву, позвал:
– Бабаня… Бабань… Бабанечка…
Он вцепился руками в подоконник и глазами впился во тьму, ожидая. Он ждал, слезы стояли в его глазах. Он ждал и, казалось, видел через тьму кладбище, занесенное белым снегом.
Бабушка не пришла. Мальчик вернулся к кровати и сел, теперь уже никуда не глядя, никого не ожидая. В комнату заглянула сестра. Он приказал ей:
– Уйди.
– У-у, быча… – укорила сестра, но ушла.
Мальчик не слышал ее, потому что вдруг ясно понял: бабушка никогда не придет. Мертвые не приходят. Их уже никогда не будет, вроде и не было. Настанет лето, потом снова зима… Школу он кончит, в армию уйдет, а бабушки все не будет. Она осталась лежать в глубокой могиле. И ничем ее не поднять.
Слезы высохли. Стало вроде легче.
А потом вспомнился телок с колхозной фермы. Он должен умереть нынешней ночью. Умереть и тоже никогда не оживеть. Другие телки будут дожидаться весны и дождутся ее. Задрав хвосты, будут носиться по обтаявшему базу. Потом лето настанет, и вовсе хорошо: зеленая трава, вода, по выгону бродить, бодаться играясь.
Мальчик решил все разом: он возьмет сейчас санки, привезет бычка и поселит в кухне, с козлятами. И пусть он не умирает, потому что живым лучше, чем мертвым.
Он проскользнул в кухню, схватил одежонку и кинулся из дома. Деревянные санки с коробом были легки. И мальчик рысью помчался напрямую к амбарам, а потом по гладкой накатанной дороге от хутора к ферме.
Позади оставались желтые огни домов, впереди открывалась смутно белеющая степь и небо над ней.
Месяц уже истаивал, белый его рожок светил неярко: поблескивала накатанная дорога, посверкивал на застругах искрами снег. А в небе такой же молочный шлях тянулся через звездное поле, но ярче земного горели льдистые огни, от края до края.
Желтые фонари скотного двора и совсем робкие, прижмуренные окошки фермы ничего не освещали. Свет поярче лился от теплой кочегарки, где и теперь сидел человек.
Но мальчику не нужны были чужие глаза, и он обошел скотный баз снизу, от речки. Он сердцем чуял, что телок сейчас там, где он оставил его, у ворот, под стеною загата.
Телок был на месте. Он уже не стоял, а лежал, привалясь к стене соломы. И тело его, остывая, принимало холод, и лишь сердце еще слабо стучало в теплом нутре.
Мальчик распахнул пальто и, обняв теленка, прижался к нему, согревая. Сначала телок ничего не понял, потом заворочался. Мать он почуял, теплую маму, которая наконец пришла, и пахло от нее сладким духом, какого давно просила изголодавшая и иззябшая, но живая душа.
Настелив в санки соломы, мальчик повалил телка в короб и сверху его соломой накрыл, сохраняя тепло. И двинулся к дому. Он торопился, спешил. В доме могли его спохватиться.
Он въехал на баз от сенника, из темноты, и втянул теленка в кухню, к козлятам. Учуяв человека, козлята затопотили, заблеяли, кинулись к мальчику, ожидая, что им привели матерей. Мальчик устроил теленка у теплой грубки и вышел во двор.
Свет фонаря желтел в коровьем катухе, и голос деда слышался:
– Ну, моя хорошая, давай, давай… Давай, Зорюшка…
– Деда! – позвал мальчик.
Дед с фонарем вышел на баз.
– Чего тебе?
– Деда, я телка привез, с фермы.
– С какой фермы? – удивился дед. – Какого телка?
– С колхозной. Он там к утру бы замерз. Я его привез.
– Кто тебя научил? – растерялся дед. – Ты что? Либо умом рухнулся?
Мальчик поднял на него вопрошающие глаза и спросил:
– Ты хочешь, чтобы он помер и его кобели по хутору таскали? А он – живая душа… да!
В голосе мальчика зазвенели слезы, и дед сказал:
– Погоди. Паморки отбил. Это какой телок? Обскажи.
Мальчик рассказал сегодняшнее, дневное, и снова попросил:
– Деда, пускай он живет. Я за ним буду доглядать. Я совладаю.
– Ладно, – выдохнул дед. – Чего-нибудь придумаем. Ох, отцу-то, отцу неладно. Он где, телок-то?
– В кухне сейчас, у козлят отогревается. Он нынче не ел.
– Ладно, – махнул рукой дед, ему вдруг почудилось нужное. – Семь бед… Только бы нас Зорька не подвела. Я тут сам управлюсь. И молчи. Я сам.
В голосе деда мальчик почуял твердое и кинулся в дом.
– Ты где пропадал? – спросила мать.
– У Шляпужков, – ответил он ей и стал собираться ко сну.
Он чуял, что его познабливает, и, когда очутился в постели, устроил себе тесную пещерку под одеялом, надышал ее до жары и лишь потом высунулся наружу, решил дождаться деда.
Но разом сморил его крепкий сон. Сначала мальчик вроде все слышал и видел: огонь в соседней комнате, голоса, и рожок месяца в верхней шипке окна светил ему. А потом все затуманилось, лишь белый небесный свет становился ярче и ярче, и теплом пахнуло оттуда, таким знакомым, родным, что, даже не видя, мальчик понял: это баба Маня идет. Ведь он звал ее, и она, поспешая, идет к внуку.
Тяжело было открыть глаза, но он открыл их, и ослепило его светлое, словно солнышко, бабы Мани лицо. Она торопилась навстречу, протягивая руки. Она не шла, не бежала, она плыла по ясному летнему дню, а рядом с ней красный телочек вился.
– Бабаня… Быча… – прошептал мальчик и тоже поплыл, раскинув руки.
Дед вернулся в хату, когда за столом еще сидели. Он вошел, встал у порога и сказал:
– Радуйтесь, хозяева… Зорька двух принесла. Телочка и бычок.
Из-за стола и из хаты всех разом выдуло. Дед усмехнулся вослед и прошел к внуку, свет зажег.
Мальчик спал. Дед хотел было погасить свет, но рука остановилась. Он стоял и глядел.
Как хорошеет детское лицо, когда сморит его сон. Все дневное, отлетев, не оставляет следа. Заботы, нужды еще не полонили сердце и ум, когда и ночь – не спасенье, и дневная тревога дремлет в скорбных морщинах, не уходя. Все это – впереди. А теперь добрый ангел мягким крылом своим прогоняет несладкое, и снятся золотые сны, и расцветают детские лица. И глядеть на них – утешенье.
Свет ли, топот ли на крыльце и в коридоре потревожили мальчика, он заворочался, зачмокал губенками, прошелестел: «Бабаня… Быча…» – и засмеялся.
Дед погасил электричество, дверь прикрыл. Пусть спит.
За окном
В городское наше жилье на шестом этаже любой человек заглянет – сразу к окну, посмотрит, потом вздохнет, завидуя: «Как у вас хорошо…» Но ведь это не у нас, а там, за окном. Вот и нынче объявилась девушка с листами-анкетами для «переписи населения». Провел я ее в кабинет, а она, до письменного стола не дойдя, застыла, взглянув в окно, потом промолвила: «Как красиво…»
Я и сам знаю, что из просторного, во всю стену, окна открывается картина приглядная. В свою пору зеленеют, желтеют ли тополя да березы под окнами, в сквере, дальше – Волга, просторные воды ее, синева ли, голубизна, а то и свинцовая стынь, за рекой светит песчаный берег, его косы да отмели, займищный лес – до самого горизонта, потом небо, простор его. Все это я вижу и, конечно, ценю. Старая мать моя говорит: «Здесь только художнику жить, рисовать…» Она права. Утром проснешься, в день погожий, – в комнате светло, за окном разгорается заря от нежной алости до пламенного полыханья. Потом солнце встает.
Хороший вид из окна. Но только лишь вид, пейзаж, экран телевизора, хоть и просторней. В поселке летнее утро начинается по-иному. В комнате – зеленоватый сумрак; не от занавесок, а от листвы, той, что снаружи. Проснулся – и вон из дома. Босыми ногами шлепаешь по деревянным половицам, а потом мягко ступаешь по мокрой от росы ползучей траве-гусынке, чуя щекочущий ее холодок и парное тепло за ночь не остывшей земли.
Выйдя из дома, ныряешь в зелень и цвет: пахучие фиалки возле крыльца, полыхающий костер цинний. Смородина, виноград, за двором – акация. По тропинке к огороду идешь, задевая головой и плечами влажные листы и ветви старой раскидистой вишни да сливы, выбираясь на невеликий простор, где картошка да огурцы. Солнце встает за деревьями; желтые лучи его там и здесь пробиваются через зелень.
Это сейчас за столом я вспоминаю, описываю, а тогда, в летней жизни, спросонок особо ничего не различаешь. Просто – утро, которое не только глазами видишь, но чуешь слухом, чутьем, голыми плечами, босыми ногами, всей плотью и каждой клеточкой пьешь эту зелень, росу, птичий посвист, солнце, тепло, дух… А все вместе это называется летнее утро, которого не поймешь, если будешь глядеть на него из окна, даже очень просторного, во всю стену, такого, как в нашей квартире на шестом этаже.
Просторное, повторюсь, окно. В ясную погоду из него слева видны строения города Волжского, а это, слава богу, километров тридцать; а справа – дымы и трубы других пригородов: Сарепты, Красноармейска, тоже десятки верст. Получается целая панорама.
Нынче – осень, октябрь. Еду в гости, на хутор. Сначала – асфальтом, потом – проселком, через хутор Малоголубинский. Его минуешь, от школы дорога ведет крутым подъемом, особенно трудным в снега да грязь. Поднявшись на гору, облегченно вздыхаю и всегда останавливаю машину. Заглушишь мотор, выйдешь.
Нынче – осень, октябрь. Обжигающий льдистый ветер, близкой зимы дыханье. Воздух прозрачен, словно молодой лед. Огромный немереный распах земли и неба. Близко и далеко, и вовсе далеко, но ясно и четко видятся степные курганы, сияющие белью меловые осыпи, желтые пески, сочная зелень далекого озимого поля, фиолетовая чернота пашни, стылая просинь речной воды, суровые, седые с исподу облака ли, тучи, плывущие от краев северных, а в прогалах, поминая о лете, голубеет ласковое небо. Проглянет солнце – и суровый осенний мир светит улыбчиво, переливаясь из края в край.
Тишина и покой. Ни людского знака, ни машинного гула. Лишь небо, земля, облака, ветер. Да я – нечаянный соглядатай.
Это вам не окошко в городской квартире, пусть даже просторное, из которого всякий день вижу я Волгу. Просыпаешься ли, за столом сидишь – река словно на ладони. Всякое видишь: утреннюю да вечернюю тишь или сердитые волны с белыми гребнями в непогоду, теплую синеву или холодную стальную стылость. Но все это – за стеклом, за окном; красивая, но картина.
С детских лет и доныне берега донские – мой дом. Об этом много рассказано. Но продолжается жизнь. Прошлой осенью, уже в ноябре, погодой ненастною, все же решили мы с приятелем попытать счастье на судака. Потеплее оделись и не торопясь, полегоньку шлепая веслами, поплыли от хутора вверх по Дону, к Картулям, когда-то хутору, а ныне просто уловистому месту. Судак не брался, но мы домой не спешили, поднимаясь по течению вверх. Погода стояла теплая, но пасмурная. Мелкий-мелкий даже не дождик, а бус потихоньку шуршал по брезентовому капюшону, туманил даль. Над облетевшим займищным лесом, желтыми камышами, пустыми водами реки царили осенняя глушь и безлюдье. Полегоньку мы шлепали веслами, на безрыбье, на худой конец решив поискать грибов, чтобы пустыми не возвращаться. Товарищ мой, местный рожак, знал здешние места и грибы в свою пору брал, словно в огороде. «Чего их искать? – говорил он. – Пошел да набрал». Вот мы и плыли, чтобы «набрать». Плыли, плыли – и увидели рыбака на надувной резиновой лодке, на якоре.
– Какой-то упрямый хохол сидит, – сказал мой товарищ. – Не мы одни дураки.
На Картулях с давних пор рыбачат шахтеры с Донбасса да Ростовской области. Всех их беззлобно именуют хохлами. Приезжают они надолго, ставят палатки, живут. Но обычно по теплому времени: август, сентябрь. А этот припозднился.
Проплываем мимо. Рыбачок наш сидит словно врытый, накрывшись большим плащом.