Фальшь истины - Лавряшина Юлия Александровна


Глава 1

– А почему мама голая?

Первая мысль адская: «Вот так ей!» Той, что, делая вид, будто торопится, направляется сейчас к нашему дому-конуре, плывет, источая аромат чувственности, в своем коротеньком красном балахончике-сорочке над размякшим от жары асфальтом. Этот красный – не вызов. Что он может добавить к черным, всегда будто чуть влажным кудрям, и губам, тоже влажным, приоткрытым, ловящим всё подряд, даже не на нее направленное? Ничего не пропустить в этой жизни, все впитать этим жадным и невинным – для того, кто видит впервые – ртом. Это не девиз ее, у нее мозгов не хватит выдумать даже примитивный слоган. Так она живет, повинуясь природному, животному инстинкту, в ней заложенному.

Имя ей – Дайна. Откуда оно взялось такое? Из каких темных, потаенных глубин воображения ее матери, мне незнакомой, было извлечено с первым криком младенца, уже тогда имевшего этот влажный, страстный рот? Зев его тоже красный, как этот ее теперешний балахончик, более открывающий, чем пытающийся скрыть. И все внутри нее красно от жара… Асфальт плавится под ее ногами, скоро потекут мрачные, густые реки, истоком которых будет она. Дайна.

Дай-на. Если опуститься до пошлости, которая – ее суть, в этом имени всегда просьба и согласие. Никогда – отказ. Так она живет. Марина говорила: «Какое бесправье – земная жизнь».1 Для таких, как мы с ней – я одна и цельная! – бесправье. Сиротство. Но – Дайна! Она из тех, кто всей плотью по плоти плутают…

Я очнулась. Темные, цепкие глаза всю эту глубокую минуту смотрели требовательно: ребенок ждал ответа на простой вопрос. Сказать о Дайне все, что я могла бы, значит уничтожить девочку. Спалить в том красном пламени, что несет в себе ее мать. Но Дайна (момент отрезвления? или равнодушие?) оставила девочку мне почти пять лет назад, когда уходила из нашего дома в день стылый, зимний. Тогда она больше, чем сейчас, выглядела человеком, потому что была поругана, как все мы, унижена. Дайна – отвергнутостью себя самой. Мой отец привел ее в наш дом, мой отец и прогнал. Мое ликование звоном отдавалось в деревянных стенах: прочь! гони ее прочь! Почему он умер без нее, спустя месяц? Умер, когда еще дышал и двигался. А ведь без нее только и жить…

– Она не голая, – ответила я своей крошечной – семилетней – сестре. Сводной: свела судьба так, что и не развести. – Это у нее платье такое. Чудовищное, согласна, но все же – платье. Ей только в таком и ходить…

– Оно как сорочка, – угрюмо возразила Олеся.

Я хотела называть ее Алей, это было бы естественней для нас. Но почти три года с Дайной клином вонзились: девочка запротестовала, необъяснимо, глупо влюбленная в свое имя. Когда я вскользь, как бы ошибившись, звала ее тем единственно возможным именем, это глупое существо начинало топать ногами: «Я – Олеся! Олеся! Не какая-то Аля!»

Один раз я закричала в отчаянии: «Ты не понимаешь! Марина с Алей – единственно достойный образ жизни. У меня не может быть Олеси! Ведь я – это она, как же можно не видеть этого?! Посмотри: та же зелень в глазах, та же нищета, сиротство мое, имя – это все говорит тебе о чем-нибудь? Ты должна быть Алей!» Черноглазое чудовище, на этот раз не мной рожденное, топнуло ногой: «Не буду!»

И я поняла: прокаженная. Черная кровь непонимания главного бежит в ее жилах. Исток – Дайна. Исток всего мрака этого мира. Бедный, не понимающий, проклятый своим рождением ребенок готов цепляться за убогое существование, пресмыкаться в склизких камнях, когда я предлагаю ей высоту поистине божественную.

Семь лет – скоро ей не под силу будет оторваться от земли, с каждым днем тяжелеет под мусором душевным: уже хочет смотреть сериалы. Но ради этого сперва придется избавиться от меня. Не позволю: ночью вытащила из телевизора предохранитель (если это он!).

В блаженную тишину вливаю Платона и Блока. Она зевает во всю маленькую, красную (материнскую!) пасть, но, может статься, слушает? Возится на ковре с какой-то ниточкой, ласкаясь, проводит ее кончиком по своему мягкому профилю. Я цепенею: повадки Дайны! Хлопаю книгой, она вздрагивает, садится, поджав короткие (пока) босые ножки, смотрит на меня с видом человека, внезапно разбуженного посторонним. Испуг и недоумение во взгляде: чего от меня ждать? Она – не Аля. За что мне это?!

Под рукой Дайны звонок возопил истошной сиреной. Так она оповещает мир о своем появлении: всем содрогнуться! И мы, несколько минут ожидавшие этого звонка, передернулись разом. Дайна, как горе, всегда застает врасплох, даже если ее видишь за сто метров. Оборотень.

Как подкошенная, Олеся плюхнулась на ковер, спиной к дверному проему, предоставив Дайне, когда войдет, лицезреть свой затылок. Слишком женственный, весь вьющийся и стелющийся одновременно. Головка Дайны, и, похоже, не только снаружи. Пытаюсь бороться с этим, но весь мир вокруг, вооруженный телевидением и современной литературой, которая, по сути, – антоним, на стороне Дайны. Боюсь, эта битва сломает меня. Не смерть страшит, – поражение.

Впустить злой дух в дом пришлось мне. Шагнув мимо – как в пустоту! – Дайна бросила мне приветствие словно накидку на руки прислуге. Высокие каблуки пошли выбивать о наш дощатый пол победную дробь. Уверена, они привыкли к паркету. В каких покоях нежилась все эти годы, сколько перин баюкают ее холеное тело, – не интересуюсь.

– Привет, малышка!

Ее голос захлебнулся радостью. Это прозвучало столь неподдельно, что не знай я Дайну…

«Малышка» не повела ни ухом, ни плечиком, вся сосредоточенная на очередной ниточке, подобранной с ковра. Дайна оглянулась на меня (понадобилась!):

– Что, провела работу?

– Все сделано тобой, – напомнила я. – Мне уже нечего к этому добавить.

Ее точеное, смуглое лицо задрожало: знойное лето закипало грозой:

– Конечно! Рассказывай. Да ты каждый раз настраиваешь ее против меня!

– Позволь, что может настроить больше твоего неприсутствия в ее жизни?

– Я потому и пришла… Я забираю ее.

Олеся повернулась прежде, чем я успела понять эти обманные слова.

– Ты врешь! – от крика ее маленькое личико сделалось пунцовым, будто в один момент созрел абрикос.

Дайна шагнула к ней и – кто бы мог представить! – упала перед дочерью на колени. В прах обратилась… Та отшатнулась, но не вскочила, не бросилась прочь от приблизившегося вплотную порока. Ее мрачный взгляд шарил по лицу матери: в чем правда?

– Я заберу тебя, – тихо сказала Дайна.

– Она не пойдет с тобой…

Не успела я договорить, как Олеська вскинула темные – не мои! – глаза и уставилась на меня с тем же угрюмым выражением. «Уйдет», – это звякнуло во мне разбившейся чашкой. Последней детской, с медвежонком…

– Ты опять бросишь меня, – она перевела тяжелый взгляд на Дайну.

– Нет. Теперь – нет. Знаешь, детка, я больше не боюсь ее, – отрывисто кивнула в мою сторону. – И себя не стыжусь. Это ей надо стыдиться себя.

Обернувшись, вонзила в меня острый взгляд. Показалось: отравленная стрела впилась в грудь.

– Стыдно презирать свою жизнь настолько, чтобы чужой прикрываться!

– Я…

– Прикрываешься! Скажешь, нет? А что же тогда все эти твои игры в Цветаеву? Ты уже слышала, малышка, этот бред, что, мол, наша Марина была в прошлой жизни Цветаевой? Большего бреда и не услышишь!

У меня сковало губы: как она смеет?!

– Разве это не очевидно? – удалось вымолвить. – Мы родились в один день…

– Только она-то – по старому стилю!

– Имя одно, мысли… Наша душа – на двоих…

– Ну да, – поскучнела Дайна, – ты подражаешь ей во всем, как фанатка…

– У нас даже рост одинаков – сто шестьдесят три сантиметра!

Она снова оживилась:

– Вот это да! А рост ты откуда узнала?

– И моего мужа тоже звали Сергеем.

– Ты за него только из-за имени вышла?

– Это гнусно!

– Ой, ради Бога! Если уж разбираться, что гнусно, так это то, как ты изо дня в день капала на мозги своему отцу, чтобы он только выставил меня отсюда. Тебе я была уже не нужна, так? Я поняла потом! Я ведь к тому времени уже произвела на свет девочку, из которой ты собиралась вылепить Алю. Скажешь, не так? Спрашивать ее согласия ты даже не собиралась, у тебя ведь была Цель!

– Не смей издеваться над этим!

Тьма ее глаз колыхалась вокруг, я уже почти ничего не видела.

– Ты одного не учла, – этот шепот душил меня, – я ведь могла родить еще и Мура!

– Мура?!

– Разве по-другому ты могла его заполучить? Сама ты детей не рожаешь… Да и стихов, между прочим, не пишешь!

– Я…

– Мама, не надо! – от злости или от слез голос девочки сделался ломким?

Быстро притянув дочь, Дайна изрыгнула воркование кровоклювого ястреба:

– Не буду, не буду, оно мне надо? Пусть себе живет, как хочет. Нам с тобой она больше не помешает.

Стоило Дайне снять с меня гнет своего взгляда, как в голове моей ожило.

– Она шла за тобой пять лет, – сказала я Олесе. – Не слишком ли долго?

Губку закусила: каждый день из этих пяти лет холодной градиной впивается в недавно еще мягкий родничок на макушке. Простить эту боль? Научиться ею наслаждаться? Хочу ли я, чтобы в ее жизни боль стала всем? Как у меня (Марины!). Дайна глазами (души там нет!), нюхом вобравшая с листов книг следы великой жизни (судьбы!), и это могла узнать о нас. Пусть знает. Не поймет, конечно… Самое красивое и смышленое животное говорит с человеком на разных языках.

Олеся могла бы понять со временем, если б ее души хватило, чтобы мне свою перелить. Но если сейчас уйдет… Возвращения быть не может, даже, если Дайна вновь приведет ее к моему порогу и бросит. Возникнет расщелина, уже сейчас наметилась – непреодолимая!

Взгляд уже не детский исподлобья, что-то звериное в нем – это Дайна перетягивает ее, всасывает в себя. Но тут Олеся обращает свою угрюмость к ней:

– Ты почему голая ходишь?

– Я? – изумлением окатила свое тело, поежилась под собственным взглядом. – Я же в платье…

– Это не платье. Таких платьев не бывает!

– А что же это, по-твоему?

Прозрачным лепестком подола махнула перед лицом девочки. Олеся отпрянула – обожгло кожу. И пламенеющей тканью, и жаром из-под…

– Это сорочка, вот что!

– Марина, конечно, в таких не ходит? – опять попыталась ужалить взглядом, да на этот раз не вышло. – А могла бы, тоже еще тридцатника нет! Но Марина, конечно, выше этого, куда там! Одна душа, и ничего, кроме души.

– Преобладание другого – ущербно.

– Да ну? Брось ты! Симпатичная же деваха, чего ты из себя уродину пытаешься сделать?

– О боже! – стоном попыталась заглушить ее пошлость. – Некрасивость для меня благо. Моя душа слишком ревнива: она бы не вынесла меня красавицей.

Какая-то нежданная мысль скользнула по выпуклому лобику – такому женскому…

– Ну-ка, стоп!

Из болтавшейся на плече сумки Дайна вдруг извлекла книгу. Невозможно! Она носит с собой книгу?! И в ту же секунду узнавание пригвоздило меня: абрис Святой Жанны на темной зелени суперобложки.

– Ты читаешь «Сводные тетради»? Быть не может! Ты читаешь Марину?!

– Ну-ка, – Дайна вонзила хищный ноготь в бумажную плоть, поделенную закладкой. – Я же вот только что… Так, так…

Палец ползет по странице. Я уже знаю, что она ищет.

– Да вот же! Ну, слово в слово! «Моя душа слишком ревнива: она не вынесла бы меня красавицей». Ты ее всю наизусть, что ли, знаешь? Мощно! И за свое выдаешь?

– Ты не смеешь!

– Нет? Почему? Ловить жуликов – это же как раз не преступление.

– Замолчи…

– Ты сжульничала и попалась. Как же это называется? – ее глупый лобик морщится. – Плагиат?

– Я и она… Ты не в состоянии понять этого.

Жалость в голосе Дайны оскорбительнее всех абсурдных обвинений.

– Бедная дурочка… Ну почему ты не начнешь жить своей жизнью? Маринка, ты же молодая, умная… временами… И никакая не уродина, не вбивай себе в голову! Челку эту жиденькую только убрать бы… Если у Цветаевой была челка, так ты уж себя и изуродовать готова?

– Даже отсвет такой жизни ярче любой из ваших…

– Да? Ты так считаешь? – зевнула, выдохнув невидимое пламя. – Ну, как хочешь… Нравится оставаться тенью – да ради Бога! По мне так это скука смертная.

Ее блуждающий взгляд наткнулся на снимок моего отца, стоявший за стеклом книжного шкафа. Разряд! Дайну всю передернуло.

– Ты сама сроду не жила, и ему не давала! Только и вбивала ему в голову, что я, мол, ему не пара, что я дура набитая, что со мной стыдно в люди выйти! Еще ляпну что-нибудь не то… А то, что я ему изменяла направо-налево, обязательно нужно было придумать? Это же для мужика – удар ниже пояса, неужели не понимаешь? А я только им и жила, между прочим. Ты ведь знала! Я дышала и то с ним в такт.

– Не только с ним…

– Только! Если тебе что-то мерещилось, так нечего было выдавать это за правду!

– Ты не умеешь выстраивать фразы.

– Сама знаю, что не умею… Ну и что? Это повод ненавидеть меня?

– О, да! Это достойный повод. Только при чем здесь ненависть? Она предполагает некую глубину в ненавидимом.

– Это тоже цитата?

– Олеся измельчает с тобой.

Разве она может это понять?

– Что-что? – теперь у нее морщится нос – уже презрительно. – Да со мной бедный ребенок хотя бы узнает, что такое радость! А ты ее просто-напросто засушишь, вот что! И будет тогда вместо живой бабочки какой-то экспонат для гербария.

– Проза Набокова – гербарий.

Дайна призналась без смущения:

– Не читала, – и с девичьей легкостью присела перед дочерью. – Олеська, давай-ка сматываться отсюда!

Ее смех под стать белым зубам. Здоровый, крепкий смех. Безжалостный ко всему, что чуть менее жизнерадостно.

В детском лице так неумно отвергшем все отцовское (мое!) вдруг окаменела каждая черточка.

– Я не пойду.

Олеся процедила это сквозь зубы. Побоялась разжать их, чтобы не заплакать?

– Что… Что ты сказала? – на цветущее лицо Дайны упала густая тень.

– Я с Мариной останусь.

– По… Господи, да почему?!

«Она спрашивает – почему? Боже мой, она, в самом деле, не понимает этого?»

Наклонив голову, Олеся застыла молодым бычком: когда рожки окрепнут, достанется нам обеим. Мне за то, что пускала Дайну в нашу жизнь… Что неловкого в том, чтобы не открыть дверь врагу? Но что-то внутри меня никогда не позволит избежать этой встречи.

Дайна поднялась, сделала назад шаг, отдавшийся в сердце разочарованием: «Так легко? Уже и сдалась?» Я опустила глаза. После победы стойте с опущенными глазами, или с поднятыми – и протянутой рукой. Протянуть ей руку? Нет. Принять право духовной пустоты на существование? Нет!

– Олеська, ты что, хочешь вырасти таким же вот ходячим мертвецом?

Это обо мне? Я слышала, как горячо протестует моя кровь. Что эта фарфоровая кукла может знать обо мне – главной? О той, которую Дайне разглядеть не дано. Ее глаза слишком красивы для этого…

– Не мучай ребенка, – я подвинулась, чтобы закрыть Олесю собой, и словно увидела это свое движение со стороны: неуклюжее, лишенное той животной грации, что сочится из тела Дайны.

Кажется, она этого не заметила. Или таковым был каждый мой жест? Она привыкла. Ей пора было привыкнуть и к тому, что в ее жизни больше нет дочери.

…Но ее след остался. Впечатался в нашу жизнь. Не аромат витал в воздухе, нечто едкое разлилось в нем примесью, и разъедало глаза, горло… Та расщепленная на атомы минута сомнения, которую Олеська подарила Дайне. Уйти – остаться. Эти слова так и горели в метре над полом, вытекшие из растерянного детского мозга. Я ударялась о них, обжигалась. И не могла с ними справиться.

Мгновенный позыв к предательству на самом деле равен длине жизни. Я уже знала, что не забуду того замешательства в глазах девочки. Через подобное меня уже проводили. Нужно было отпустить ее… Не Алю. Что там! Даже Алю пришлось отпустить – пустота перетянула, засосала изнутри.

– Марина! Мы сегодня будем читать?

Жалкие, ребяческие потуги вернуть то прежнее, что сама и придавила ножкой, смяла, как теперь разгладить? Но я сделала шаг навстречу, будто и не заметила этого жалкого, затоптанного комочка – нашей жизни.

Дальше