Фальшь истины - Лавряшина Юлия Александровна 2 стр.


– О героях Эллады?

– Да-да!

Сегодня ей хочется угодить мне. А вчерашним вечером не жалела, жгла желанием прочитать какой-то чудовищно-пустой детектив, которые теперь не стыдятся выпускать детские издательства. «У нас в классе все читают!» – ее язык как-то справился с этой фразой. О, эти ненавистные «все»! С ними приходится бороться в одиночку, откуда взять силы? Борюсь за ее, Олеськину душу, а она нисколько не помогает. Она рада отдаться им в плен, потонуть в трясине их группового разума, примитивнее которого разве что… Дайна.

Тут же всплыло самое оскорбительное: Дайна читает Марину! Лапает ее книгу, перемалывает живое, тонкое, страдающее своим тупым мозгом. Почему же я не вырвала не спрятала от нее дорогой том? Спасовала перед воинствующим хамством, перед кукольно-красивой ничтожностью… Названная сестра Натали Гончаровой, такие приходят в мир на погибель всему высокому (самому высокому!), грязным, похотливым естеством к земле тянут и в землю загоняют.

Я знала, что Дайна погубит меня с того самого дня (мига!), когда отец привел ее в дом, одурманенный тем цветением раннего лета, за которым не расслышал шуршания притаившегося гадючника. Змеи выползали по одной и травили его своим ядом, который поначалу казался отцу сладким… Бедный, обманутый старик! Влюбленность и из него сделала посмешище. Изо всех делала… Я попыталась спасти его, но было слишком поздно.

Девочка уже уселась на пол, скрестила голые ножки, локотки – в колени. Эта ее ловкость в любой позе пугает. Это от Дайны. Втечь, просочиться в любой изгиб и расположиться там с естественностью воды, заполняющей сосуд…

– Ты слушаешь?

Время от времени приходится прерывать чтение этим вопросом, потому что ее взгляд уплывает, тускнеет мечтательной бессмысленностью. А книга требует сосредоточенности, ведь написана она для взрослых. Подозреваю, что Олеся с большей охотой взялась бы за переложение для детей, но она знает, как презираемы мною легкие пути. Дух должен пробиться сквозь тернии. Я пытаюсь научить ее этому, чтобы не победила Дайна.

– Я слушаю, слушаю!

Мигом делает заинтересованное лицо. Сегодня ее артистизм особенно раздражает меня: все слишком напоказ. Попытка сыграть, как рада, что осталась со мной, а на самом деле…

Бережно закрыв книгу, я всмотрелась в ее старательно вытаращенные глаза.

– Жалеешь, что не ушла с ней?

– Нет! – выкрик деланный, не из души. В душе и сейчас – то смятение.

– Еще не поздно. Никогда не поздно. Опускаться куда легче…

– Куда опускаться?

Ее неискусно деланная радость уже пожухла. В увлажнившихся (Дайна!) губах – дрожание. Что чувствует эта девочка, которая уже сейчас вся насквозь – женственность? У всех по-разному разрывается душа, и у всех одинаково нарывает палец.

– Ты понимаешь, о чем я. А если не понимаешь… Что ж, тем хуже для тебя.

Промолчав, она громко хлюпнула носом, и я вдруг впервые задумалась: какова Дайна, когда болеет? У нее так же, как у всех, краснеет и распухает нос? Слезятся глаза? Сохнет рот? На моей памяти она даже не простывала. Вирусы не проникают туда, где нет жизни.

– Хочешь, я отведу тебя к ней? Немедленно. Признаешься, что погорячилась. Что ошиблась в себе, посчитала себя человеком, а не пустоголовой куклой. А после разобралась. Что ты плачешь? Ты же хочешь быть красавицей? На душу тебе наплевать! А слезы не красят лицо, они питают лишь сердце. Зачем тебе это?

– Марина!

Она выкрикнула это с такой неподдельной жалобой, что не расслышь я в ее вопле голоса Дайны, может, и сдалась бы, поверила. Но фальшь остро впилась в голову, я схватилась за виски, Олеська же в этот момент рванулась ко мне и налетела на выставленный локоть.

«Так кричит подстреленный заяц», – однажды я услышала это, и та боль – нечеловеческая – жила во мне все эти годы. Поджидала момента слияния с криком ребенка. Но я знала, что этой боли верить нельзя. Всему, что исходит от Дайны нельзя верить.

– Ступай в ванную, – сказала я спокойно, чтобы Олеся не устроила истерику из-за вида крови.

Утерев нос, она посмотрела на руку, перечеркнутую красным мазком, потом на меня и молча вышла из комнаты, оставив ощущение внезапной, пугающей, хотя и ожидаемой мною, повзрослелости. К какому полюсу (я – Дайна?) тянулась ее подросшая макушка? Я попыталась расслышать в себе это желание: «Ко мне! Иди ко мне!», но не получалось. Если оно и было, его тоже сплющило тем ее секундным сомнением. Бороться за любовь? Нет. Я всегда сразу отпускала тех, кто еще только задумывал вырваться. То, что Сережа хочет уйти, я поняла еще прежде, чем он сам. В Олесе я слышу тот же звон пустоты, который она хочет заглушить не мной. Это моя судьба: я всегда получала меньше, чем давала.

Глава 2

– Полагаю, это нервное… Видите ли, ее мать… Впрочем, это уже не в компетенции детского врача.

– Ее мать? – первый проблеск интереса в глазах. – Я думал, что вы ее мать.

– По возрасту гожусь…

– Вот только не говорите, что я вас обидел! Девчушка-то совсем маленькая.

– Скоро восемь.

Зачем прибавила полгода? Что за страсть заклеймить себя, состарить хотя бы через ребенка?

– А мне тридцать один, – к чему эта честность с чужим?

– Из вашего вчерашнего студенчества я выгляжу пожилой дамой. Если не сказать большего…

Лицо у него чуточку смятое, хотя и юное, слишком мягкое, от этого – складки вдоль, и на подбородке едва наметившаяся ложбинка. Не ямка, не ткнули пальцем в плоть, а осторожно прижали. Это углубление чуть дрогнуло от моих слов (обида? смех?), меня же этим его движением всю передернуло изнутри: «Как глупо высказалась! Дешевое бабское кокетство. И такое явное… Боже мой, какой стыд!»

И вдруг случилось невероятное: он пожалел. Ведь так явно поймал и мою неловкость, и мой стыд, чуть ли не раньше меня… Да раньше! Это я – от него прочувствовала… Но не сказал ни слова, в открытую не усмехнулся, Олеськой защитил меня:

– Если у девочки был нервный срыв, такая температура объяснима. «Тройчатку» я ей вколол, если снова подскочит, аспирин давайте. Только наш, советский, американский на наших детей не действует.

– Социализм наследил в наших генах.

– Ну, не все в нем было такой жуткой аномалией!

– Вы тогда были еще ребенком…

– Я был смышленым ребенком!

Он и сейчас – смышленый ребенок. Глаза цепкие, хотя взгляд не злой, не хитрый. Но – видит! Юношеская гибкость в каждом движении длинного тела, короткие светлые волосы модно встрепаны. Не знаю, как это делается, никогда не интересовалась парикмахерскими ухищрениями. Возможно, требуется масса усилий. Или что-то внутри него заставляет волосы так топорщиться? Потрогать бы: каковы на ощупь?

И он опять поразил меня. Вслед за моим (мысленным!) касанием, тронул голову рукой и посмотрел так пристально, что я от испуга громко, отвратительно сглотнула, будто это он, этот мальчик, вызвал во мне такой животный аппетит, вплоть до слюноотделения.

– Меня зовут Дмитрий Андреевич. Вот вам номер моего мобильного, – он протянул золотистого цвета (пыльца с волос?) визитку. – Если девочке станет хуже, звоните немедленно. А если лучше… Все равно звоните.

Его смех мог бы показаться неуместным или даже зловещим у постели больного ребенка, если б в нем не слышалось такого милого смущения. «Мальчишка играет в доктора. У него получается», – как-то само улыбнулось в ответ. Сообразив, что это случилось, была озадачена: чужим я улыбки не раздариваю. По сути, кроме Олеськи их не видит никто.

– Если мне придется звонить, наверное, нужно представиться…

Но он с легкостью перебил:

– А я знаю, как вас зовут. Как-то я помогал отцу перевозить рукописи к вам в архив, но вы меня, видно, не запомнили. А я вот запомнил. И не только потому, что у вас имя-отчество, как у Цветаевой…

– Вы? Любите?! Марину?!!

– Ну, не ее саму… Стихи ее мне нравятся, – он вскинул руку – уже крепкую, не юношескую. – Только не спрашивайте: какие. Наизусть я не помню.

– Как же: любите и не знаете?

– А что, обязательно заучивать? Я люблю читать стихи про себя, а не декламировать.

– Лучший читатель читает, закрыв глаза.

Интерес в его глазах все определенней.

– Шикарно! Нет, в самом деле, это вы здорово сказали!

«Не я, Марина. Да нет же, я! – ему ни к чему было знать о посеянных Дайной, раздирающих душу сомнениях. – Да здравствует невежество молодого поколения!»

– А вы-то, наверное, много наизусть помните, – он поднялся со стула, подставленного к Олесиной кровати, прошелся вдоль книжных полок, скользя взглядом.

Что можно прочесть вот так – вскользь? Что можно узнать обо мне? Или глубже ему недосуг?

Обернул ко мне все ту же шаловливую мордашку:

– Кстати, зовите меня Митей. Я никак не привыкну по отчеству.

– Если угодно. Тогда и вы… Без отчества. Так ваш отец – писатель?

– Что-то в этом роде, – уклонился Митя. – Член Союза… Их там тьма-тьмущая этих… членов…

«В его устах и пошлость звучит невинно, – это было внове для меня. – Откуда это впечатление непорочности? Обыкновенный мальчишка, свободный от самого понятия о грехе… Ведь так?»

Я посмотрела на визитку:

– Горенко? Не может быть… Ваша фамилия в действительности – Горенко?!

Весь сморщился, махнул рукой:

– Знаю, знаю!

– Ваш отец вошел в литературу с такой фамилией? Боже мой…

– Бросьте! Да кто сейчас помнит, что Ахматова на самом деле – Горенко?!

– Я.

Его веселые – краешками кверху – губы расползлись:

– Ну да, этого уже больше, чем достаточно!

Это упорное нежелание понять, словно колючий свитер, заставляет меня подергиваться.

– Стыдно ведь носить такую фамилию!

– Стыдно? – кажется, он даже не притворяется. – Вот еще! Почему это – стыдно? Не Берия же, в конце концов! Чем вам так не нравится Ахматова?

Я прижалась к подоконнику, вцепилась в него:

– Боже… Вы любите Марину, и допускаете, что может нравиться Ахматова?!

Оглянувшись на горячечную Олеськину постель, Митя понизил голос:

– Тише, что вы так распалились? Девочку разбудите. А что такого ужасного в Ахматовой? Я-то не особо, но ведь многие любят ее стихи.

– Но не те, кто понимает Марину!

Его лицо внезапно сделалось старше.

– Вы точно, как мой отец, – проговорил он устало и даже раздраженно. – Он признает в литературе только себя самого, а остальных ненавидит. С такой злобой говорит о каждом… О живущих особенно. Вот поэтому он никогда в жизни ничего хорошего не напишет. До сих пор не написал… Нечем потому что.

Подхватив свою студенческую сумку, Митя ловко закинул ее на плечо, и направился к двери, наспех приложив ладонь к Олесиному лбу.

– Между прочим, мне уже двадцать восемь, так что не воображайте, будто можете учить меня жизни, – пробурчал он, обуваясь.

Поглядел снизу, но так, что я ощутила (почему?!) его превосходство.

– Учить? Вас? Боже мой, я и не собиралась!

– А что же вы только что делали? – Митя слишком громко звякнул металлической обувной ложкой о крючок. – Воображаете, будто вы одна знаете, как читать и что читать? А мне вот никогда не нравилось то, что я обязан был прочесть, или то, что все читали. Я Дюма, между прочим, в детстве даже не открывал… И запретить мне что-то читать, если я хочу, тоже никто не сможет.

Уже выпрямившись, он устремил на меня маленькие сгустки гнева, в которые вдруг превратились его глаза. Мой взгляд невольно метнулся к книге «Герои Эллады», оставшейся раскрытой на письменном столе. Вот он – юный воин, увлекшийся битвой настолько, что прорвался сквозь века! Впрочем, не такой уж и юный, как выяснилось…

– Много читавший не может быть счастлив…

– Да? Наверное… Тогда умный вообще не может познать счастье. А вы много читали?

– Видимо, достаточно.

– Достаточно – для чего? Чтобы не быть счастливой? Вы этого боитесь?

Он смотрел в упор. Пустоты отроческих глаз…

То, что я отвела взгляд, кажется, было понято им неправильно. Смягчившись, наш доктор проговорил почти ласково:

– Странный получился визит к пациенту. О литературе я на вызовах еще не разговаривал. Хотя поболтать я люблю… А что, если я загляну к вам как-нибудь еще?

– Вам больше не с кем поговорить?

«О боже, как глупо!» Я заторопилась:

– Ваш папа-писатель наверняка более интересный собеседник, чем я.

Митин голос мгновенно высох до отчужденности:

– Вы меня не слушали? Я уже сказал вам про моего папу. А вам я не навязываюсь. Нет, так нет.

– Я не говорила: нет…

Эта фраза прозвучала только в моей душе. Еще не успев уйти, Митя отгородился от меня, закрылся, опустив невидимое забрало. Осталось недоумение, повисло сумраком в крошечной прихожей: «Почему я согласилась называть врача только по имени? Так не принято. И почему я не сказала ему самого главного: читать все равно что изучать медицину и до точности знать причину каждого вздоха, каждой улыбки… Доктор не может понять стихотворения! Или он будет плохим доктором, или он будет неискренним человеком. Марина сказала это, когда ей было всего восемнадцать…»

Он потянулся к замку, щелкнул уверенно, будто открывал мою дверь тысячи раз, а когда распахнул, нас обоих смело: жарким ураганом ворвалась Дайна. И даже не удивилась тому, что перед ней открыли дверь прежде, чем она позвонила. Это показалось ей естественным.

– Ты что с ней сделала?!

Она прошипела это мне в лицо, и глаза в этот момент стали змеиными, злыми (глаза Гиппиус!). Сметенная ее крепкой рукой, я налетела на Митю, кажется, наступила ему на ногу, но он даже не охнул, только придержал меня за плечи. Я вырвалась, метнулась за Дайной следом:

– Куда ты? Она спит! У нее жар.

– Без тебя знаю, что жар, – огрызнулась она шепотом, и с ловкостью туземки присела возле постели. – Вот же дура! Зачем я опять тебе уступила? Знала же, что надо спасать ее от тебя!

– Она не хотела уходить с тобой, если помнишь…

– Волоком надо было тащить! Разве она понимает, что ты с ней делаешь? А теперь – вот что!

– Это из-за твоего истерического визита.

– Это из-за того, что ты ее уродуешь! Не даешь ребенку быть самим собой. Все пытаешься что-то из нее вылепить? А ей это надо?

«Откуда она знает о нашей жизни?!»

– Ну-ка, посторонись…

Запустив смуглые руки в белизну постели девочки, она сгребла Олесю вместе с одеялом, и подняла с такой легкостью, что мысль о до сих пор не угаданной в этой женщине силе отвлекла меня. И Дайна успела пройти мимо, втиснуться в закуток передней.

Я едва не выкрикнула: «Митя, помогите же! Держите ее!» Но какое право я имела втягивать его в свою судьбу? Довольно того, что этот чужой человек стал свидетелем, которого не должно было быть.

Поравнявшись, Дайна оттолкнула его согнутым коленом – так отгоняют назойливую собаку.

– Ну-ка… Дверь-то откройте!

– Кто это? – спросил Митя поверх ее плеча.

Чтобы объяснить, потребовалось бы поведать ему всю нашу жизнь. Открыться – почти породниться. Я не хотела, чтобы моей семьей стал кто-нибудь, кроме Олеси…

– Пусть идет, – сказала я.

Устраивать дикую сцену? Отбирать ребенка? Дайна сама приведет ее назад завтра же. На сутки ее материнских чувств, может быть, хватит… Материнство в ней отмеряно наперстком, а во мне – не рожавшей – ведром.

Но Митя сдался не сразу.

– Девочка больна, – сказал он строго. – Ей нужен покой. Куда вы ее тащите?

– А тебе-то какое дело? – поинтересовалась Дайна сквозь зубы.

– Я ее доктор, – невозмутимо пояснил он. Длинные складки вдоль лица будто окаменели. – Я только что поставил ей укол, она должна поспать.

– В машине поспит.

Я не сдержала удивления (Напрасно! Интересуясь пошлостью, сам становишься пошлым):

– У тебя появилась машина?

Она оглянулась, но слова ее не прозвучали ответом:

– Нужно увезти ее от этой…

– Не понимаю, – признался Митя.

И не подумав объяснить (Да и что она могла сказать?!), Дайна простонала, наступая на него:

Назад Дальше