Теща - Улин Виктор Викторович 9 стр.


Увидев его в толпе, я почувствовал запоздалый стыд – словно позабыл своего друга, хотя на самом деле ни капли не забыл – и побежал, не скрывая радости.

Но уже издали я заметил, что одноклассник изменился.

Он стоял передо мной, мой друг, маниакально увлеченный взрослыми тайнами жизни – друг, с которым мы ходили по улице Ленина, наслаждаясь тенью трусиков под полупрозрачной юбкой какой-нибудь тетки – и в то же время это был совершенно другой Костя.

Каким прежде он никогда не был, но каким останется навсегда.

Это мелькнуло во мне необъяснимым озарением за секунду до того, как мы обменялись первыми словами.

Как ни странно, я мгновенно догадался о причине перемены. Впрочем, ничего странного в том не было; это сейчас, когда утихли страсти и сместились ценности, я бы начал задумываться, что могло изменить человека за какие-то полтора месяца. Но когда единственным смыслом жизни и единственной серьезной ценностью была всего одна, жгучая и непостижимая тайна…

Тогда все стало ясным без слов.

Целый шквал… да какой шквал…

Буря.

Торнадо.

Цунами прокатилась через меня, обдало душным валом чужих впечатлений, подбросило и уронило и ударило – и протащив через чужие обломки, бросило на свой, по-прежнему пустой и неуютный, но почему-то тоже изломанный берег.

– Костя, ты…

Я осекся. Что-то мешало задать вопрос, который всплыл из подсознательных глубин предвидения.

Замолчав, я поднял глаза.

Около школы стояли младшеклассники, которым до сих пор не терпелось вернуться на каторгу парт. Они гомонили, и верхушки букетов колыхались над белыми бантами и фартуками, словно обломки жизни не пенных штормовых волнах.

На отлете крыльца уже ждал, с баяном на плече, наш учитель пения. Высокий, сутулый, в старомодных очках и серой конфедератке, которую носил в любое время года, он напоминал пленного немца, несчастного бывшего бухгалтера, какими их изображали в советских фильмах про войну. Оправдывая свое прозвище «Махорка», баянист сине дымил «беломориной».

На другом отлете сияли ляжки, которые за лето стали еще глаже.

–…Ты нарисуешь мне голую Лидку Сафронову?

Вопрос был глуп и неестественен. Сафронову ребята из определенного круга аттестовали как «первые ляжки школы №91». Но ее чрезмерные окорока мне не нравились – равно как и Косте – мы это обсуждали много раз, разглядывая ее на физкультуре и отмечая, что в трико она хуже, чем в юбке.

Поняв мое смятение, друг повел плечом, не отвечая.

– Я не то хочу спросить, – вздохнув, сказал я. – Ты?..

Я в самом деле что-то понял, сразу и вдруг.

В наших отношениях не имелось табу на обсуждение эротико-теоретических деталей, но делиться чем-то про себя было не принято, взаимный обмен опытами отличался минимализмом.

И поэтому больше ничего я не спросил.

Костя посмотрел на меня понимающе и сказал всего одно слово:

– Да.

Мне стало ясно, что за этим «да» кроется бездна событий, эмоций и впечатлений: и сдержанность, не позволяющая радостно поделиться пережитым, и щемящая грусть – видимо, оттого, что все произошло в лагере и в городе повториться не может.

И слышалось еще что-то, не до конца ясное и меня напугавшее.

Хотя нисколько не удивившее.

К тому, кажется, все и шло.

Только я был на базе отдыха со взрослыми и всего лишь подсмотрел, как женщина писает, а он попал в гущу сверстников и получил больше.

– Ну… и как? – все-таки уточнил я.

Ведь при сдержанности общения мы оставались мальчишками.

– Нормально, – Костя пожал плечами, спокойно и почти равнодушно.

Этого я не ожидал.

О том, что представлялось нам бушующим пламенем, чем-то страшноватым, но невероятно сладким, хватающим и уносящим черт-те куда, просто нельзя было сказать «нормально».

Так стоило отозваться о каком-нибудь никому не нужном велосипедном походе, или о несъедобной лагерной еде.

Но никак не о первом опыте с первой женщиной.

– Она была из твоего отряда? – поинтересовался я, глядя на Таню Авдеенко, которая подошла к школьному крыльцу, но на него не поднималась.

Я попытался увидеть себя на месте Кости и ее на месте той, с которой ему было «нормально». И не то чтобы не мог: в мыслях я мог все – а просто как-то вдруг застеснялся того, что могло там произойти на самом деле. С рисованной Таней я проделал уже все, что можно; будь бумага живой, она бы уже сто раз забеременела и родила целую роту солдат.

Но представить себе, что я в самом деле заворачиваю на соседке платье, стягиваю ее золотые колготки и спускаю трусики неизвестного цвета… Этого после слов Кости я почему-то не мог.

Ведь наслаждаясь мысленно с Таней в туалете, я все-таки полагал, что мыслимое нереально. По крайней мере, в обозримом интервале времени, каждый миг кажущемся бесконечным. Ни с ней, ни с кем угодно, для меня пока нереально в принципе.

Но оказалось, что для кого-то это реально, и факт испугал.

Видимо, при всей изощренной греховности, я не был готов к вступлению во взрослый мир.

– Нет. Не из моего. Вообще не из отряда. Взрослая.

– А… сколько ей лет? – осторожно спросил я.

– Тридцать четыре, – не моргнув глазом, ответил Костя.

– Трид…

Я поперхнулся.

По тогдашним понятиям, в таком возрасте следовало думать о подборе места на кладбище.

Я не знал, какими словами расспрашивать Костю дальше.

Хотя бы как именовать эту женщину.

«Возлюбленная»? «Партнерша»?

Слова казались бредом: эта возлюбленная годилась ему в матери.

Костя пожал плечами еще раз и поведал обо всем.

Слова падали мне в душу, я пережил случившееся сам.

2

Первой Костиной женщиной оказалась воспитательница.

Пионервожатая, как в те годы именовались сотрудники лагерей независимо от возраста тех, кого куда-то «вели». Разумеется, то была не обычная школьная вожатая – свежая вчерашняя выпускница – а зрелая тетка с завода, где служил инженером Костин отец. Лагерь был заводским, на летнюю работу нанимались оттуда.

«Пионеры» спали в прокисших палатках, «вожатые» жили в цивилизованных помещениях; основная часть занимала общий корпус вроде небольшой казармы. Некоторые расселились в маленьких домиках, каких в лагере имелось несколько штук.

Домик этой – Костя не назвал ее имени – стоял в стороне, она каждый вечер после отбоя ходила купаться на пруд.

Пруд тоже был лагерным; огромный, с одной стороны он имел песчаный пляж и мелководный участок, огороженный сеткой, а с другого оставался почти диким, прятался среди кустов.

Разумеется, купалась вожатая голой.

Вероятно, с этой целью она и отвоевала себе уединенное жилище – не просто отдельное, а удаленное от прочих.

Женщина Кости раздевалась на берегу, оставляла летнюю одежду на какой-то коряге, медленно входила в воду и не спеша, с наслаждением, плавала по кругу. По краю пруда высились непроходимые кусты, соглядатаев не имелось: остальные воспитатели, мужчины и женщины, где-то пили, пели под гитару и занимались всем тем, ради чего, собственно, и ехали прочь от жен, мужей и иных сдерживающих факторов.

Сами пионеры тоже развлекались, но в стороне, противоположной казарме вожатых.

Развлечений акселерирующих школьников касался анекдот тех времен, из которого я помню лишь финальную строчку, не имеющую смысла, но отражающую суть:

– «На хер, на хер!!!» – закричали пьяные пионеры

Как и в школе, в лагере Костя не обрел друзей.

Вечерами он был предоставлен самому себе – тихонько ускользал из общей компании и бродил по темной территории. На второй или на третий день своей смены он случайно обнаружил это чудесное место и его бесстыдную обитательницу.

И, не веря счастью, целую неделю беззаботно наслаждался зрелищем.

Примерно так, как наслаждались мы по очереди мысленно между гаражей – но более пронзительно, чем удавалось мне, созерцая женщин в купальниках на крымском пляже.

После первых Костиных описаний меня прорвало.

–…У нее были красивые груди?.. Большие?.. Толстые?.. Круглые?.. Или шаровидные?.. С красивыми сосками?.. С такими, как ты нарисовал Таньке сначала, или как переделал потом?.. А ноги были толстые?.. Или длинные?.. А задница?… Круглая или так себе?.. А губы? Большие и эти самые, малые, ты наконец рассмотрел?…

Я сыпал вопросами и сам чувствовал их глупость: какая была разница, какой формой обладали соски этой женщины; как росли ее груди? Главное, что они имелись и – как я уже догадался – их удалось попробовать на ощупь. А уж ноги сами по себе вообще не представляют важности. Красивые ноги, конечно, никому не мешают, но главным является другое.

Костя отвечал довольно снисходительно. Точнее, сдержанно и без энтузиазма, как о пережитом однажды и уже потерявшем ценность.

Груди – они и есть груди. На ощупь приятные. Мягкие, но далеко не такие упругие, какими кажутся, пока не потрогаешь. У Розки, конечно, грудь почти жесткая. У Таньки, у Лидки, Людки, Вальки, Гальки, Маринки или Наташки груди наверняка тоже упругие. Но девчонки существенно моложе. А у этой… У этой не было ничего особенного – мягкие, как подтаявший студень, только чуть теплее.

Соски… Соски переменчивы, как луна – он еще раньше понимал по наблюдениям через одежду, а теперь убедился в реальности…

А то, что прячется между ног…

Это особая тема.

Друг рассказывал почти отрывисто.

Он тщательно подбирал слова и делал паузы, когда мимо нас проходили одноклассники и их требовалось отшить прежде, чем прозвенит звонок.

Вероятно, он тоже чувствовал, что до того момента, когда нас поведут по местам, надо выяснить самые важные детали события.

А событие было Событием с большой буквы.

Костина ситуация развивалась по сценарию, о каком я мог только мечтать.

Я, разумеется, дополняю рассказ своими домыслами.

Точнее, говорю то, о чем мой друг, по привычной сдержанности, не говорил прямо, оставляя смысл между слов.

И, пожалуй, расскажу все, как было, с самого начала.

Причем, наложив на прежние воспоминания опыт последующих лет, позволю себе описывать некоторые моменты в мельчайших деталях. Хотя сам Костя был на них довольно скуп.

В первый вечер мой друг, распаленный за день обилием полураздетых девчонок на пляже, отправился куда-нибудь подальше от всех, чтоб в одиночестве заняться привычным делом.

Ему повезло: он двигался наугад и у дальней границы лагеря вышел к дикому месту пруда, выбрал пригорок для уединения. Там дул легкий ветерок, делая нестрашными комаров – впрочем, в советские времена комаров в лагерях практически не водилось, поскольку их травили до заезда первой смены. На этом чудесном пригорке имелось даже бревно у холодного кострища. Сев поудобнее и закрыв глаза, Костя принялся фантазировать о девочке, которая раздевалась перед ним – начал с того, что развязала красный галстук и принялась расстегивать белую пионерскую блузку.

Ничего подобного перед ним никто никогда не делал, но фантазии были сильнее реальностей.

Но он успел пройти лишь половину пути к вершине: едва безымянная девочка спустила синюю юбку, показала белые трусики, разрисованные зайцами и медведями, и переступила длинными голыми ногами в белых гольфиках, как послышались совершенно реальные шаги.

Мгновенно затихнув, раскрыв глаза, отпрянув к темным кустам и превратившись в зрение, Костя увидел, что по тропинке к пруду спускается человек.

Ночное небо было прозрачным, высоко висела яркая нарастающая луна и, проморгавшись, мой друг понял, что это – женщина.

Не девчонка – пусть самая волнующая из всех виденных и невиденных – а именно женщина, это было ясно по походке. То есть одна из пионервожатых, иных женщин тут не имелось.

О поварихах или судомойках Костя не подумал и, как оказалось впоследствии, оказался прав. Впрочем, обслуживающий персонал лагеря существовал отдельно от всего прочего.

Костя решил, что вожатая спустилась что-то постирать, и решил продолжать дальше. Только вместо фантазии о девчонке использовать ляжки неизвестной женщины; слово, обозначающее аппетитную часть женских ног мой друг знал и в рассказе употребил именно его. А ожидал он не зря: пруд у берегов был мелок, для стирки женщине предстояло зайти туда по колено, завернуть без того короткую юбку и нагнуться вперед.

И, несомненно, только полная дура стала бы стирать в пруду, развернувшись лицом к берегу.

Однако действительность превзошла ожидания.

Остановившись на берегу, женщина достала сигареты.

В последнем не было ничего странного; по опыту летнего пионерства Костя знал, что все вожатые в лагерях курят и пьют. А те, которые в начале строят ангелов во плоти, к концу заезда дают сто очков вперед всем прочим.

Курила воспитательница долго. При этом она стояла неподвижно, глядела за пруд. Пионерская юбка на ней была по-пионерски короткой; никуда не нагибаясь, вожатая несколько минут демонстрировала Косте такие сочные ляжки, что он готов был завершить процесс.

Но завершать мой друг не спешил, поскольку нечто подсказывало, что курение – лишь начало.

Костя замер, боялся дышать. Шипение окурка, упавшего в пруд показалось раскатом грома.

Накурившись, воспитательница разделась догола.

На это ей потребовалось всего несколько движений.

Пионерский галстук в лагере не носили лишь во время сна. Но только нафантазированная Костей девчонка развязывала его перед стриптизом. На самом деле с галстуком никто никогда не возился; его завязывали раз и навсегда, а снимали через голову, расслабив узел. На освобождение от пионерского атрибута воспитательнице потребовалось меньше времени, чем я это описал. Костя не успел вздохнуть, как кольцо галстука валялось на песке.

Белую рубашку с короткими рукавами, конечно, пришлось расстегнуть, но ее железные пуговицы были крупными и поддавались вслепую столь же быстро, она отправилась следом за галстуком. Костя признался, что в этот момент его обдало таким густым духом подмышек, что он едва не перевалил пик.

Но он сдержался.

Бюстгальтера под безрукавкой не обнаружилось, это и обрадовало и удивило. Правда, через несколько дней Костя понял, что удивляться стоило, найдя хоть одну пионервожатую, которая бюстгальтер носит. Ведь наличие этого предмета туалета осложняло тесное сотрудничество воспитателей мужского и женского пола: без него рубашку можно было даже не расстегивать, а задрать в любой момент и столь же быстро опустить при неожиданном появлении пионера.

В общем, рубашка упала светлым пятном и Костя увидел молочные железы. Очень белые, очень большие, они показались невероятно длинными. Сосков мой друг не увидел, их словно не было.

Они, конечно, имелись на положенных местах – позже Костя их нашел – но, вероятно, имели одинаковый цвет с кожей.

«Вероятно» было полностью обусловлено. Эта воспитательница пионерводила в младшем отряде, за всю смену он ни разу не пересекся с нею днем. Ночью они не зажигали света, а луна у пруда все-таки сияла недостаточно. Он вообще узнал ее больше на ощупь, чем на глаз. Невыясненным остался даже точный цвет ее волос – и там, и там – потому что ночью все кошки серы.

Женщина взяла свои богатства обеими руками снизу и потрясла их перед собой, словно провеивая или обтряхивая от налипшего за день мусора. Костю опять обдало женским запахом и он опять еле сдержался.

После рубашки воспитательница освободилась от юбки – синей в реальности, черной в ночи.

На смутно белеющем теле остались только довольно широкие черные трусы.

Постояв еще несколько десятков секунд, женщина сняла их тоже.

Она раздевалась быстро, но спокойно: видимо, жила в отдаленном домике не в первый раз и знала, что тут никто не помешает.

В те годы процесс раздевания женщины казался нам явлением космического масштаба, сопряженным с бурями страстей и вселенскими катаклизмами. Мы как-то не думали о том, что каждая из живущих в мире женщин хоть раз в день раздевается – обыденно и неторопливо, как это делаем перед сном мы сами.

Назад Дальше