– Да на баз хочу, – соврал Колька и выхватился из дома.
Мизер уже был впряжен, Мухтар – цепью – приторочен к арбенке, на которой сроду ездил на охоту отец. Кстати, Мизером миренка, правда, тогда еще стригуна, назвал тот же Охлобыстин. Он как раз приезжал на кордон с каким-то партийным начальством, которое страсть как любило преферанс. И вот за той игрой незаметно и получил свое прозвание ласковый жеребчик, еще не подозревающий, что вскорости лишится своего, ежели так можно сказать, мужского достоинства и перейдет почти что в средний род.
– Можа, и тебя слегчить заодно? – помнится, сказал Клюхе полуцыган Илья, которого приглашали кастрировать Мизера. – Душа помякше будет. А то ты, сказывают, по девкам уже во весь аллюр скачешь.
За такую обидность Клюха конечно же не мог остаться в долгу, потому присоветовал:
– Ты вон себе язык укороти! А то он у тебя длинней вожжины стал.
– Ты гляди! – воззрился на него Илья, поблескивая своими цыганистыми глазами. – Какой ты молодой да ранний! Моя бы воля, я бы об тебя свой арапник пообтрепал!
Их спор неожиданно прервал Мизер, который долго пытался потереться тем местом, которое болестно свербело, а когда ему этого не удалось, видимо, вспомнив, что он все еще стригун, со взбрыком кинулся метаться по базу и, поравнявшись с Ильей, до болятки лягнул своего зловредца, что, конечно, было встречено визгливым хохотом Клюхи.
На дворе, куда Клюха вышел, хотя и без прежней спехливости, но все же довольно шустро, Колька стал копировать Охлобыстенскую неспешность, ибо уже знал, что попал под покров власти Богдана Демьяныча и тот ни в жизнь не даст при нем свершиться несправедливости, кою мог сотворить отец.
– Ну чего ты под ногами путляешься! – прикрикнул на Клюху отец, хотя Колька и близко к нему не подходил, а – на порожках – пробовал разминочную чечетку.
Мизер же, заметив, что вышел именно Клюха, въигогокнул и откочерил голову от отца, который как раз пытался его взнуздать.
– Спелись-сыгрались! – заворчал Арефий Кирсаныч, имея в виду обоюдное неравнодушие друг к другу коня и сына. Но, видимо, подумав, что вослед за Клюхой на баз вышел и Охлобыстин, кончил фразу своей обыкновенной, успокоительно-примирительной поговоркой: – Спокойно-нормально и – без дерготни!
Клюха ступил на землю, и стопа его чуть подпровалилась в снег. Доходил он почти до щиколотки.
– Н-немного пер-переборщил, – произнес оказавшийся рядом дядька Гараська, имея в виду выпавший снег, образовавший порошу.
– У нас нерезваков нету! – по-взрослому солидно отозвался Клюха.
– А эт-тот ры-рыхляк? – кивнул дядька на дом, имея в виду Охлобыстина.
– Он на арбехе посидит, пока ты с Мухтаром вперегонки побегаешь.
Дядька за его зловредство, как обычно, сердцем не зацепился, потому Клюха продолжал замать того своим подначеством:
– А, можа, и Мухтара оставим? Ты один справишься?
И лучше бы он этого не говорил. Гараська неожиданно взыграл желваками, подбежал к арбенке, поставил на прясло локоть и стал выцеливать Клюху в рогатку своих пальцев, трепыхаясь, словно петух с только что отрубанной головой, и не можа произнести ни одного слова.
– Чего ты его, паршивец, дратуешь? – вопросил оказавшийся рядом отец. И запально замахнулся: – Так бы врезал тебе!
Но Клюха отлично знал, что не врежет. При Охлобыстине ему прощались и не такие выходки.
По принятой незапамятно когда заваде, в утро, когда собирались на охоту, еду в доме не варили. Не завтракали и всухомятку. Ибо Арефий Кирсаныч считал, что запахи, которые оставляет сало или, скажем, хлеб, стойко будут сопровождать человека в лесу, где лось сейчас, – а именно на него пойдет гон, – особенно чуток и недоверчив. В другое время, когда пострел не разрешался, ветряка-рогатика можно было встретить прямо за базом кордона. Выйдешь, а он стоит у прикладка сена. И нехотя удалится в лес, когда на него Мухтара натравишь. Сейчас же лось каждую минуту настороже, к жилью совсем не подходит, а чащобу старается выбрать такую, куда не сразу-то пролезешь сквозь ощетинившееся сучьё.
Но отец все уремные углы знает, потому от него не так-то просто скрыться.
Но есть в Бобровом уремье сохатый, о котором ведают только Клюха и Клавдия Якимовна. Именно она прошлым летом набрела на него, когда ежевику собирать ходила. Этого лося, который, когда туда пришел Колька, так и стоял на том же, о коем баяла мать, месте, тут же получил кличку Бельматый, потому как в обоих зрачках его пауками ползали белые наросты.
С тех пор Колька нет-нет да подкормит Бельматого. То корку хлеба принесет ему, то сенца беремку, коль это зимой, надергает. Лось доверчиво идет на его зов и, совсем как бычок-летошник, которого они беспривязно содержат на базу, трется головой подшейностью о его плечо.
Еще попервам, когда Бельматый был только обнаружен, Клюха взял с матери слово, что она не расскажет о нем отцу. Потому как тот сроду никакого милосердия ни к чему живому не питает. И пока Клавдия Якимовна верно блюла их тайну.
Однако чего же не ломают порошу? Ведь уже развиднелось почти окончательно. О таком времени дед Протас говорит: «Кобёл и тот на ярмарку попер». А тут чего-то чухаются. И Клюха чуть было не задал отцу этот вопрос. Но тут на пороге появился Охлобыстин.
– Покурить бы, – просительно произнес он, зная, что, выезжая на охоту, Арефий Кирсаныч ограничивает и в этом.
Отец ничего не ответил. А вышедший следом за Охлобыстиным Денис Власич, поглядев на свои часы со светящимся циферблатом, сказал:
– Начальство не опаздывает, оно задерживается.
И тут сошлась какая-то внутренняя пригонка, которая все время давала косоту, когда Клюха пытался осмыслить прошлый вечер. К примеру, как это из вьюжной коломути появился Охлобыстин? Да к тому же один? И ни машины у база, ни подводы. И еще с подарком, который за здорово живешь шесть верст – вот так – перед собой, как он его нес, не упрешь. Значит, его сюда подвезли. А сами уехали. И вот сегодня, видимо, обещали поутряку нагрянуть, чтобы закатиться с ними на охоту.
И главностъ тут Охлобыстина, как показалось Клюхе, была в чем-то ущемлена. Не так широко, что ли, он себя вел. Хотя напился точно так же, как и во все прошлые разы. И спал сугубо по-своему, не сидя и не стоя возле стола.
Мотор прогырчал неожиданно, и вскоре возле ворот остановился газик-козел. И тут же дверца у него наотмашно распахнулась, и из чрева машины вынырнул Мартын Селиваныч Бугураев. Он помог выбраться тому, кто сидел на переднем сиденье. Обмахнул с его плеча эполетно упавший с дерева клочок инея.
Охлобыстин, молодцевато сбежав с порожков, протрусил к машине, чтобы быть поближе к событиям выгрузки, как понял Клюха, более высокого, битого разной недоступной его разуму знатностью, начальства.
И вот что бросилось в глаза Клюхе: одет Охлобыстин был не в свою обычную шубу, переливающуюся широким окладистым воротником, а в кожушишко, рукава которого кончались задолго до того, как у Богдана Демьяныча начинались локти.
Подбежав к начальству, Охлобыстин, поздоровавшись, произнес:
– Не дали вам поспать-попочевать, Николай Митрофаныч. Но закон охоты суров.
– Это Верятин, – тихо произнес оказавшийся за спиной у Клюхи и не смевший выйти вперед Вычужанин.
– А кто он? – понаивничал Колька, твердо зная, что это тот самый дядька, голос которого записан у него на магнитофоне. Это он, как там было сказано, «вел» бюро. Вроде бюро – бычок на веревочке.
Но эти полуохальные мысли к Клюхе пришли сейчас, когда он незаметно, пришлепывая ладонями морду Мухтара, пытался раззудить того хотя бы на приличное ворчанье или рык. А то уж больно все онемело замерли при появлении этого самого Верятина. Особенно Бугураев усердствует. Еще сильнее иноходит, чем Мизер, когда ему яйца выхватили.
Неизвестно отчего, может, даже потому, что он потерял главенство в доме, – ведь все же именинник! – Клюху надирало сделать что-то такое, чтобы сбить взрослых с того самого подобострастия, которое не вязалось с действом, коим они себя собирались озаботить. И Клюха незаметно наступил Мухтару на лапу. Тот взлайно взвыл. И отец, тоже всуетившийся еще больше в эти последние минуты, шепотливо взрявкнул:
– Чего тебя там, паршивца, надирает!
И в этот самый момент из дома выпорхнула… Да, да, именно выпорхнула, а не вышла или там выюлила, как это она делала при встрече Вычужанина, мать:
– Мужики, – сказала она, – сроду не догадаются, что гость, как в лавке гвоздь, чем крепше в сидоло вбит, чем больше знаменит. Потому окажите честь нашему убогому жилищу и не обидьте хозяйку, вас зовущую в дом. Завтрак, хоть и скромный, но уже ждет.
Клюха чуть на задницу не упал. Такого – да еще рифмогонного – красноречия от матери не только сроду не слыхал, но даже и не ожидал, что она на него способна. И вдруг, в тот самый момент, когда Охлобыстин представлял Верятину его мать, Клюха, пробравшись поближе к нему, произнес:
– А я тоже, как и вы, Волчий Сват.
Николай Митрофаныч – прищурно – оглядел Клюху.
Бугураев, кажется, выронил свою вставную челюсть. Несмотря на относительную молодость, Клюха знал, что у того нету своих зубов, а гребешковая пластина, которую он то и дело подсмыкивает языком, имеет зловредность выпадать в самый неподходящий момент, потому и речь его завсегда идет с этаким присосом.
– Ну тебе виднее, кто ты, – произнес Верятин. – А почему я-то Волчий Сват?
– А потому что на зимнего Николу родились, – ответствовал Клюха.
– Я не знаю, когда означенный тобой Никола бывает, а мой день рождения в мае. И назвали меня Колькой в честь деда. Отчество у него было, по теперешним понятиям, занятное – Амифилохиевич.
Он чуть приобнял Клюху и вместе с ним направился в дом, на ходу раскуривая сигарету.
– А на охоту курямши не ходют! – предостерег Клюха. И Верятин, с видом послушного поспешания, загасил сигарету, и произнес:
– Значит, ты комендант по части охотничьего порядка?
– Да нет! – махнул рукой Клюха. – У нас комендантствует папанька. Но он вас забоялся.
Верятин расхохотался. Подхихикнули ему Охлобыстин и Бугураев.
– А ты, тезка, – Николай Митрофаныч потрепал Клюху по щеке, – начальства не боишься?
– Не! – сказал он.
– А почему? – подотошничал Верятин.
– Потому что должности никакой не имею. А говорят, нету должности, нету дрожлости.
Николай Митрофаныч снова – вскидку – расхохотался.
Правда, он уж так дюже-то бы не восхищался ответами Клюхи, ежели бы знал, что тот шпарил по деду Протасу. Любил он слушать, как старик «рифмостригом», как сам говорит, вводит начальство во злобу и в позор.
– А пожалковал бы ты, – снова начал Верятин, применив явно не городское слово, – ежели бы тебя, скажем, из школы исключили?
– Конечно, – солидно ответил Клюха. – Без образования ноне делать нечего. Вон папанька чего языком к оглоблям прилип. А потому что в школу две зимы ходил. Раньше-то с декабря начинали учиться. Пока все гуменные работы не саккуратят.
– Ну что ж, – заключил Верятин, – судя по всему, ты далеко пойдешь.
– Еж-жели ми-милиция не-не остано-вит! – распевно взъехидничал Гараська, видимо, обидевшийся, что Клюха – так запросто – ради красного словца – не пожалел и отца.
Но все кругом улыбались, и это давало Клюхе понять, что все его слова – в кон. В этом он убедился и тогда, когда они вошли в дом, и Колька, полуахнув, увидел стол, который буквально ломился от еды, и было нырнул в свой закуток, из которого обычно наблюдал за пиршеством взрослых. Но Николай Митрофаныч выделил его глазом и подманил к себе.
– Чего же ты, – укорил, – именинник, а сдаешь позиции? Нынче ты должен править балом.
Клюха уселся рядом с Верятиным и пожалел, что оказался за столом неумойкой и что вихры у него на голове наверняка переживают «хаос гибели Помпеи», как говаривает о его непричесанности Зоя Прокоповна. И Колька, как он считал, незаметно для всех и прочих, кто сидел рядом, начал смоченным в слюне пальцем обихаживать уголки глаз, а потом – таким же способом – прошелся и по голове.
– Ты чего-то, как кот умываешься, – неожиданно произнес Николай Митрофаныч, который, казалось, был увлечен каким-то взрослым разговором и на него не обращал внимания.
– Это, – соврал Клюха, – так надо себя приаккурачивать, когда на охоту чалишь.
Отец, – а он – на прилепках – сидел на самых отдальках и про него никто из начальства так и не вспомнил, – погрозил Клюхе кулаком.
– Ты языку-то кашки давай, – шепанула оказавшаяся рядом мать.
Но Колька был увлечен уже другим. Он рассматривал закусь, которой был уставлен стол.
Первое, что его поразило, это не только черная, но и красная икра, которую раньше он видел только на картинке в книге «О вкусной и здоровой пище», что была подарена кем-то из приезжавших на охоту горожан. Тогда еще Клюха, помнится, посмеялся над названием книги. Ну что пища вкусная должна быть, это понятно. Но представить ее «здоровой» было выше его воображения.
Так вот сейчас черная икра была бугром наложена в глубокую тарелку и к ней, как лодки к причальному месту, были верно прилажены большие деревянные ложки.
Красная икра гляделась несколько скромнее, потому как находилась в миниатюрных железных баночках и только была вскрыта без ресторанного шика, что тоже, видимо, должно было подразумевать изобилие и верх хлебосольства.
Увидел Клюха и четыре вида колбасы, из которых он выделил одну. Она была мелкотно однородна по срезу и пахла чем-то другим, чем пахнут обыкновенные, побывавшие на простонародном дыму колбасы.
Из рыбных консервов золотисто копченились шпроты. А мясных – небольшой горушкой был наложен паштет.
Но главное, на столе, явно благородя его, была тонкой выделки посуда с яркими картинками по дну и – что совершенно трясло Клюху – рюмки на высоких ножках, все этакие витые-перевитые, как если бы повитель да свилась бы с хмелем. Их единственная стопка, из которой пивали поочередно то Вычужанин, то Охлобыстин, и в подметки не годилась этим роскошно смотрящимся рюмкам.
Клюха долго вспоминал, как называется это изысканное стекло, пока кто-то из взрослых не обронил, что это хрусталь.
Колька – на вкус – подержал во рту это слово. «Хруст» действительно был виден во всем этом изяществе, а вот «стали» он так и не обнаружил.
– Ну что, Волчий Сват, – обратился к Клюхе разомлевший уже после первой Николай Митрофаныч, – перед охотой не пьется тебе и не естся?
– Да, – солидно сознался Колька. – Собак-то, знаете, перед тем как идти на охоту, сроду не кормят.
За столом опять, – но на этот раз без прежней сдержанности, – засмеялись. Уронила усмех в полотенце и мать.
И только отец сидел неподвижно, как казанок в клёковой игре, и на лице его, кроме беспокойной суровости, не было никаких других проявлений отношения к тому, что происходило за столом.
После третьей запели. Причем начал, как того вовсе не ожидал Клюха, отец. Да, да, именно Арефий Кирсаныч, как возле него, вроде ненароком, потоптался Бугураев, завел:
С этими словами он поднялся из-за стола и, заметил Клюха, совершенно непивший, пустился в пляс. К тому же в руках у него появился нож. Посверкав его лезвием какое-то время, он продолжил:
Песня взгорячила отца, та каменность, с которой он восседал за столом с самого начала пиршества, отступила, на лицо пробился, хотя и скупой, но румянец, и он ловко, джигитовской хваткой смел со стола рюмку, поставил ее себе на голову и, не пролив ни капли, сделал несколько приседных коленцев, потом, выпив водку, повел песню дальше: