Дом-корабль попал на почтовые открытки, в фотоальбомы, сюда водили туристов, и про него плели различные легенды и были, вплоть до того, что рассказывали о призраке Шляфера, который появляется раз в году в своих владениях – на Судный день, когда правоверные евреи отчитываются перед Господом в своих грехах; тень Шляфера скитается по просторным коридорам, словно молит о прощении: недаром незадолго до своей смерти он вдруг решил заняться благотворительностью – жертвовал особенно щедро на стариков и детей, помогал неимущим и сиротам, создав для этих целей собственный фонд.
Но странным образом какой-то камешек выпал из мозаики его жизни, чего-то он не успел додать, раз ушел буквально через четыре года после появления дома-корабля, чтобы вернуться потом, через сто лет, призраком, видением, напоминанием о каком-то, так и не замоленном грехе.
С домом Шляфера связывали и многие другие легенды, какой-то мистикой он был окутан, и не зря, видимо, один из углов пентаграммы упирался в дом-корабль, пытаясь сообщить нечто важное для Яна и Тани.
Ян слушал рассказ, но его не покидало ощущение, что Таня рассказывает не столько о доме-корабле, где иногда можно встретить призрак Шляфера, шляющегося с унылым выражением лица или даже беседующего с чиновником из магистрата, который утверждал проект, – нет, Таня рассказывала о себе, но не прямо, а иносказательно; за ее повествованием скрывалась какая-то боль, потаенная и непонятная Яну.
– Танечка, – вдруг сказал Ян, – мне кажется, что вы готовы говорить о чем угодно, но только не о себе.
– Вы правы, – нисколько не удивилась Таня, – я действительно довольно скрытный человек. Я откровенничала со считанными людьми, а потом эти же люди причиняли мне боль… Нет уж, мой внутренний мир не должен вообще никого интересовать. Пусть принимают меня такой, какая я есть внешне, не более того.
Таня откинула одеяло:
– Пойду приму душ, отвернитесь, пожалуйста.
– Вы мне нравитесь обнаженной тоже, – улыбнулся Ян.
– Я вас очень прошу, мне немного стыдно. – Таня покраснела.
– Все-все, отворачиваюсь, – поспешно согласился Ян.
Таня быстро накинула на себя рубашку Яна и прошла в ванную.
«Странно, – думал в это время он, – мудрецы Талмуда говорили: „До каких пор девочка считается ребенком? Пока она не начинает испытывать стыд, стоя обнаженной“. Будучи столь чувственной, Таня в то же время действительно ребенок, но с обожженной душой…»
Ян растерянно взял с прикроватного столика пульт и включил телевизор.
– Всего лишь простенький вопрос: расскажи, как проходит твой день… – обращался сервильный Галкин на экране к какому-то очередному маленькому вундеркинду.
Ян выключил телевизор. Но в самом деле – как рассказать про свой день, который полон страхов и ожиданий, надежд и свершений, мучений и сомнений?!
Дни удивительно разные, они не похожи друг на друга, их течение стремительно, а цвет ярок.
Сегодня утро было розовым и ранним, свежий воздух, просачивающийся сквозь окна, был таким сладким, что его хотелось пить, тишина стояла, не нарушаемая движением машин. Но это было недолго, на какое-то мгновение – потом все словно пробудилось, зашевелилось, запело, птицы зачирикали, затренькали, запели, издавая сладостные звуки своим горлышком.
Птицы пели под окном.
Так начинался день.
Тем временем Таня включила воду, и Ян, ходивший по комнате, незаметно подошел к ванной; в полуоткрытую дверь было видно, как струи словно окутывали обнаженную Таню; «Вода благоволила литься», – мелькнула в сознании знаменитая мартыновская строчка, и сочетание поэзии, воды, молодости, свежести нагого тела затопили каким-то странным сиянием всего Яна, будто и в самом деле действовало Танино колдовство.
Ян вздохнул и решил приготовить кофе для себя и для Тани. Когда она вышла из ванной, закутанная в большое махровое полотенце, то на столике рядом с окном уже дымился горячий кофе, а вазочке лежало несколько печенек и конфеты в серебристой обертке.
– Вы умеете отгадывать желание? – Таня тряхнула головой, и с ее светлых волос слетели, словно птенцы, капельки воды. – Я очень хочу кофе.
Она подсела к столику, вдохнула аромат кофе, пригубила его и взяла из вазочки печенье.
– Вы даже пьете кофе, не улыбаясь, – констатировал Ян.
Таня задумалась:
– Зачастую я грустный человек, слушатель и созерцатель… Мне хорошо жить, не торопясь… Временами я вспыхиваю и становлюсь активной, но не часто. Я упряма и могу много работать, если понимаю – зачем…
– Знаете, у четырнадцатилетнего Марселя Пруста спросили как-то, что для него страшнее всего. И он ответил: «Люди, не понимающие, что такое добро, и не знающие радостей нежного чувства». Вы не относитесь к таким людям, вам свойственны понятия добра и радость от нежного чувства. Вы такая, какая есть, и этим меня и притягиваете.
– Я не всегда запоминаю свои сны, – невпопад ответила Таня.
– Это недостаток? – удивился Ян.
– Они запоминаются сами, но иногда похожи на какой-то сериал, – Таня поморщилась, как от какой-то неясной боли, – за которым я наблюдаю со стороны, но в то же время вижу себя в главной роли. И я уже не Таня, а допустим, Тоня. Я…
– Почему «Тоня»? – перебил ее Ян.
– Потому что Тоня – это я, но другая, на которую я смотрю со стороны, но узнаю в ней себя. Мне кажется, что всему виной буква «о»: она – тот самый круг, из которого мне не вырваться, она – дырка от бублика, своеобразный подарок судьбы, она – черная дыра, куда втягивает мою непутевую жизнь и несбывшиеся надежды, но она может быть и золотым кольцом, подарком от богатого, влиятельного «папика», навещающего меня по понедельникам и четвергам с неизменным букетом цветов – из тех, которые я терпеть не могу, но должна изображать из себя сплошную благодарность. Это «о» распухает, как опухоль, и кажется, что я опухаю сама, превращаясь в нечто расплывшееся. Черный «бумер» останавливается у моего подъезда, в очередной черный понедельник я принимаю своего любовника, с самого начала надеясь, что он уйдет как можно быстрее. И в тот момент, когда он нависает надо мной, как дамоклов меч, я просыпаюсь в холодном поту, понимая, что прожила во сне чью-то чужую жизнь, какой-то несчастной Тони, но буква «о» продолжает меня преследовать наяву, и у меня такое ощущение, что она обручем катится вслед за мной, чтобы в какой-то момент петлей завиться вокруг шеи!
– Таня, Танюша, успокойтесь, пожалуйста. – Ян обнял ее и прижал к себе.
– Расскажите мне что-нибудь, – чуть ли не жалобно попросила Таня.
– Хорошо, – согласился Ян. – Я расскажу вам про себя…
И он рассказал Тане историю своей жизни, перипетии которой могли составить настоящий приключенческий роман. Здесь были детские годы и юность, проведенные в пропитанном каспийским ветром городе, феодальной вотчине советского Востока, с его темными сторонами жизни, скрытыми от посторонних глаз, здесь был стремительный переброс судьбы в город на Неве; клейменный именем вождя, этот город творил свою мрачную историю, расстреливая людей без суда и следствия, сажая их за инакомыслие, припечатывая партийной цензурой, но и в этом городе Ян, мечтавший о свободе, не смог долго протянуть, ему не хватало солнца и воздуха, и он, прожив в городе на Неве десять долгих, но странных лет, в один прекрасный момент сорвался, словно судно с якоря, и умотал в странную страну под названием Израиль, о которой никто тогда толком ничего не знал, да и он сам тоже. Но ему снились сны о дальних берегах, он хотел увидеть мир, прожить жизнь в путешествиях, когда никто не диктует ему, что именно он может смотреть, а что не может.
Кем он работал все время?
Журналистом, редактором, автором рекламных текстов, пытался заниматься бизнесом, но ничего из этого не вышло, стал писать книги, пропитанные, подобно каспийскому ветру, тоской по несбывшимся канунам. Он открыл для себя Бога, явленного в слове: «В начале было слово» – это не просто слова, а руководство к действию. Слово и есть ab ovo – с яйца, с зародыша, с самого начала; слово – это эмоция, ощущение, нерв, интонация; цепочки слов напоминают цепочку ДНК, определяя код повествования. Слово материально и осязаемо, оно может обжечь и охладить, ранить и врачевать, оно имеет вкус, цвет и запах, может расцветать и увядать, нести в себе скрытый смысл, вызывать ненависть и прививать любовь.
И Ян в своих писаниях – порой даже в ущерб сюжету – искал заветное слово, полагая, что рано или поздно, но оно выведет его из темноты на свет.
Таня слушала Яна, и ей казалось, что он рассказывает и ее историю – пусть другую, но такую же, полную надежд и поисков свободы, а главное – свободы самовыражения. И это ее томила тоска по несбывшимся канунам, с той самой ночи, в поезде, и это в ней, как будто и в нем, проснулась страсть к творчеству, с той лишь, может быть, разницей, что это была страсть к фотографии, еще со школьного времени показавшись единственно верным способом запечатлевать убегающее время, просыпающееся, как песок, сквозь пальцы, – для кого-то это, может быть, и банальное сравнение, но Таня ощущала физически тонкую струйку песка, ссыпающегося сквозь сжатые пальцы.
Первый фотоаппарат – это как первая любовь, она таскала его с собой повсюду – на праздники и вечеринки, фиксировала любые события, происходившие у нее на глазах; простенький фотоаппарат марки «Фуджи», заряженный в то время обычной пленкой. На «цифру» перешла поздно, не торопилась, пленка давала ей ощущение уверенности, продуманности, чистоты работы с материалом, учила выдержке и умению фокусирования. Ее любимый «Фуджи» до сих пор красовался на полке рядом с другими фотоаппаратами: он – как первая любовь, они – как дети; кстати, привязанная к своим детям всей кровью своего сердца, она словно умножила свою страсть вдвое: фотография и дети.
Дети росли, становились сложнее, и точно так же менялась Танина техника и объекты фотографического внимания, из простого копииста действительности она становилась фотохудожником, природа и люди на ее снимках вовлекались в единое действо, в людях и зверях прорастали травы и цветы, а по ночному городу бродили призраки.
Иногда Тане казалось, что призраки преследуют ее; во всяком случае, один из призраков, когда она впервые выбралась за границу, умудрился выкрасть у нее фотоаппарат. Не особо огорчившись, Таня стала фотографировать мобильным телефоном, перекачивала снимки в компьютер, загоняла в программу «Акробат» и доводила до совершенства. Но через полгода поняла, что ей не хватает фотоаппарата с объективом и того азарта, который «мобила» дать не в состоянии. Так у нее появился «Никон», позвавший ее за собой, заставивший бродить городскими улицами, приноравливаться к нему. Практически каждый день, без устали Таня фотографировала, не переставая, моталась по съемочным площадкам, взбиралась на холмы, просеивала перелески, забегала домой, тормошила детей, проверяла домашние задания, кормила, отвозила на кружки, а затем снова моталась, как проклятая, по своим, известным только ей объектам.
Таня буквально вросла в город, сделалась его сутью, его составляющей, и он, пусть и изрядно постаревший, грузный, грустный, неприбранный, – тем не менее – отвечал ей взаимностью. Даже черные тучи, нередко наплывавшие на город и зависавшие над ним недвижимо, не пугали Таню; черный цвет вообще привлекал ее одновременным сочетанием гиперсексуальности и внешней строгости, когда за непроницаемым взглядом, словно за плотной ширмой, ощущается едва скрываемая – а то и подавляемая – чувственность.
«Ерунда все это!» – отмахивалась Таня, когда ей говорили, что черный цвет – это цвет траура, и добавляла, в упор глядя на собеседника своими пронзительными голубыми глазами, что траур выкрасили в черный цвет глупые люди или те, для кого страсть была равносильна смерти.
Таня считала, что черный цвет – это, напротив, цвет жизни, она обожала нижнее черное белье из-за его подчеркнутой изысканности, искала скрытые смыслы в «Черном квадрате» Малевича и черпала вдохновение в черных пролетах старых зданий.
Как-то, примерно в полночь, Таня оказалась неподалеку от своего любимого дома-корабля, который, казалось, пришвартовался к берегу ночи; редкие автомобили сновали, как нашкодившие серебристые мыши, мимо, и одного из них, мчавшейся с бешеной скоростью, она вознамерилась поймать в объектив, наводя его, как оптический прицел снайперской винтовки.
Кто-то неожиданно окликнул ее; Таня оглянулась и увидела незнакомого мужчину.
– Девушка, – он смотрел на нее, как на ночное привидение, – может быть, вызвать «скорую помощь»?
Не совсем понимая, что он имеет в виду, Таня парировала:
– Мужчина, вам что, плохо?
– Я прекрасно себя чувствую, – голос незнакомца звучал спокойно и удивленно, – а вам, как мне кажется, точно нужно в психушку. Нормальные люди спят давно, а вы тут ерундой занимаетесь!
Таня засмеялась, муж иногда тоже называл ее сумасшедшей; чаще, правда, ругал за одержимость и, возможно, в чем-то даже был прав, но, как говаривал классик, «блажен, кто смолоду был молод, блажен, кто смолоду любил»; молодость и страсть свойственны любому художнику, вне зависимости от возраста и социального статуса.
Таня иногда ловила себя на мысли, что обезлюдевший город вовсе не значит – обезжизненный; напротив, город по ночам, казалось, оживал, стряхивая с себя осточертевшую обыденность; каждый дом говорил на своем особом языке, жалуясь на нелегкую судьбу и вспоминая куртуазные времена своего раннего существования, когда он блистал в свете, щеголяя нарядным одеянием. Старые двери, украшенные вензелями, скрипели, как изношенные суставы, а легкая реставрация центральной улицы напоминала толстый слой румян на лице увядающей кокотки.
Но исчезали люди – и исчезало тотчас все наносное, будто и не было его.
У Таниных родителей был хороший знакомый – переводчик, знавший несколько языков, в том числе и немецкий. Он рассказывал, как в восьмидесятых годах сопровождал какого-то известного австрийского кинорежиссера, чьи предки жили в городе одного касания, когда он находился в составе Австро-Венгерской империи.
Переводчик долго водил именитого гостя по узким мощеным улочкам, заглядывал в переулки, где еще хоронилось прошлое, они кружили по центру, уходили от него в сторону, а затем – неожиданно – вновь возвращались, словно и не уходили.
Уже к вечеру чичероне привел своего спутника на главную площадь, с нависавшей над ней ампирной ощерившейся ратушей; неподалеку от нее располагалось кафе, каким-то удивительным образом сохранившее лоск и прелесть тридцатых годов прошлого века; говорили, что в то время там располагалось знаменитое кафе-шантан. Высокие потолки, лепнина, на стенах – чудом уцелевшие фрески в стиле арт-нуво.
– Маэстро, – поинтересовался переводчик у режиссера, – позвольте задать вам вопрос?
– Конечно, – ответил тот.
– Вам понравился город?
Режиссер внезапно смутился, будто его спросили о чем-то непотребном, потом стал бормотать нечто нечленораздельное себе под нос и, наконец, выдавил:
– Нравится. Но без людей…
И потупился, как красна девица.
Не то чтобы режиссер относился к мизантропам, и не то чтобы ему не понравились люди, – ему не понравилось их отношение к городу, потому что, собственно говоря, и отношения никакого и не было, скорее, равнодушие.
Потому Таня даже на своей любимой пешеходной улице старалась не бывать днем или вечером – только поздно ночью или ранним-ранним утром.
Как-то, во время своей очередной ранней фотоохоты, когда едва-едва занималась заря, заряженная привычно бешеной энергией, овладевавшей ей во время съемок, Таня – часов в пять утра – оказалась на той же самой улице. Убедившись, что улица пуста, она стала фотографировать каждый дом по многу раз, пытаясь поймать какой-то неожиданный ракурс, и не заметила, как к ней подошел полицейский патруль.
– Девушка, что вы тут фотографируете? – Один из стражей порядка подозрительно оглядел Таню с головы до ног, словно она была поймана при попытке заснять секретный военный объект.
– Минуту, – сказала Таня, положила фотоаппарат в кофр и добавила: – Пойдемте…
– Куда? – не понял патруль.
– Увидите…