— Терроризм не должен стать молодежной модой, — важно сказал Апельсинов.
— Ах ты, сука! — сказала Крис.
Старая крыса, пожелавшая на плечах молодых и их кровью войти в историю, благожелательно посмотрела на нее из телевизора маленькими острыми глазками.
— Выплеснувшись на улицы, он станет неуправляемым.
— Резонно, — сказал я.
— А ты чего хотел? — злобно сказала Крис. — Управлять нами?
— Экстремизм легализованный, подчиненный дисциплине моей партии, не представляет для общества угрозы. Но если...
— Трепло! — сказала Крис. — Зачем тогда экстремизм?
Мне стало скучно. Я оставил их препираться и, нащупав в кармане пакет, вышел в ванную.
Новый Год как таковой прошел мимо меня. Я видел, например, как Кляузевиц держит за руку Крис и что-то ей втолковывает, как ухмыляется, глядя на меня, Давыдофф, как танцуют, паясничая, мальчики. Судя по тому, что ко мне обращались и я что-то отвечал, я был здесь, с ними — и в то же время со всей очевидностью отсутствовал: не грустил, не беспокоился, никого не любил, но где-то в совсем ином месте, у последнего предела, в средоточии жизни, все лез и лез на какую-то очень скользкую стеклянную гору. Потом все почему-то закричали и побежали за шампанским. Зажмурившись, я скользил по стеклу. Оставалось совсем немного.
Когда я открыл глаза и начал что-то соображать, то увидел, что лежу в маленькой комнате на кровати, и вокруг никого нет. Ни головы, ни тела я не чувствовал. Каким-то образом опустив руку, я нащупал на полу все необходимое. Мне стало значительно лучше. Я поднялся и пустился в путешествие по квартире.
Давыдофф спал. Карла нигде не было. Под елочкой лежали Крис и Гришенька. Они даже не потрудились одеться. Я подошел и долго смотрел на мальчика. Его светлое лицо было спокойно. Он лежал на спине, тихо, как в гробу. Он спал.
Я решил пройтись. В ванной на полу сидел Боб. Осторожно журчала вода.
— Сладкий, милый, — сказал я быстро. — Не нужно плакать.
Он поднял на меня сухие глаза.
— Поцелуй меня.
Я встал рядом с ним на колени и повиновался. Пока я бродил языком по его пересохшему рту, что-то текло у меня по лицу и капало с носа.
— Ты не любишь меня.
— Потом поговорим, — прошипел я, запуская обе руки ему под рубашку. — Какой ты гладкий.
— Гадкий?
— Гадкий, гладкий, — бормотал я. — Нелепость какая. Ты ведь не плачешь?
Он не ответил и прижался ко мне.
— Я так устал, — сказал я. Его голова лежала у меня на груди, я дышал в его волосы. — Мне так одиноко. Подожди, не так.
Боб замер; рука у него дрожала.
— Ты себе представляешь, что я — это он?
— Ах, ты, — сказал я, отталкивая его. — Слыханное ли это дело, чтобы мужчину перебивали подобным вопросом?
Все же он плакал.
Кляузевиц грузной тенью бродил по кухне.
— Ты чего?
— Надо спасти пива на утро, — сказал он серьезно. Его глаза были неподвижны. Я кивнул и присоединился к поискам. Звонко разбилась тарелка.
— Знаешь, — сказал я через какое-то время, — будет легче, если мы зажжем свет.
— Точно. То-то чего-то не хватает.
Еще через какое-то время Кляузевиц щелкнул выключателем и спросил:
— Ты чего?
— Что чего?
Я посмотрел на него. Кляузевиц показался мне очень высоким. Я понял, что стою на четвереньках.
— А, — сказал я. — Так я хотел под столом посмотреть.
— Точно. — Кляузевиц опустился рядом со мной. Стукнувшись лбами, мы заползли под стол. Нашел? Вот что-то здесь. Точно. Пустая. Зато я нашел пачку сигарет. Точно. Пустая. Нет, одна есть. А, так это сигарета. А ты что думал? Кто-то спас мою зажигалку. Там, в камине, сказал я. Зажигалка в камине? Горел огонь. Точно. Ну ты ищи, а я пойду прикурю.
Он ушел и уже не вернулся. Под столом было уютно и тесно. Я пригнул голову, закрыл глаза. Прижал их ладонями. Свет все равно пробивался. Но это был другой свет, не от лампы. Он разгорался во мне, тек, перетекал, струился, каплями срывался с кончиков пальцев. А потом он погас, как гаснет огонь: медленно, медленно.
Пиво нашлось в холодильнике.
Кляузевиц и Давыдофф, повесив носы, сидели у потухшего камина. Я подошел к окну, там было светло от снега. Снег заносил утро мироздания, словно не желая, чтобы оно наступило. Я обернулся.
— Пойдем погуляем?
Кляузевиц, пошатываясь, встал.
— Гулять?
— Не буди их, — сказал я, борясь с пальто. Кляузевиц обнял меня. Я его тоже обнял. Ты мой лучший друг, сказал я. Кто у меня есть, кроме тебя.
Сзади на нас навалился Давыдофф. Непристойным клубком мы выкатились на улицу. Светлая, снежная, безлюдная — улица никуда не вела. Она была местом, где встречались красивые дома и деревья. Пошатываясь, я поднял глаза.
— О небо! Не хочешь ли со мною выпить?
Домой я попал ровно через неделю. Вся комната была окутана густым белым облаком дыма. В его клубах, кашляя, передвигались Крис и коллеги. Колени у меня так и подогнулись.
— Что происходит?
Я мог бы и не спрашивать, что происходит. На вытащенном в середину комнаты столе лежали куски магния, парафиновые свечи, горки порошков; здесь же располагались арсенал темных бутылей с кислотами, кристаллы йода и странная темно-желтая банка, от которой несло керосином. В банке плавал кусок какого-то говна.
— Химический опыт, — прокашляла Крис. — Где ты был, я беспокоилась.
— Химический опыт? — Двумя пальцами я поднял со стола бутыль с красным фосфором. — У меня были каникулы. — Я перевел взгляд и принюхался. — Это что такое?
— Гидрооксид аммония.
Я вернул фосфор на стол и метнулся к телефону. Ровно через пять минут по моим часам Кляузевиц снял трубку.
— Карл! — заорал я. — Они мне библиотеку спалят!
— Не преувеличивай, — сказал Кляузевиц. — Сила слов воспламеняет сердца, но не стены.
— Какая, к черту, сила слов, они делают нитрид йода!
— А! Это от души. Скажи им, пусть осадок не сушат.
Я чуть не заплакал.
— Ты бы не мог приехать?
— Да, вот сейчас все брошу и приеду.
— Карл!!!
Пораженный, видимо, моим нечеловеческим воплем, Карл сдался.
— Хорошо, жди.
Я положил трубку и придушенно сказал:
— Быстро все сели, руки на колени. Ждем Кляузевица.
— Ты так не нервничай, — сказала Крис. — Мы почитали литературу, а у моего старшего брата в школе была пятерка по химии. Мужик, который продал нам реактивы, объяснил, как их хранить. И вот это. — Она кивнула на «Поваренную книгу анархиста», которую я в недобрый день спер где-то на толкучке.
— И вот это, — тупо повторил я. — Никогда не считал себя нормальным, но теперь убеждаюсь...
— Этот мир ненормален, а не ты, — заявил Боб. — И если он построен на насилии, то ответное насилие — единственная форма борьбы с ним. И не бойся, мы очень осторожны.
— Это вам только кажется, что вы осторожны. И что ты вообще здесь делаешь? — накинулся я на него. — Если я пойду из-за тебя в тюрьму, то пусть хотя бы за дело. Ты о своих папиках подумал? Вы вообще подумали, что здесь коммунальная квартира?
— Менты уже были, — спокойно сказал Григорий.
— И что?
— Да ничего. Взяли деньги и ушли, счастливые. Но мы тут, правда, успели прибрать. Сказали, что петарды делаем.
— Петарды...
Я замолчал и отключился. Из многообещающего оцепенения меня вывел только звонок в дверь. Ученый консультант, доктор по вызову Карл Кляузевиц важно пожал мне руку. И ему Новый Год не прошел даром: глаза запали, скулы обозначились резче. На рукаве косухи красовалась свежая заплатка.
— Значит, так, — сказал он, посмотрев на стол. — В диверсионных целях нитрид йода используют только дилетанты. Он нестабилен, взрывоопасен и годится для уничтожения исключительно неподвижных объектов, скажем, памятников. Вам нужен взрыв ради взрыва?
— Нет, — сказала Крис.
— Чтобы изготовить качественную бомбу, нужны хороший корпус, взрывчатка и надежный запал. Бризантное, оно же взрывчатое вещество можно заменить быстрогорящим: подойдет любой из видов пороха. Тогда снимается проблема детонатора, а делать проще и не так опасно. Но в этом случае вам понадобится химический запал. Например, перхлорат калия и серная кислота. И тонкая колба.
— Здесь про это написано. — Боб взмахнул «Поваренной книгой».
— Ну-ка, дай.
Кляузевиц погрузился в чтение, неодобрительно фыркая.
— Ладно, изложено приемлемо. Дерзайте.
— А напалм?
— И напалм можно сделать. Мыло и бензин.
— Как это?
Кляузевиц раскрыл рот, посмотрел в мои круглые от страха глаза и сжалился.
— Да не понадобится вам напалм. Купите пару гранат.
— Нет, мы будем делать.
— Э... Бомбу нужно делать из подручного материала. Как-то: селитра, парафин, серебрянка, гвозди, марганцовка, керосин, сахар...
— Нитроглицерин?
Кляузевиц зевнул.
— У тебя вроде была эта херь для крюшона?
Я что-то вякнул.
— Ну вот, наполните ее холодной водой со льдом, туда — стеклянный сосуд... вот вазочка... — Он порылся в книжке. — Описание процесса см. стр. 118. Концентрированная азотная, потом серная... Главное, следите за температурой и глицерин добавляйте пипеточкой. Что будете взрывать?
— Кого, — сказала Крис.
— Право на жизнь не подлежит ограничению, — сказал Кляузевиц, веселясь. — Тогда почему, собственно, бомбы? Не проще ли купить снайперскую винтовку? Или самого снайпера.
— Я предлагал, — сказал Гришенька.
— Это вопрос этики, — хмуро сказала Крис. — Мы не собираемся уклоняться от ответственности.
— Не понял, — сказал Кляузевиц.
— Истинный теракт не ставит своей целью простое уничтожение человека. Террорист готов к тому, что погибнет вместе с приговоренным... или будет сразу же пойман.
Карл выпучил глаза.
— Вы что, серьезно? Собираетесь собственноручно метать эту дрянь? Как Каляев и его психически уравновешенные друзья?
— Не смей над ними смеяться, — прошипела Крис. — Смейся надо мной, если не стыдно.
— Почему это мне должно быть стыдно? Ты меня собираешься повесить, а я, значит, должен стыдиться?
— Это не лишено смысла, — сказал я.
Крис поджала губы.
— Террор — не только наилучшая форма политической борьбы, но и моральная, может быть, религиозная жертва.
Кляузевиц повел себя, конечно, неприлично. Он загоготал. Дети покраснели. Я уткнулся лбом в переплеты выставленных на полках книг. В их живые теплые тела, из которых сочились в мир яд и зараза, неисцелимая чума печатного слова.
— Ты только забываешь, что Цицеронов — не Александр II, — сухо сказал я, когда стих гогот Кляузевица. — Он не попрется пешком по городу. Тебе не позволят к нему подойти. У тебя не подымется рука, подкосятся ноги, остановится сердце. Я вам не верю. У вас нет опыта.
— Ни у кого не бывает сразу нужного опыта, — сказала Крис. — Люди учатся на делах.
— Это слова Азефа.
— Кто такой Азеф? — спросил Григорий.
— Глава боевой организации эсеров.
— Можно сказать и так, — мягко заметил Кляузевиц.
— Гришенька, — сказал я, — но ты-то, ты?
— Почему бы нет? — сказал он. — Не все видят во мне только смазливую куклу.
— Да, — сказал Кляузевиц с сомнением. — Ты действительно больше похож на волка революции. Ключевые слова: империя, честь, верность традициям и верность обетам, оружие, красное знамя и но пасаран. И вот еще что, — он оживился, — вам красный фосфор все равно без надобности, так я возьму его себе. За консультацию.
Григорий улыбнулся. Крис отвернулась. Ночевать я, от греха подальше, ушел к Кляузевицу.
В городе что-то начали постреливать. Телевизор чуть ли не ежедневно сообщал нам об убийствах и покушениях. Смотри, учись, как это делается, говорил я Крис. Обстреляли даже Троцкого, спешившего на встречу с каким-то неназванным банкиром, но обстреляли так аккуратно, что никто не пострадал. Воспользовавшись случаем, пресса и общественность обрушили на вождя всю силу своего сочувствия. Если кто-то и надеялся, что Лев Давидович захлебнется, надежды не оправдались.
Культурные круги, Боже всемогущий, когда же у вас появится хоть что-то общее со здравым смыслом. Бесконечно тяжело, разумеется, жить своим умом, но этого уже никто не требует, а знать таблицу умножения не только почетно, но и временами полезно. Чтобы потом, когда вас посадят на тележки, догадаться, в чью сторону плюнуть. Что? Правильно, скорее всего это будет зеркало.
Через какое-то время на столбах и дверях подъездов появились красно-черные клочки бумаги, извещающие мирных обывателей о терроре как наилучшей форме политической борьбы. Одну такую листовку я сорвал и принес домой.
— Твоих рук дело?
Крис промолчала. Она осунулась, подурнела, на руке у нее был ожог. В комнате было тихо, прибрано и хорошо пахло.
— Ты что думаешь? — сказал я. — Мне все равно, мне никто не нужен.
Вот что: фильм будет и не о чувствах, и не о маньяке. Кому они нужны, чувства, маньяки. Подлинная жизнь предстает перечнем интерьеров, а не лиц и гримас на лицах, не правда ли? Магазины как святилище, телевизор как проповедник. Как это, в сущности, глупо: вспоминать о сапогах, только когда их удается нацепить на подходящего человека, вспоминать о платье только при возникшей необходимости стащить его с упирающейся героини. Я полюбил хорошо сделанные рекламные ролики именно потому, что вещь в них становилась важнее демонстрирующей ее красотки, как бы прелестна эта красотка ни была и сколь бы ни был богат ее внутренний мир. Наличие богатого внутреннего мира вообще нужно запретить под страхом смертной казни. Чего я хочу: большой белый дом в колониальном стиле, на вершине холма, озаренный солнцем; сад, белое цветение деревьев, фонтан меланхолично истекает голубой водой, бронзовая дева наклоняет кувшин над пастью лежащего волка, на лице девы блуждает томная полдневная улыбка, волк воротит морду; по парку идет госпожа Сван — величественная, улыбающаяся и благосклонная, хозяйка миров, которые вращаются под ее медлительной стопой. А люди, люди... думаешь, что они видны тебе насквозь, и вот какая херь получается.
Приехал Григорий, привез бесцветный сухой вермут, скинул шубу мне на руки. Глядя на него, я подумал, не все ли равно, что заставляет это лицо сиять, губы — улыбаться, голос — дрожать от восторга и возбуждения. Лишь бы сияло, улыбалось, дрожало, не уходило из моей жизни. Я пил, и мне казалось, что с каждым глотком любви во мне все больше, словно я пил любовь, а не вермут. Вкус любви оседал у меня на языке и нёбе.
— Людей нужно разводить так, чтобы они были тебе за это благодарны, — поучал меня мальчик. — Людям скучно, им нужны суета и кто-то, на кого они могут излиться. От тебя зависит, что они изольют — помои или свою признательную душонку.
— И как же это делается?
Он призадумался.
— Я не уверен, что смогу объяснить, как это делается, потому что я просто делаю, и всё.
— Вот это и есть азы, — сказал я мрачно. — Техника развода. Если ты выходишь на улицу с намерением кого-либо развести, ничего у тебя не получается, и наоборот. Достаточно простейшей вещи: доброжелательности. Люди это чувствуют, как животные. Если ты доброжелателен, уже все равно, умный ты или дурак, и что тебе надо, и надо ли вообще что-то. Они будут подражать твоим недостаткам, и придумывать тебе достоинства, и изливать, как ты говоришь, душу. Действительно, очень просто.
Он удивленно посмотрел на меня.
— Верно. Но если ты все понимаешь...
— Что толку, что я понимаю? Доброжелательность или есть, или нет, и она должна быть искренней. А когда ты смотришь вокруг и трясешься от злобы, то кто же будет смотреть на тебя и трястись от любви?