– …Да?
– Семивратные он построил! Семивратные!!! В Греции! А стовратные, в Египте, построил неизвестно кто, когда не то что Кадма, но и Греции толком не было! Кадм, как же! Ненавижу. Убивать безжалостно. В газовые камеры.
– Ну-ну. Не нужно так нервничать. Для газовых камер полно других кандидатов.
Он постарался не нервничать и сердито сказал:
– Вы не понимаете. У всех у вас – у Нестора, у депутатов Госдумы, у правозащитников – на лбу написано, кто вы такие. Крупными буквами. Не нужно специальной подготовки, чтобы прочесть. Но когда вот такая мразь выдаёт себя за образованного человека, это видно только настоящему образованному человеку, то есть никому. И люди верят. Люди думают, что уж в случае с Фивами их не наебут.
Матерное слово Славик произнёс очень тихо, страдая и морщась. Он смотрел на меня с мольбой, с тоской. Но я ничем не мог помочь.
– Нет, Вячеслав Германович, это никуда не годится. Можно материться шёпотом, но нельзя материться смущаясь. Попробуйте радостно и смело.
– Я вообще не могу радостно и смело, а уж матом – в особенности.
Вячеслав Германович, редактор в некрупном издательстве, – одна из жертв пакта от двадцать третьего августа. На мои сеансы он направлен в принудительном порядке стараниями Демократического Контроля, и Нестор, передавая мне документы, особо настаивал на необходимости говорить «вольной речью» и в глаза называть клиента Славик. Конечно, его хочется называть Славиком – такой он чистенький, светлый, голубоглазый и выглядит на десять лет младше, чем есть, – но не в качестве же пытки. Однажды это неосторожное слово слетело у меня с языка, и Нестор сказал, что меня самого подвергнут терапии, если я позволю себе думать, что демократическое общество будет кого-либо пытать. «Не надо таких шуток, доктор, – сказал Нестор. – Шуток вообще надо поменьше. Жизнь серьёзная вещь, и относиться к ней следует серьёзно».
– Тогда я не понимаю, какие проблемы у Вячеслава Германовича, – сказал я. – Он-то серьёзен как мало кто.
– Да, но на чём он сосредоточен? Совершенно не на том! На каком-то педантстве! На придирках ко всем, кто что-то делает! Именно такие аутичные вредители мешают становлению гражданского общества. Плевать им на гражданские права, лишь бы запятые правильно стояли!
Я сдался, но пожаловался моему майору, и майор сказал, что Нестор, в порядке исключения, прав: таким славикам, с их запятыми и Фивами, плевать не только на гражданские права (сюда-то они правильно плюют), но и на Родину. «Я от этого пакта, доктор, сам не в восторге, – сказал майор, – а погляди, как пригодилось. Будем аутистов ставить на карандаш. Он у тебя буйный?»
Мой бедный педант приходит в неистовство и шипит так злобно – а сам ясноглазый, чистенький, беззащитный. Когда на очередной странице очередной злодей входит в комнату «со своими сподручными» (эти сподручные развеселили даже меня), Славика кидает в слёзы – и вот тогда, чтобы не заплакать, он вспоминает про газовые камеры.
– Что-нибудь ещё?
– «И на лице у него отразилась полная острого переживания мина».
– Да?
– Мина на лице может только появиться. У вас на лице не может отразиться мина, гримаса или улыбка – во всяком случае, ваша собственная. Если кто-нибудь вам улыбнётся или состроит рожу – это да, отразится.
– …А если перед зеркалом?
– Хорошо вам смеяться, Максим Александрович, – сказал бедолага, приступая к сложным манипуляциям с очками, отглаженным носовым платком и собственными руками, – он производил впечатление человека, у которого сто рук, и все кривые. – Только вот почему мне не смешно?
– От этого мы сейчас и лечимся, – сказал я миролюбиво.
– Как можно излечиться от самого себя?
– Вы недооцениваете психоанализ.
Ну это я так сказал, чтобы припугнуть. У меня всё же есть принципы. Я психотерапевт, а не психоаналитик.
Я вышел его проводить (он умудрился сломать ногу на сухом асфальте и на моём крыльце, в гипсе и с палкой, рисковал сломать шею). В дверях мы столкнулись с неизвестным мне и тоже хромым блондином. Итого: двое с палками и один толстый, как бочонок. Кое-как мы разошлись; я сгрузил Славика и пригласил нового посетителя войти. Тот не замедлил и не столько вошёл, сколько ввалился.
– Я вместо майора, – сказал он, небрежно доставая синюю корочку. – Давай просто Олег.
Я присмотрелся, и мне стало нехорошо. У этого модного, лёгкого на лбу было написано, что нет ни детей, ни кредитов. Звания своего новый куратор не назвал, но я почему-то подумал, что времена майоров для меня прошли.
– Приятный парень, – сказал он про Славика. – И на вид нормальный. Что с ним такое?
– У него индивидуальная непереносимость.
– На что?
– На наше время.
– Тяжёлый случай.
– Я бы сказал, безнадёжный.
– А врачи так говорят?
– Ну я же не врач.
Он бегло глянул на книжные полки, а потом улыбнулся и подхромал поближе. О чёрт, чёрт!
Я сформировал коллекцию без всякого смысла, выбрав издания побогаче и поярче, а для собственной души разбавил их собраниями сочинений Константина Леонтьева и Ницше. Плюс несколько разрозненных томов Каткова. Плюс Карл Шмитт.
– Почему у тебя Фрейд и Юнг бок о бок?
– Там вон ещё гештальт-психология сбоку.
– Да, я заметил.
– Под цвет переплётов, – хмуро сказал я. – Переплёты друг с другом красиво сочетаются. А что до Фрейда и Юнга – я ими не пользуюсь, а клиентам всё равно. Вы первый, кто на эти книги вообще посмотрел. То есть так, чтобы увидеть.
Бедный Славик мог бы и посмотреть, и заметить, но он был слишком несчастен в этом кабинете, чтобы что-либо в нём разглядывать, – да и не для принудительных я, в конце концов, старался. За них платит бюджет по минимальной ставке, и дело идёт к тому, что платить перестанут вовсе.
– Катков здесь лишний.
– Майор не возражал.
– Майор не знает, кто это.
– Я не понимаю, на каком основании он бы возразил, даже если бы и знал. Катков – это же столп государственности. Бесчеловечный, реакционный – всё как положено.
– Не нужны государству такие столпы, которые сами себя столпами считают. Хлопот не оберёшься.
Не снимая ни пальто, ни перчаток, он сел в кресло в углу, трость положил на колени, а руки – на трость.
– Ну, доктор, что я должен знать о пациентах? Никто не одержим мыслями о свержении существующего строя?
Я прикрываю моих идиотов как могу. В сущности, они простые люди и рады отдать кесарю кесарево. («Возьми и отвяжись!») Не их вина, что кесарей теперь два и обоим сразу не угодишь.
– Пациенты самые обычные. У них не мысли, а комплексы. Вы не стали мои отчёты смотреть?
– Я ещё не решил, что именно хочу в них увидеть.
– Наверное, можно попробовать увидеть то, что есть.
– Я даже сейчас не вижу того, что есть, – сказал он и улыбнулся. – Своими, так сказать, глазами. Твои отчёты, твой кабинет и ты сам показывают разное.
«О чёрт, чёрт! Принесло!»
– Не переживай, я ласковый.
– …
– Нет, ну можно и неванильно.
Он встал, подхромал к кушетке и потыкал в неё палкой.
– Они действительно сюда ложатся?
– И с большой охотой.
– Фрейд, – задумчиво сказал он, – поставил кушетку, чтобы избавить себя от необходимости смотреть пациенту в глаза. Он находил это изматывающим.
– Правдоподобно.
«Но я не хотел её ставить. Не хотел».
– Как он тогда узнавал, правду они говорят или нет?
– Пациентам Фрейда незачем было лгать. Они ему верили.
– Очень удобно. А вот мои мне совершенно не верят. – Он вернулся в кресло. На этот раз я уже был убеждён, что его утрированная хромота – притворство. – И как их за это осуждать? Ну а ты, доктор?
– А что я? Я простой человек между двух жерновов. Сотрудничаю. Кстати, ваш коллега из ДК заказал на вас досье. То есть заказывал он ещё на майора, но, полагаю, ему без разницы.
– Заказал – собирай. Покажешь, перед тем как отдавать. Для редактирования.
– И с чего начать?
– Начни с того, что я тебе не понравился.
– А вы мне не понравились?
«А! Как же я сразу не догадался!»
– Так вы к нам из Москвы?
– У меня что, на лбу написано, что я с Москвы?
– Да.
– И что я должен делать, чтобы сойти за местного?
– Не имеет значения. Что угодно. У вас всё равно не получится. Но если вы хотите что-либо сделать, это нужно сделать. Не ради результата, а чтобы не нажить невроз.
– Что плохого в лёгком, необременительном неврозе?
– Только то, что он очень быстро начинает обременять.
– Кого? …Что у тебя в сейфе, доктор?
В сейфе лежал мой собственный невроз, порядка пяти килограммов исписанной бумаги и система ниточек, чтобы определять, трогал какой-нибудь шпион и враг эту бумагу или нет. Уже психоз, а не невроз. Тяжёлая артиллерия.
– Документы, деньги и драгоценности. Что ещё может там быть?
– Грязные тайны… Ну-ну, понимаю.
– Все тайны – грязные.
Как же сразу всё навалилось.
Вор
Где-то вы сейчас, товарищ майор? В могиле, Америке или генеральском кресле? Конечно, если вы сейчас и генерал, то в отставке. В восемьдесят втором вам было лет тридцать пять, сейчас, считайте сами, – семьдесят. Сомневаюсь, очень сильно сомневаюсь насчёт генеральства. Чтобы из вашего поколения в вашем ведомстве кто-нибудь вышел в генералы? В депутаты выходили, и в промышленники тоже, и в ренегаты – одним словом, сорокалетний майор КГБ, который в начале девяностых хотел куда-либо выйти, первым делом выходил из рядов. (Отчего за все эти годы вы не стали подполковником? Вас за что-то наказывали, или подсиживали, или всё дело в моём неведении, а производство шло своим чередом? Я не рискнул спросить – хотя и мог бы, в последнюю встречу, если бы знал, что она окажется последней. Это был девяносто первый год, лето, но ещё не август.)
Мы, чернь, не знаем и вряд ли узнаем, какова была роль вашего ведомства в событиях. Сопротивлялись вы или поощряли? Могло ли быть, что ведомство поощряло, а вы, лично вы, оказали сопротивление? (О нет, товарищ майор, я бы не удивился.) Я стараюсь не вспоминать это время. Мы были радостно взвинчены, наши отцы – напуганы, а наши дети с каждым днём озлоблялись. Наши внуки, как выясняется, нас прокляли. Виноват у них почему-то я: это я переместился из кухонь на Дворцовую площадь, поддержал Собчака и Ельцина, цинично пил кровь старушек – и никто не поинтересуется, с чего бы компрадорская интеллигенция так распоясалась и каким параллельным курсом в годы перестройки и последующие двигался Комитет государственной безопасности – если параллельным и вообще в ту же сторону.
Здесь не может не всплыть имя вашего генерала. Теперь он официально объявлен предателем, но никто не может точно сказать, как и когда предательство началось. Подозрений всегда было в избытке, улик – всегда недостаточно; либо их отказывались замечать.
Какие тёмные дела он совершил в Ленинграде, вам виднее. Говорят, дал личную санкцию на Клуб. Это тёмное дело или не тёмное дело? Я по-прежнему убеждён, товарищ майор, что ни русской литературе, ни Советскому Союзу не было ощутимого вреда от деятельности, пусть даже и совместной, графоманов из Клуба и бракованных из Пятого управления. (Мне всегда нравилась эта преемственность: от Пятой экспедиции Третьего отделения к Пятому управлению КГБ. Помните, как мы смеялись?)
И кто, как не он, санкционировал вашу переросшую в расследование операцию? Сколько горя она принесла мне, тому молодому человеку и в конечном итоге вам – потому что я видел, товарищ майор, что ещё до августа 1991 года вы узнали что-то такое, что отравило вашу жизнь.
Я не мог вам помочь – и в те годы не захотел бы помогать. Это судьба предателей, вы не находите? Они предают и предают, одних, других и тех, ради (в моём случае из-за) кого предавали.
Мне нужно писать о том, что я сделал сейчас, а не о несделанном тогда.
Сперва я удостоверился: приходил во двор, наблюдал за клиентами. Не могу предъявить их полный перечень, поскольку и торчать там не мог до бесконечности, но за общее впечатление ручаюсь: это были состоятельные люди. Что не удивительно – у кого ещё нервы не в порядке. Мысль войти в их число самому ошеломила меня своей абсурдностью, но как иначе я мог к нему подобраться? Заявиться под видом забытого друга семьи или сборщика подписей в защиту газеты «Смена»? Могу представить, насколько долгой и содержательной была бы наша беседа. Предъявить поддельный членский билет Союза советских писателей? (Вряд ли вы, кстати, знаете, товарищ майор, что в Клубе начали с того, что несколько месяцев придумывали и обсуждали дизайн членских билетов, которыми им в итоге не разрешили обзавестись. Я всё гадал, почему это так важно, для одной стороны – изобретать и настаивать, для другой – препятствовать; что вообще могло дать подобное удостовереньице, потому что, если рассудить, принц в изгнании не нуждается в удостоверении – даже и таком, где написано, что он принц, – а слуге узурпатора ни к чему липовая бумажка: раз уж он липовый сам с ног до головы, то хотя бы документ должен быть нефальшивым.)
Я понял, что совершаю ошибку, сразу же, пока говорил с ним; я напугал его и ожесточил. Зачем я вообще принял этот тон и взялся подражать вам, товарищ майор, старый дурень! Хотел показаться осведомлённым и властным, а он принял меня за сумасшедшего и шантажиста. Это было в его глазах – гнев и понимание, хотя и не в той форме, к которой я привык. Он ухмылялся и напряжённо думал. Люди из Клуба впали бы в истерику.
(Они настолько не доверяли друг другу, что приняли специальное постановление о недопустимости индивидуальных контактов с властью. Разговаривать с куратором разрешалось только в составе группы из пяти человек – и никому не пришло в голову, как смешно и нелепо это повторило инструкции, например, о поведении советских туристов и делегаций за границей. Да. Да. Вот так. А чему вы удивляетесь?)
Он принял меня за шантажиста и как с шантажистом обошёлся. Никакого рукоприкладства. Я больной старик, под двойной защитой седин и болезни, и, кроме того, способов обойтись с шантажистом больше, чем после первых слов спустить его с лестницы. Он дал понять, что не боится (испугался, но быстро взял себя в руки), но ещё он дал понять, что не презирает. (Вот это правда.) Как будто иметь дело с человеком, который воспользовался твоей грязной тайной – исключительно техническая задача. Как будто и сам этот человек – не человек, а деталь конструктора: подойдёт? не подойдёт? а если попробовать так? Шантажисты, предположительно, такого не любят. Им нужно, чтобы их боялись. Ну или презирали.
(Чего в Клубе было в избытке: страха и презрения, а также сплетен. Не подозревали только самых незаметных и ничтожных, да и тех подозревали тоже. Боря не поленился построчно сосчитать публикации сочленов в легальных альманахах и журналах – двести пятьдесят девять строчек у одного, ноль у другого – и вывел из этого зловещую закономерность. Портрет агента с приложением паспортных данных. Или он не знал, о чём шепчутся за его же спиной? Что и на него показывают исподтишка пальцем? Не было, не было хотя бы одной яркой персоны, которую в том или ином углу не произвели бы в агенты КГБ. Грязи и лжи в этом мирке было больше, чем доносов, но доносы были главной темой разговоров. О себе и своём творчестве говорили с большей охотой – но куда с меньшей слушали. Требовалась очень крепкая глотка, чтобы войти в число солистов. И ничего, кроме шушуканья по углам, не требовалось, чтобы бросить на человека тень.)
Он отнёсся ко мне как к очередной данности.
(Ваш принцип действия, товарищ майор. Вы тоже на всех смотрели без презрения, без сочувствия и внимательно. Для меня, признаюсь, это было настолько в новинку, что я не смог негодовать. Чувствовал себя польщённым. Боюсь, что и тот молодой человек почувствовал себя польщённым; такие вещи, такие люди – такие люди, как вы, товарищ майор, – действуют на юношей с воображением, особенно если те по горло сыты ложью, грязью и истериками. Ничего не поделаешь.