Тайна трех смертей(Избранные сочинения. Том I ) - Антоний Фердинанд Оссендовский 6 стр.


Старик замолчал, так как в это время дверь из передней с шумом распахнулась, и в свой кабинет прошел редактор в сопровождении двух дам. Священник поднялся и тревожно поглядывал на закрывшуюся дверь кабинета редактора. Он говорил шепотом и, видимо, волновался.

— А если он не даст мне аванса, — спросил он, заискивающе глядя мне в глаза, — вы дадите мне рубль до завтра?..

— Дам! — улыбнулся я.

— Я так и знал! — шепнул старик. — Но я завтра не отдам.

— Не надо.

— Спасибо!

И он замолчал, уставившись круглыми глазами на дверь, за которой слышался сухой, отрывистый смех редактора и громкие возгласы дам. Наконец, в мою комнату вошел редактор. Заметив Плискевича, он нахмурился и молча протянул ему руку.

Тот низко, раболепно поклонился и, подавая ему три листа грязной бумаги, исписанной неровным, размашистым почерком, заискивающим тоном произнес:

— Статья о хлыстах… Много новых данных…

— Хорошо! — сказал редактор. — Благодарю вас! Я прочитаю завтра.

И, обращаясь ко мне, он спросил о последних новостях дня и собирался уже уходить, но в коридоре его задержал Плискевич.

— Мне бы в счет гонорара хоть пять рублей сегодня… — бормотал он.

— Не могу — касса заперта! — бросил на ходу редактор.

— Я из больницы вышел. Есть нечего… — сказал уже спокойным голосом Плискевич.

— Что же я, свои деньги буду давать? — отрезал редактор и захлопнул за собой дверь.

Старик вернулся в мою комнату и, тихо смеясь, сказал:

— Пропал ваш рубль! Он никогда живым не помогает! — добавил Плискевич, кивая в сторону двери. — Его специальность — хоронить. Он любит только покойников. Но скоро он и меня полюбит в этой благодарной роли…

— Ну, это еще неизвестно, — возразил я, пожалев старика.

— Очень даже известно! — зашептал он и, замолчав, поднял край рясы и с лукавым видом показал мне опять бледную ногу с чернеющей на ней язвой.

— Как вам не холодно? — удивился я.

— Привычка! — отрезал он. — Я переношу легко все лишения, за исключением отсутствия радости. Мне мало надо для радости, и потому она у меня всегда есть. Я помню Эпикура и его великое «Carpe diem!»[11]. Но, кроме рясы — у меня имеется еще крепкое, порыжевшее от времени и похвальной бережливости моих предшественников пальто. Я его повесил в прихожей, под самым носом спящего сторожа…

Кто-то быстро вышел от редактора и постучал в мою дверь.

— Можно войти? — раздался женский голос.

— Пожалуйста! — сказал я и взглянул на священника. Он быстро оправил на себе рясу и грязной рукой начал приглаживать короткие, щетинистые волосы.

Вошла средних лет дама в синей бархатной кофточке и в черной меховой шляпе с голубой птицей. Ее лицо и губы были заметно накрашены, а глаза резко подведены. В руках она держала большую коробку конфет и, протягивая ее мне, сказала:

— Возьмите конфет! Вам скучно…

— Благодарю, но я не хочу, — ответил я.

— Возьмите! — капризным голосом протянула дама и топнула ногой. — Это нелюбезно!

Я взял конфету и поклонился. Дама исчезла, и скоро в кабинете зазвучал ее фальшивый, преувеличенно веселый смех.

— Какая смешная! — произнес старик. — Кто это?

— Не знаю, — ответил я. — Судя по наружности, артистка.

— Это-то вне сомнения! — сказал он. — Много грима, слишком много грима! Но маленькая какая-то, дикая…

— Однако! — заметил я. — Вы уже успели разглядеть?

— Мне нетрудно было это сделать! — проговорил он серьезным тоном. — У меня есть мера для определения женской красоты. Я обладаю самой прекрасной женщиной в мире!

Он произнес это с гордостью и вызывающе взглянул на меня. По его лицу побежали какие-то теплые, ласковые тени, а в глазах вспыхнули яркие огоньки.

— Марина!.. Марина!.. — прошептал он вдруг, сжимая руки.

— Дайте рубль, — спохватился он, — я поеду! Нет! дайте мне лучше пять рублей!.. Успокойте старика!..

— Куда же вы поедете? Вам надо домой.

— Я и поеду домой! Я жил две недели тому назад в Лигове, — ответил старик. — И там Марина…

Он встал, подвинул ко мне стул и начал шептать на ухо:

— Я боюсь приехать к ней без денег! А вдруг она голодна и у нее нет крова над головой? Как взгляну я ей в глаза? Я повешусь…

Он застонал и обеими руками сжал голову.

— Я все время там, в больнице, думал об этом и мучился по ночам. От этой тревоги, вероятно, и рана не зажила, — шептал он быстро-быстро и дышал мне в лицо коротким, свистящим дыханием.

— Дайте пять рублей! — умоляющим голосом попросил он. — Дайте! Я ее завтра накормлю, побалую и буду счастлив! Хорошо? Вы дадите мне пять рублей, а я отблагодарю вас за это. Увидите — отблагодарю!

— Каким образом? — спросил я, с удивлением наблюдая за волнением Плискевича.

— Я покажу вам свою Марину, и вы на всю жизнь будете застрахованы от женщин. Вы не полюбите ни одной, никогда! Перед вами будет всегда ярко пылать жуткая, неземная красота Марины. Поедем со мной сейчас, сию минуту!

В дребезжащем голосе старика слышалась страстная мольба. Я взглянул на него. Лицо его, изборожденное глубокими морщинами, дергалось, чувственные губы вздрагивали, а в круглых глазах горел недобрый, хищный огонь.

Предложение старика показалось мне заманчивым.

«Почему бы мне, — думал я, — одинокому человеку, любящему заглядывать в глаза жизни, не отправиться с этим безумцем или пьяницей в Лигово, где живет какая-то Марина?» Назавтра было воскресенье и я не дежурил в редакции.

— Хорошо! — сказал я. — Я еду с вами, но только после окончания работы здесь. Часа в два мы отправимся. Я довезу вас и вручу вам деньги там, в Лигове.

— Прекрасно, прекрасно! — обрадовался старик. — Вы меня довезете до дома и поможете отыскать Марину, если она ушла.

— Отправляйтесь теперь в заднюю комнату. Там есть кушетка и вы можете отдохнуть. Я вас разбужу.

— А вы не обманете? — спросил он и подозрительная, трусливая улыбка зазмеилась около небритых губ. — Дайте лучше деньги сейчас и держите меня заложником.

— Не хотите верить, не надо! Берите деньги и оставьте меня в покое! — сказал я, заметив входивших сотрудников.

— Нет! Нет! — заторопился старик. — Я иду спать и буду вас ждать. Я верю, верю вам!

Он ушел в заднюю комнату, волоча ноги и громко вздыхая.

II

Меня начало забавлять все это происшествие. Прочитывая рукописи сотрудников и телеграфные бюллетени, я невольно все время думал о странном священнике, лишенном сана и сбившемся с круга.

Мне казался очень долгим последний час наиболее оживленной и веселой редакционной работы, когда доставляются последние ночные новости.

Двое сотрудников, дающих полицейскую хронику, не потешали уже меня сегодня, хотя они, стоя в дверях моей комнаты, вели обычную стычку.

— Сухов-то вчера какую утку пустил! — говорил, обращаясь ко мне, рыжеватый юноша в щегольском сюртуке. — Он сообщил, что убитая Жучкова была светлая блондинка лет двадцати двух, с виду интеллигентка, а у ней (я ее сам видел в покойницкой!) волосы черные и, к тому же, она пожилая и одета очень бедно…

— А в какой покойницкой она лежит? — спросил, лукаво щуря черные глаза, маленький Сухов. — Если я пустил утку, то вы пускаете ежедневно целых лебедей! Кто написал, г. Белов, о похищении бумажника у каких-то комиссионеров Зусьмана и Зунделевича? Этак я могу по тысяче строк в день катать! — И Сухов рассмеялся презрительным смехом.

— Александр Михайлович! Ей-Богу, такой случай был на Николаевской железной дороге! — воскликнул Белов, подбегая к моему столу.

— Он даже этот бумажник видел! — съязвил Сухов и, повернувшись в сторону прихожей, произнес: — Старый черт идет..

Вошел высокий худой человек с сухим лицом, на котором бегали черные блестящие глаза. Тонкий горбатый нос, узкая черная борода и искривленные в злобную саркастическую улыбку губы делали его похожим на Мефистофеля.

Он, не произнося ни слова, поклонился мне и, взяв со стола лист бумаги, направился в комнату для сотрудников.

— Вы что принесли, господин Шорин? — спросил я.

— Нечто, имеющее чрезвычайный интерес! — сказал он вкрадчивым, проникновенным басом, подозрительно косясь на Сухова и Белова.

— Ничего такого не случилось! — с притворной небрежностью отозвались они.

— В ваших палестинах? — засмеялся Шорин и с вызывающим видом выставил вперед свой горбатый нос. — Но Петербург велик, а я повсюду рыскаю. Я — старый репортер!

Он с гордостью ткнул себя пальцем в грудь и выпрямился.

— Но все-таки? — сказал я. — Быть может, принесенные вами сведения уже имеются в редакции?

— Я принес нечто, как уже докладывал вам, имеющее чрезвычайный интерес и совершенно упущенное из виду моими коллегами! — произнес он язвительным голосом и удалился неслышной, крадущейся походкой.

— Сколько вы напишете? — бросил я ему вдогонку. — У нас сегодня в газете тесно, а вы поздно приходите.

— Сколько прикажете! — откликнулся он уже из соседней комнаты. — Можно происшествие описать в пятистах строках, можно и в полутораста вогнать.

— Дайте сто! — засмеялся я, зная его любовь к многословию.

— Слушаюсь! — тотчас же согласился он и заскрипел пером.

Через минут двадцать он входил в мою комнату и, низко согнувшись, бережно нес в руках три узких полоски бумаги.

Проходя мимо Белова и Сухова, Шорин злорадно хихикнул и пробормотал:

— Шерлоки!..

Подойдя к столу, он протянул мне рукопись и глухим, зловещим басом тихо произнес:

— Свеженькое-с! Кровью пахнет…

После этого он закурил папиросу, обернул шею темным шарфом и, надев потертую каракулевую шапку, сказал, подавая мне руку:

— Доброго утра, Александр Михайлович!

Когда он ушел, оба репортера бросились к столу и, к своему огорчению, убедились, что «старый черт» принес действительно интересное сведение из хроники преступной жизни Петербурга.

— Он за три часа до убийства знает о нем! — проворчал с завистью Белов и тотчас же залился тонким, блеющим смехом, радуясь своей остроте.

Сухов только презрительно оттопыривал губы и молчал.

III

Был третий час, когда я разбудил Плискевича. Он, громко зевая и охая, сполз с кушетки и начал растирать затекшие ноги.

— Едем! — сказал я.

Он сразу пришел в себя, оживился и, пошатываясь, торопливо пошел в переднюю.

Одевшись, мы вышли на улицу. Было темно и морозно. Добравшись до вокзала, мы едва поспели к какому-то товаро-пассажирскому поезду, битком набитому отправляющейся на линию артелью метельщиков.

Приехав в Лигово и выйдя с вокзала, я пошел за священником, быстро шагавшим впереди.

Он что-то бормотал и иногда оглядывался, с нетерпением и тревогой вскидывая на меня круглые, злые глаза.

— Почему вы в городе не живете? — спросил я, скользя на каждом шагу и хватаясь за дощатый забор, тянущийся вдоль еле освещенной улицы.

— А! хитрый… — тихо засмеялся Плискевич. — Для того, чтобы кто-нибудь увел ее от меня? Нет! Никогда!

Он остановился и, выпрямившись, смело поднял голову и, казалось, ждал нападения.

Он был очень похож в эту минуту на хищную птицу, приготовившуюся к бою.

Я промолчал. Он же топнул ногой и еще раз крикнул:

— Никогда! Я ее нашел и только я мог найти такую прекрасную женщину! Только я, потому что в моем мозгу она жила всегда. Я ее видел в бессонные ночи и в суетливые, трудовые дни. И я не только мечтал о ней, но я ее искал! Теперь же я для нее — все, — и раб, и господин, и для нее я убью, ограблю, обману, буду торговать словом, убеждениями, верой — всем, всем, но ее не отдам никому!

Я молчал. Мы двинулись дальше.

Бесконечная, прямая, длинная улица вывела нас в поле, и здесь только изредка попадались стоящие поодаль темные, заколоченные дачи. Откуда-то доносилось тонкое, жалобное тявканье собаки и пение петухов, чующих близкий рассвет.

Старик становился все тревожнее и мрачнее.

— Дайте деньги, — я вас до вокзала провожу! — предложил он, не глядя мне в глаза. — Чего интересного? Красивая женщина, но сумасшедшая, совсем больная. Пойдемте назад, а я потом один вернусь!

— Нет! — сказал я твердо.

— Ну, как хотите! — вздохнул он и, досадливо махнув рукой, прибавил шагу.

Наконец мы увидели низкий, одноэтажный дом, в котором светилось окно.

— Здесь! — прошептал старик. — Это у нее свет…

Он сильно постучал в дверь. Кто-то завозился в доме. Слышались шаркающие шаги, шлепанье туфель; в темной комнате кто-то зажег свечу или лампу и видно было, как по потолку заметалась чья-то тень и исчезла.

— Кто там? — раздался тревожный старческий голос.

— Это я — пусти! — грубым голосом ответил священник.

Маленькая, сморщенная старушонка с такими же, как у Плискевича, круглыми, птичьими глазами, впустила нас в холодные сени.

Заметив чужого, она поджала губы и подозрительно поглядывала на меня.

Мы вошли в кухню, где на остывшей плите лежал засаленный тюфяк и ворох грязных лохмотьев.

— Спит? — шепотом спросил священник.

— Нет! — забрюзжала старуха. — Все время спала…

Он замолчал, взял из рук огарок и вошел в комнату.

Мне показалось, что я попал в лавку старьевщика.

Поломанные кресла с вылезшей мочалой; колченогий диван с продавленным сиденьем и несколькими неопределенного цвета подушками; два шкафа без створок; перевернутые вверх ногами столы; старые, из облупившегося и потемневшего багета рамы, разбитая ваза — стояли где и как попало; оставался лишь узкий проход к дивану.

Старик с трудом пробирался среди всей этой ветоши и лома, заслоняя собою широкую щель, откуда вырывался поток света.

Когда он распахнул дверь, я взглянул и остолбенел.

На широкой кровати, среди целой горы больших измятых подушек и сбившегося к стене одеяла, сидела женщина.

Ярко-красное бархатное платье стягивало величественную, стройную фигуру, открывая круглые плечи и белоснежную грудь. Тонкая шея гордо и неподвижно замерла в изящном повороте и, казалось, что передо мной, в темной, зловонной трущобе, вдруг открылось изваяние древней богини, вышедшей из-под резца великого мастера, творившего его с пылким сердцем, горящим любовью и непоколебимой верой.

Женщина не двигалась, ни один мускул не дрожал на ее обнаженных руках, закинутых за голову.

Я не мог оторвать глаз от этого бледного, почти прозрачного лица с таким нежным овалом, какие бывают у мраморных статуй, полускрытых в фиолетовом сумраке ниши, когда в нее заглянет последний, ласкающий прощальным приветом луч заходящего солнца.

Бессознательная негаснущая улыбка открывала красные, свежие губы, и за ними влажным блеском мерцали мелкие, белые зубы.

Я медленно скользил взором по этому почти нечеловеческому лицу и дошел до глаз Марины.

Как часто говорят о горящих глазах! Это вошло в привычку и никого уже не удивляет. Но в глазах сидящей передо мной женщины бушевал огонь.

Настоящий, горячий, неудержимый огонь!

Мне казалось, что я вижу, как где-то глубоко, на дне внезапно раскрывшейся пропасти, взметнулось пламя, и безумно пляшет оно там, то вскидываясь вверх, то припадая и исчезая на миг только для того, чтобы быстро-быстро пробежать вперед и разогреться вновь, еще жарче, еще сильнее, гордо, победно пируя…

Я дрожал и, когда заметил это, попытался успокоить себя, но не мог.

Какая-то мелкая, тревожная дрожь бежала по телу, оставляя горячий, колючий след…

— Смотри! Смотри! — кричали во мне какие-то голоса, и, повинуясь им, я всматривался в глаза Марины.

И вдруг я понял… Передо мной было воплощение того, что соблазняло и мучило великих подвижников и святых отшельников прежних времен. Было то, что заставляло их бросаться в кровавую сечу без надежды на победу, бросаться в глубокие овраги на острые камни, носить на теле своем каменные плиты, перекинутые через плечи на железных цепях, мучить себя непосильным трудом, бессонными ночами, голодом и жаждой и умирать без веры в одержанную победу.

Я понял, что вижу пред собой в этой полуразрушенной лачуге, в которую свободно врывался ветер и ночной холод, образ великого, всемогущего соблазна — врага невинности тела и духа; я видел перед собою божественного, непорочного ангела, зовущего к молитве и неземным восторгам, но в глазах его таилось и вдруг призывно, властно обнажалось царство порока.

Назад Дальше