Затем меня посетила иная мысль. Кто-то убил меня, пока я спал. Я был мёртв. И догорающая церковь, и распахнутые дома, откуда вырывалось предсмертное хрипение, и зловеще вытянувшиеся улицы — всё это лишь сон души, блуждавшей в потустороннем мире. Ад принял форму, навязанную последней картиной, увиденной мною в жизни. Я смешался с убийцами, стал одним из них, и теперь меч архангела столкнёт меня туда же, куда и прочих нечестивцев, сбросит в бездну вместе с кровавой сутаной испанца Доминика, с безглазым черепом англичанина Симона де Монфора. Меня объял неодолимый ужас, и я закричал.
Раздались ответные крики. Мимо меня бежали другие покойники, устрашённые видом четырёх солнц Апокалипсиса. И один из них объяснил мне на языке живых людей, что огонь, земной огонь, разведённый руками человека, был зажжён в четырёх концах города.
— Это оборванцы! — крикнул он. — Они дерутся с итальянцами из-за пленниц.
А ещё один сказал:
— Они захватили триста девушек, связали их за шеи и погнали впереди себя, словно скот, подкалывая отстающих и упавших пиками.
Тогда я пришёл в себя. Вгляделся в улицы. Я по-прежнему находился в Безье, куда пришёл добровольно, желая любой ценой вырваться из гибельного круга, куда угодил по своей воле.
Внезапно я понял, где я. Узнал маленькую площадь, источник и платан. Увидел осевший труп одного из тех, кого убил ловкий лучник с высокой крыши; убитый сидел в той же позе, в которой я его оставил. В бассейне, окружавшем источник, колыхалось тело выброшенного из окна младенца. Глаза трупа были открыты, сам он раздулся, и лицо его, ставшее громадным и чёрным, уподобилось лику неведомого чудовища. Жирные мухи нимбом вились над ним. Но в надвигавшихся сумерках, в мёртвой тишине это место вновь обрело своё умиротворяющее спокойствие, столь поразившее меня утром.
Я был совсем близко от ворот Каталан. Устремившись по улочке, ведущей к воротам, я вдруг услышал радостный вскрик, а следом прозвучало имя: «Гуннур!» Я увидел паломника с тесаком, того самого, с кем рядом шёл сегодня утром. Он узнал меня и дружески помахал мне рукой. Лицо его, по-прежнему излучавшее добродушие, приобрело землистый цвет. Ухватившись за кожаные ремешки, он волок за собой сундук с добычей. И с гордостью продемонстрировал мне его содержимое. Среди разнообразной рухляди, накиданной поверх массивного золотого подсвечника, лежала длинная женская коса с одним окровавленным концом: наверное, он отсёк её своим тесаком. Заметив направление моего взгляда, он с гордостью вытащил косу, чтобы я мог разглядеть её. Он шевелил её, словно это была змея. Не знаю почему, я вспомнил дивные волосы Эсклармонды. Думая, наверное, что я завидую его трофею, он громко захохотал.
Тогда я со всей силой, имевшейся у меня в руке, ударил его мечом по голове, нанёс такой же удар, каким он сегодня утром сразил убегавшую женщину. Но я ударил его в лицо, и при этом изо всех сил крикнул «Гуннур!». Он упал носом вниз и больше не шевелился. На площади стало ещё темней и тише, и я помчался к воротам Каталан.
Я беспрепятственно вышел за ворота и пошёл по дороге к лагерю крестоносцев. Но когда городские стены остались далеко позади, я свернул на тропинку, бежавшую в противоположную сторону. Мне казалось, она выведет меня на дорогу на Каркассонн.
Я был голоден, хотелось пить. Едва передвигая ноги от усталости, я прошагал довольно долго, а когда совсем стемнело, сел на обочине. Вдалеке, в мерцавших отблесках пожара, вставал обуглившийся остов догоравшего города. Ветер доносил до меня неумолчный, отчаянный вопль: это кричали девушки, которых насиловали оборванцы. Тень передо мной вытянулась, и я обнаружил, что сижу у подножия креста. Я встал, схватил его обеими руками и затряс изо всех сил. Однако он был вкопан очень глубоко в землю и сопротивлялся так, словно успел там укорениться. И всё же мне удалось его вырвать и швырнуть на землю. Он полностью перегородил дорогу. Затем я разодрал свой колет с нашитым на него алым крестом крестоносца и разбросал по сторонам клочки. Только тогда я почувствовал, что наконец избавился от чудовищного зверя, угнездившегося в моём сердце. А так как рукоять моего меча также была в форме креста, я вооружился камнем и колотил по ней до тех пор, пока она окончательно не искривилась.
IV
В Нарбонне мне не удалось купить лошадь. Количество беженцев было так велико, что даже за целое состояние я вряд ли нашёл бы даже старую клячу. Какой-то еврей продал мне осла, и на нём я двинулся по дороге в Каркассонн.
Через день у подножия горы Алариха меня остановил отряд виконта. Солдаты пропускали в Каркассонн только тех, кто шёл сражаться. По моему мрачному виду они поняли, что я один из тех, и разрешили мне проехать.
Жара стояла страшная, и я спешился, чтобы сберечь силы моего скакуна. Добравшись до оборонительных сооружений, я увидел, что на всех башнях стоят караулы, а все входы в потерны закрыты. Словно воин в каменных латах, Каркассонн затворился в своих крепостных стенах, возведённых ещё вестготами.
Когда я ступил на подъёмный мост, навстречу мне из города выехали несколько всадников. По флажкам, развевавшимся на копьях, я признал в них людей графа де Фуа. За ними ехала женщина, с головы до ног закутанная в чёрный плащ. Невысокий молодой человек с непокрытой головой стоял в воротах, опираясь на меч, и смотрел ей вслед. Обернувшись, она дружески кивнула ему. Я узнал невозмутимое лицо и мечтательный взор Эсклармонды де Фуа, виконтессы де Гимоэз.
Лицо моё заросло густой щетиной, я с головы до ног покрылся пылью, осёл мой не имел ничего общего с бравым скакуном, и я вдруг почувствовал себя таким ничтожным, что первой моей мыслью было спрятаться. Но Эсклармонда присоединилась к всаднику с лицом крестьянина — наверное, это был её муж, виконт де Гимоэз, — и проехала мимо, даже не взглянув в мою сторону.
Я смотрел ей вслед до тех пор, пока она окончательно не скрылась из виду. Я завидовал тем, кто сопровождал её: ведь они дышали одним с ней воздухом, поднимали ту же самую пыль. Я бы охотно отдал жизнь за возможность покараулить её коня, передать написанное её рукой письмо.
Грубый голос вернул меня к действительности:
— Куда тебя несёт? Откуда ты взялся? Интересно, кто пропустил это чучело?
Передо мной стоял низенький толстенький человек в кирасе с распущенными из-за жары шнурками. Видимо, он занимал важную должность, так как по его знаку двое солдат немедленно приготовились меня схватить.
Наверное, вид мой не выражал должного почтения, ибо он вновь обратился ко мне:
— Эй, слышишь, перед тобой стоит сам сеньор Эспинуз!
Я поспешил ответить, что зовут меня Дальмас Рокмор, я слуга графа Тулузского и пришёл сражаться вместе со своими земляками.
Недоверчиво покачав головой, он что-то пробурчал себе под нос, из чего я уловил только слова «шпион» и «тюрьма».
Тут к нам подошёл молодой человек, которому Эсклармонда кивнула на прощанье. На нём была солдатская кольчуга, густо плетённая коваными кольцами. Он всё время пребывал в движении и лучился весельем; энергия била в нём ключом. По тому уважению, которое ему оказывали, я признал Рожера Тренкавеля, виконта Безьерского и Каркассоннского.
— Почему бы и нет? Почему у моего дяди не может быть слуги, который храбрее его самого, — проговорил он, обращаясь к старому рыцарю с длинными седыми усами, лукавым взором и в необычном одеянии.
Потом я узнал, что это Пейре де Кабарат. После пребывания на Востоке он сохранил привычку к тамошнему платью, и сейчас на нём красовался рыже-красный тюрбан и полосатый шёлковый сюрко, а на поясе висела широкая мавританская сабля.
Рожер Тренкавель сделал мне знак следовать за ним за второй ряд укреплений, к подножию Нарбоннской башни. Там он попросил меня рассказать всё, что я знал об армии крестоносцев и о разрушении Безье.
Я сообщил ему всё, что мне довелось увидеть; пока я говорил, он остриём меча ударял по каменным плитам, и с каждым моим словом удары становились всё сильнее.
Когда я завершил свой рассказ, он долго молчал, время от времени бросая на меня суровый взор, словно это я стал причиной столь великих бедствий. Затем обратился к Пейре де Кабарату:
— Они будут здесь меньше чем через неделю.
Указав на меня, старый воин в тюрбане склонился к виконту и что-то прошептал ему на ухо.
— Ты уверен? — переспросил Тренкавель.
И я почувствовал, как он преисполнился дружелюбия.
— Он пойдёт со мной, — произнёс Пейре де Кабарат. — Я поставлю его защищать башню Самсон.
Каждому барону Рожер Тренкавель поручил оборонять одну из башен; Пейре де Кабарат командовал защитниками башни Самсон. Он привёл туда людей из собственного замка, но было их не более трёх десятков. Также он взял с собой мастеровых с монетного двора, чтобы обучить их воинскому искусству. Мастеровые гордились принадлежностью к своей корпорации и открыто не желали приобретать ставшие обязательными навыки владения оружием. Десятком таких упрямых ремесленников поручили командовать мне.
На девятый день моего пребывания в городе с высоты крепостных стен мы увидели авангард крестоносцев. В течение дня огромная армия, словно полчище железных насекомых, расползалась вокруг города, пока наконец не окружила со всех сторон. Расчленявшая её водная гладь Ода напоминала стальной клинок, брошенный посреди копошащегося муравейника.
Между передовыми позициями крестоносцев и нашими укреплениями расстояние было велико. Поэтому никто толком не понял, почему же погиб командовавший обороной Нарбоннских ворот сеньор д’Эспинуз. Сеньор был толст и имел обыкновение снимать кирасу, чтобы легче дышалось. И когда он поднялся на крепостную стену полюбоваться закатом, стрела, пущенная с поистине адской сноровкой, навылет пронзила ему живот.
Рожер Тренкавель немедленно отдал приказ, строго запрещавший понапрасну подвергать себя риску. Воспользовавшись им, мастеровые с монетного двора проявили достойное осмеяния малодушие, немедленно рассевшись вдоль дозорного пути под прикрытием стен. Подчинённые мне мастера часто хихикали за моей спиной, высказывая оскорбительные предположения по адресу моего господина, графа Тулузского, и презрительно отзываясь о тулузцах, которые, по их мнению, заключили пакт с крестоносцами исключительно по причине трусости. Я хотел доказать этим литейщикам и чеканщикам, что душа жителя Тулузы не ведает страха.
Я знал, что мои подчинённые очень любят музыку и пение. Вечером того дня, когда убили сеньора д’Эспинуза, я позаимствовал у одного из них виолу и, когда все собрались в кордегардии башни Самсон, сказал, что хочу спеть, но для вдохновения над моей головой должны сиять звёзды, рассыпанные по небосводу. Я вышел и у всех на виду устроился в бойнице на парапете, свесив ноги в пустоту.
Аккомпанируя себе на виоле, я пел старинную песню о фиалке, которой научился от бродячего певца, исполнявшего её под дубом на площади Сен-Сернен. От рождения мне было даровано немало способностей, но я никогда не развивал их, а потому сохранились только те, которые и вправду оказались выдающимися. К таковым я причисляю способность громкозвучно и трепетно исполнять любые напевы. Голос мой, разносившийся далеко, пересёк безлюдное пространство между нашим станом и лагерем крестоносцев и поплыл над крестовым воинством с Севера, спавшим тяжёлым сном, словно стадо быков. Несколько человек, зачарованных моим пением, потихоньку приблизились ко мне, чтобы лучше слышать. Когда я закончил, на стороне противника я различил фигурки людей, застывших в мечтательных позах под действием колдовских чар музыки.
Тогда, высоко вскинув руку с семиструнной виолой, я вскочил на ноги и, выпрямившись во весь рост, широко раскинул руки, являя свою радость, ибо пение моё смогло даровать несколько минут перемирия, посвящённого красоте.
Неожиданно эти трусы с монетного двора закричали, чтобы я поостерёгся; не вняв предупреждению, я ещё выше поднял свою виолу — и получил резкий удар в грудь, отбросивший меня на камни. Стрела, пущенная, быть может, тем же стрелком, который убил сеньора д’Эспинуза, ударила в то место, где находится сердце.
К счастью, по заведённому в Тулузе обычаю, которому следуют все, даже самые отчаянные смельчаки, под суконным жюстокором у меня была надета кольчуга. Я сплюнул через стену вниз, выразив отвращение, внушённое мне дикарями, которые, получив удовольствие от песни, захотели убить певца.
Мы делали вылазки, а крестоносцы пытались взять город штурмом. На правом берегу Ода мы потеряли два укреплённых предместья: крестоносцы захватили их, один за другим, и сожгли. В этих сражениях погибло много храбрецов. Издалека было видно, как над палатками северян, словно неведомые звери, вздымались осадные машины.
Люди под моим началом сильно изменились. Одного убили, нескольких ранили, все ощущали дыхание смерти, и постепенно их изначальный страх превратился в храбрость, почти равную моей. Сначала я втайне сожалел об этом, а потом решил, что они стали отважными благодаря моему примеру, хотя в этом, разумеется, никто не признавался. «Впрочем, — подумав, сообразил я, — таково свойство людей, рождённых в краю, простёршемся от Марселя до поросших соснами песчаных дюн. Они становятся мужественными только после того, как выставят напоказ трусость».
Это мужество и наша общая любовь к музыке едва не стоили нам жизни. До начала осады мастеровые с монетного двора по вечерам имели обыкновение покидать городские стены и собираться в рощице, среди лавров и смоковниц. Там они усаживались и слушали необыкновенно голосистого соловья, избравшего своим жилищем единственный произраставший здесь столетний дуб. С началом осады они лишились соловьиного пения, потому что рощица располагалась между городом и лагерем крестоносцев, ближе к лагерю, чем к городу.
С наступлением темноты они прислушивались, и иногда им мерещился слабый отзвук чудесной соловьиной песни. В конце концов, толстяк по имени Саматан, чей ум, похоже, был так же неповоротлив, как и тело, заявил, что ему лучше умереть, чем лишиться пения соловья. Не уверенный, что моя дерзкая идея получит одобрение, я всё же предложил глубокой ночью выйти из города и незаметно пробраться в рощицу. Те, кто с нами не пойдут, станут дожидаться нашего возвращения, держа дверь во второй крепостной стене незапертой. К моему великому удивлению, многие из любителей музыки с радостью согласились, и я уже не мог отступиться от своих слов.
Июльские ночи особенно ясные. Нас набралось человек пятнадцать; согнувшись в три погибели, перебегая от куста к кусту, мы добрались до рощицы, сумев не привлечь внимания ни часовых в лагере, ни караульных на городских стенах. Там мы больше часа сидели в тишине, изумляясь тому, как искусно Саматан подражал кваканью лягушек, которые, по его утверждению, побуждали соловья исполнять свои песни.
Наконец соловей запел, и, очарованные этой неземной мелодией, мы все перенеслись в небесные сферы. Когда, повинуясь необъяснимому капризу, птица прервала свои чудные трели, её молчание повергло нас в такую меланхолию, что и война, и ересь катаров, и даже смерть утратили для нас всякое значение.
Разглядев в полумраке унылые лица товарищей, я, обладавший голосом и едва ли не соловьиным даром пения, не смог сдержать великодушный порыв, стремление вернуть им мечту, которую они потеряли, едва вкусив.
Из груди моей со всем доступным мне громким звуком вырвались чарующие строки начала песни о фиалке. Товарищи немедленно набросились на меня, пытаясь заставить замолчать. В общем, из лагеря нас заметили и окружили. Отовсюду засвистели стрелы, и на нас набросились люди в сверкающих кирасах. Не боясь вспугнуть божественную птицу в ветвях дуба, они оглашали воздух дикими криками. Мои товарищи, отправившиеся в этот поход без оружия, падали один за другим. Но благодаря неугасимой искре чувства самосохранения, незатухающей в сердце любого жителя Тулузы, я прихватил с собой меч и сумел отразить первые удары, заставив отступить бросившиеся на меня тени. А потом со всех ног помчался к Каркассонну. С моей помощью Саматан тоже сумел прорвать вражескую цепь. Я буквально волок его за собой: избыток веса мешал ему бежать.