Не сделав и нескольких шагов, я увидел большое скопление народу, с трудом умещавшееся на маленькой площади. В центре толпы, стоя на низенькой скамеечке, вещал монах. С гневным выражением лица он показывал пальцем в сторону бань; до моих ушей долетело несколько фраз.
— Они погрязли в мерзопакостных плотских удовольствиях… Уподобились скотам, постоянно жаждущим совокупления… Утратили стыд… Забыли о чистоте духовной…
В монахе, клеймившем посетителей бань, я узнал Петра. Помня, сколь мало забот уделял он собственному телу и сколько раз я по-дружески упрекал его за это, я не слишком удивился. Я хотел подать ему знак, чтобы он обратил на меня внимание, но малиновый тюрбан уже свернул на другую улицу.
Мы дошли до квартала Базакль, где вдоль улиц тянулись высокие заборы, скрывавшие старинные сады. Неожиданно женщины исчезли. А я увидел открытую дверь. За ней был виден сад, куда я и вошёл неуверенным шагом. Подстриженные кусты самшита обрамляли небольшой водоём с мозаичным дном. Над лужайкой с гиацинтами и кустами жасмина возвышались тисы — словно возвышенные мысли над женским кокетством. Аллеи устилал песок вперемежку с золотым порошком.
В усыпанных цветами пышных розовых кустах пели невидимые птицы.
В глубине сада стоял дом в мавританском стиле, над его кружевными аркадами и в проёмах между тонкими полуколоннами извивалась замысловатая вязь изречений из Корана.
Поражённый совершенно новой для меня картиной, я стоял недвижно, пока не услышал звонкий смех незнакомки. Её певучий голос, которому чужеземный выговор придавал особую прелесть, вывел меня из состояния оцепенения. Красавица сердилась: в вино с иссопом и мёдом забыли положить мускатного ореха, а шербет, украшенный пеной из взбитого с сахаром белка, принесли недостаточно быстро. Неожиданно вынырнув из зарослей роз, она спросила меня, почему я, как болван, стою посреди сада разинув рот.
От такой смеси утончённости и непосредственности я смутился. «Как же эти восточные женщины отличаются от наших тулузских девушек!» — подумал я. А эта и вовсе была ни на кого не похожа; я никогда не встречал таких красавиц.
Она сообщила мне, что своё смешное имя Сезелия получила от христианских варваров, доставивших её в Марсель. Венецианцы похитили её с острова, название которого я не разобрал, и привезли в Прованс на продажу. В Марселе её окрестили, и там же она в первый раз прослушала мессу. По блеску в её глазах я понял, что её обращение было исключительно видимостью. Однако жизненный опыт научил её, что религия является тем единственным предметом, о котором нельзя высказываться искренне. Её купил преклонных лет генуэзец, исполнявший все её прихоти; он же привёз её в Тулузу. Когда она говорила о нём, хрустальный смех её разбивался вдребезги и в голосе начинала звучать ненависть. Она с грустью вспоминала о своей родине, где все любили искусства; она считала христиан кем-то вроде дикарей, которыми движет только страсть к роскоши.
Она то и дело предлагала мне что-нибудь отведать или выпить, и я даже растерялся. Исполнив мелодию на дарбуке, она заплакала. Потом рассмеялась ещё звонче, чем раньше, скинула с себя большую часть одежд и принялась танцевать.
Близился вечер. Я лежал на мягких шкурах. Долетавшие из сада запахи гиацинтов и роз смешивались с ароматом неизвестной мне смолы, которую она время от времени подбрасывала в курильницу с тлеющими угольями. Непонятное опьянение охватило меня. Хотя утром я, по обычаю клириков, старательно сбрил бороду, Сезелия сказала мне, что я колюч, как крестьянин; она приблизила свою щёчку к моей щеке, потёрлась об неё и тут же отстранилась, утверждая, что оцарапалась. Наслаждаясь красотой предвечернего часа, я в глубине души считал себя жертвой чародейства.
Устроившись рядом со мной, Сезелия болтала не переставая; неожиданно произнесённое ею имя заставило меня насторожиться. Имя принадлежало генуэзцу, построившему для неё этот дом и обустроившему его в арабском стиле; генуэзец очень хотел, чтобы ей в нём понравилось и она бы не пыталась его покинуть. Генуэзца звали Фолькет. И нового епископа Тулузы, чьё скандальное избрание Папа утвердил совсем недавно, тоже звали Фолькет.
В Провансе и Лангедоке этот Фолькет прославился своей неуёмной страстью к женщинам, а также дурными стихами, которые сочинял для них. Он был уродлив и неотёсан, и в любви его постоянно преследовали неудачи. После многих лет распутной жизни он решил сделать церковную карьеру, так как известно: быстрее всех разбогатеет тот, кто сделается церковником. Его обуяла жгучая и всеобъемлющая ненависть к окситанцам, ибо окситанские женщины отказывали ему. Он принадлежал к редким людям, способным творить зло совершенно бескорыстно.
— Ну да, епископ, именно этим званием он беспрестанно похваляется, — ответила Сезелия, пожимая плечами.
Услышав имя Фолькета, я, видимо, так помрачнел, что не успел я подумать об опасности, которая могла мне угрожать, как Сезелия поспешила успокоить меня:
— Среди дня он не придёт. Он служит мессу в соборе Сен-Сернен. Сегодня должны срубить какое-то большое дерево.
Она ещё не договорила, а я уже был на ногах. Схватив её за хрупкие плечики, я принялся трясти её:
— Ты уверена? Дерево перед Сен-Серненом?
Она ответила, что уверена: наверное, сейчас его как раз и рубят. А тулузцы, видно, и в самом деле лишены здравого смысла, раз придают такое большое значение жизни и смерти какого-то дерева.
Надо сказать, эта невесёлая история тянулась уже целый год. Тысячелетний дуб, позволявший многочисленным птицам вить в его ветвях гнёзда, высился перед главным входом собора Сен-Сернен. Он загораживал проход в собор, а его густая крона не пропускала в собор солнце. Он был старше собора, старше самого города. У него на глазах готы сменили римлян, а сарацины готов. Певчие жаловались, что весной во время вечерни их песнопения не слышны из-за шума, производимого ласточками и воробьями. Говорили, что исполнить в ветвях дуба свою песню прилетал даже соловей — но только в ночь праздника святого Иоанна. В его корнях, уходящих в земную глубь, и в крыльях живущих на его ветвях птиц жила душа Тулузы.
И вот приор монастыря Сен-Сернен, желчный и злобный старикашка с больной печенью, решил срубить дуб. Он имел на это право, так как дерево росло на земле, принадлежавшей монастырю. Консулы воспротивились. Граф Раймон заявил, что умывает руки. Дело отложили до суда нового епископа, выборы которого должны были вот-вот состояться. Тем времён любовь народа к дубу возрастала.
Я живо чувствовал эту любовь. Держа Сезелию за ворот расшитой серебром туники, я заставил её рассказать всё, что она знала. Фолькет приказал срубить дуб до наступления темноты. Накануне он сообщил ей, что жители Тулузы ещё более дурные христиане, чем она, сарацинка. Уничтожая объект их языческого поклонения, он намеревался унизить их.
Не выдержав моей хватки, туника Сезелии разорвалась, и передо мной, словно трепещущий цветок, выпавший из прекрасной вазы, предстала её обнажённая грудь. Увидев, что я направился к двери, она властным тоном приказала мне остаться. Я не намерен был слушаться её, но на прощание помахал рукой.
Молниеносно выхватив из ближайшего сундучка крошечный кинжал, она бросилась за мной в сад и попыталась меня ударить. Туника её разорвалась окончательно, и она отбросила её. Стоя меж двух тисов, словно меж двух мрачных стражей, она напоминала золотую статую с сиреневыми глазами. Она осыпала меня бранью на незнакомом мне языке, а потом попыталась ударить кинжалом, и мне пришлось сжать ей запястье. Она упала на песок — побеждённая Эринния со смуглой, словно покрытой бронзой, кожей, вся в пене растрепавшихся волос. Обернувшись, я увидел, как она бросила мне вслед горсть песка и розовых лепестков. Очутившись на улице, я помчался по направлению к Сен-Сернену. Тело моё преисполнилось необычайной лёгкости. Настроение было приподнятое.
Из окон выглядывали любопытные. Люди бежали, на ходу спрашивая друг у друга, что случилось. Какой-то толстяк громко призывал жену затянуть ему пояс. Заступ, брошенный из окна, чуть не угодил мне в голову. На улице Сен-Ром я смешался с толпой, двигавшейся в ту же сторону, что и я; в толпе я узнал самые последние новости.
Консулы только что встречались с графом Раймоном. Граф молча смотрел на них, а потом, подбросив в воздух монетку, сказал, что, если выпадет решка, он запретит епископу рубить дуб. А когда выпал орёл, лицо его просветлело, и он сказал, что ничего не может сделать. Арнаут Бернар хотел послать на защиту дуба отряды городского ополчения, но другие консулы побоялись поддержать его.
Улицы на подступах к собору Сен-Сернен преграждали солдаты. Затерянный в толпе, я стал призывать горожан продвигаться вперёд несмотря ни на что и немедленно ощутил, насколько непривычно прозвучал мой голос и как далеко разнеслись его звуки. Люди вокруг смотрели на меня с удивлением и восхищением. А когда я убедил их в том, что кучка солдат не сможет противостоять народу Тулузы, мои слова тотчас облетели площадь, а вскоре их знал уже весь город.
Людская волна подхватила меня и вынесла в первый ряд, прямо напротив сержанта; тотчас рука моя почувствовала неприятный холод, исходивший от его кирасы; такой холод обычно охватывает при прикосновении змеи.
Подобно тому как многократно усилилось звучание моего голоса, многократно возросла и моя сила. Я с лёгкостью отбросил стоящего передо мной закованного в броню человека, и со всех сторон послышался радостный клич; затем, следуя моему примеру, толпа устремилась на площадь.
Она достигла цели в ту самую минуту, когда на ствол древнего дерева обрушились первые удары топора. А так как, желая заставить горожан молчать, епископ повелел служить торжественную мессу, песнопения и звуки органа зазвучали одновременно со стуком топоров.
Для рубки дерева наняли палача и его подручных. Я увидел, как их отвратительные лица перекосило от страха и как стоявшие в два ряда монахи из монастыря Сен-Сернен разбежались в разные стороны, словно листья, гонимые ветром.
Хаос царил неописуемый. Сбившись в кучки, солдаты укрывались щитами от летевших в них камней. Всадники с трудом сдерживали коней и наносили удары наугад, оставляя за собой шлейф стонов.
Несколько храбрых молодых людей, узнав меня, взяли меня в кольцо. Я слышал их крики: «Дальмас! Это Дальмас!» Мы обвили дуб человеческой цепью, и каждый поклялся умереть, но не сдаться.
Неожиданно на улицу между приютом Св. Раймона и монастырём железной стеной выдвинулся отряд всадников. Древками копий всадники молотили всех, кто оказывался рядом, — словно молотили зерно. Другая железная стена надвигалась со стороны улицы Тор: ещё немного, и она выдвинется на площадь. Бледнее выбеленного извёсткой фасада собственного дома, консул Арнаут Гилаберт раскинул руки и, уподобившись тучному Христу, умолял нас прекратить оборону дуба и разойтись. Справа, за серебром кирас, мелькали красные кафтаны палачей.
Я понял, что дерево обречено. Тогда громовым голосом, только что дарованным мне Богом, я крикнул:
— Давайте сожжём его!
У меня не было никакого плана, но уже через несколько секунд мне вручили пучок горящей соломы, и я услышал, как люди на разные голоса повторяли:
— Правильно, сожжём дерево!
В стволе дуба были многочисленные дупла, заполненные природным мусором, высохшим и легко воспламеняющимся. Едва мой факел упал в одно из таких дупел, как из него с треском вырвался длинный язык пламени, перекинувшийся на верхние засохшие ветки. На площади заплясали громадные огненные блики, заискрились сияющие доспехи, а на лицах людей в окнах отразился неизбывный ужас.
Огонь, заплясавший в стёклах витражей, озарил внутреннее убранство церкви светом бедствия. Как раз в момент вознесения гостии. Стремясь то ли предотвратить опасность, то ли удовлетворить своё прежнее трубадурское пристрастие к зрелищам, Фолькет прервал службу. Надменный, в пышном епископском облачении, он пересёк неф и, стоя под порталом собора, протянул гостию народу.
С оглушительным хлопаньем крыльев сотни птиц, свивших гнёзда среди густых ветвей дуба, разом поднялись в воздух, образовав облако, окрасившееся пурпуром огненных языков. А пока дерево занималось, пока птицы взлетали ввысь, пока злой епископ возносил тело Христово, я заметил, что все взоры устремлены в ином направлении — в бездонное пространство неба.
Я тоже стал смотреть туда. Забравшись на вершину колокольни, какой-то тип обеими руками обнимал остроконечный купол; ноги его не находили опоры, купола не было видно совсем, а потому казалось, что человек этот стоит в пустоте с крестом на голове. У всех присутствующих разом вырвался испуганный вскрик. Человек поднял руку, сорвал крест и кинул его в пустоту. В течение крохотного момента времени каждый мог видеть, как человек этот рванулся ещё выше, желая, видимо, улететь в небо, — и стал падать вниз, задевая за перекрытия каждого этажа колокольни; наконец он плашмя рухнул на могильный камень возле бокового придела.
Последовал ужасающий вопль. И я, бросившись бежать вместе со всеми, пробежал мимо упавшего. Череп его раскололся, но лицо можно было узнать. В бездне зрачков угасали отблески исступления. Мне показалось, я увидел в них отражение призрачного собора со свечами без огней и органом без звука, о великолепии которого он рассказывал мне накануне и куда сегодня, сейчас он отправился.
Я затерялся в толпе. Долго шёл наугад, пытаясь вернуть себе спокойствие. Меня мучила совесть, ведь я погряз в грехе и забыл, что меня ждёт отец. А при воспоминании об обуглившемся дубе, о лишившемся креста соборе Сен-Сернен по щекам моим заструились слёзы.
V
Этот поступок поселился в недрах моей души задолго до того, как был совершён. Ибо ни один поступок не совершается просто так: он подобен растению, у него есть семя и корни, и он медленно прорастает к свету своего совершения.
Не знаю точно, когда первый набросок моего поступка возник на том внушительном полотне, где Господь рисует картины безумия и ужаса. Наверное, когда мне пришлось скрываться от церковного правосудия. Некоторое время я выходил на улицу только с наступлением темноты, отец сопровождал меня, а когда улицы перегораживали цепями, отводил домой.
Это могло произойти в тот раз, когда я вновь встретился с папским легатом Пьером де Кастельно, уже виденным мною мельком в аббатстве Меркюс. В городе становилось всё больше приверженцев альбигойской ереси, и легат велел без разбора сажать в тюрьму всех, на кого ему доносили трусы и осведомители. Исполнителями его воли стали тамплиеры и рыцари ордена святого Иоанна Иерусалимского, обосновавшиеся на улице Дальбад в двух стоящих друг против друга крепостных замках. Эти рыцари не подлежали юрисдикции ни графа Раймона, ни капитула, а подчинялись только Папе и его легату.
В тот день Пьер де Кастельно выехал из Нарбоннского замка и поскакал по берегу Гаронны. Видимо, он приезжал к графу требовать одобрения новых арестов. Его сопровождал всего один слуга, ехавший следом и, как и господин, не имевший с собой ни копья, ни меча. Ненавидимый всеми жителями Тулузы, легат нарочно ездил по городу без оружия, зная, что находится под защитой решений Латеранского собора. Я видел его голубые глаза навыкате, жёлтое как пергамент лицо и два красных пятна на скулах, проступавших, когда он был разгневан, то есть практически постоянно. Когда он, проезжая мимо, словно огромным крылом, коснулся меня своим плащом, во мне всколыхнулось нечто тёмное, внутри которого находился зародыш будущего поступка.
Прошло несколько месяцев, но меня никто не беспокоил. Я снова стал встречаться с друзьями и обнаружил в них большие перемены. В душах проклюнулись ростки ненависти. Каждый страдал от несправедливости, и эти страдания возымели самые разные последствия. Монах Пётр вновь вернулся к неумеренному пьянству и вдобавок заделался настоящим фанатиком.
«Ты видел Иисуса?» — сурово спросил он меня, словно желал узнать о чём-то таком, что с вами случается каждый день. А когда я ему ответил, что нет, он обругал меня и сказал, что от меня уже издалека разит ересью.