Олеко Дундич - Покровский Александр Владимирович 5 стр.


Дундич помчался на Торговую. У входа в штаб Красной гвардии дежурил тот самый рябой матрос, который встретил когда-то его так недружелюбно.

Увидев Дундича, матрос бросился к нему.

— Виноват я перед тобой, братуха, — произнес с хрипотцой моряк, переходя сразу на «ты». — Не знал, кто ты есть, зачем к нам тогда приходил. Ох и попало мне из-за тебя от Кангуна. В тот день он в губкоме до полудня задержался. А когда в штаб вернулся, ему доложили, какой у меня с тобой разговор был и как я тебя, интернационального бойца, за контру принял. Кангун так меня, дурака, отругал, что век помнить буду. Он сказал, что своим поведением я мировую революцию задерживаю. Весь вечер я тебя по городу искал. Вот хорошо, что ты сам нашелся, что в такую тяжелую минуту к нам пришел. Кангуна нет, синежупанники[9] убили…

Матрос смахнул набежавшую слезу и рассказал, при каких обстоятельствах погиб Кангун.

На рассвете в красногвардейский штаб пришло сообщение о том, что гайдамаки, нарушив нейтралитет, двинулись на город и заняли Канатную улицу. Дежурный поднял с постели Кангуна. Тот, не раздумывая, решил отправиться на Канатную. Напрасно дежурный пытался его остановить, доказывая, что ездить одному опасно. Надо позвонить на заводы, поднять красногвардейские отряды, дать отпор зарвавшимся гайдамакам.

— Этого делать нельзя, — возразил Кангун. — В городе начнется гражданская война. А нам надо избежать кровопролития. Я поговорю с ними сам.

Кангун так верил в силу большевистского слова, что надеялся один остановить вооруженных гайдамаков. Он хотел объяснить им, что взятие власти не решается оружием, но не успел. Затрещал пулемет… Кангун упал, потом поднялся весь окровавленный, сделал несколько шагов и снова упал.

— Наш Кангун умер не спиной, а лицом к врагу, — закончил свой рассказ матрос. — Он хотел сказать им, что революция все равно победит. Ты слышишь, братуха, гудки? Это подымаются заводы, фабрики, весь трудовой люд, вся рабочая Одесса. Только что звонили с крейсера «Синоп». Революционные моряки отомстят за Кангуна. Звонили из Ахтырского полка. Сознательные гусары присоединяются к нам.

— Считайте и меня своим! — воскликнул Дундич.

Гайдамаки отступили, испугавшись народного гнева.

К вечеру в городе стало тихо. Но на душе у Дундича было неспокойно. Гайдамацкая пуля, сразившая Кангуна, задела и его.

Моя шпага не продается

Когда Дундич сообщил о своем решении Милану (он не уехал во Францию, остался в Одессе), Чирич замахал руками:

— Зачем поторопился?

Чирич считал, что лучше сначала хорошенько разобраться в обстановке, посмотреть, где со временем окажется корабль революции — на воде или под водой, а потом уже ставить паруса; он доказывал Дундичу, что тот делает ставку не на ту лошадь: в городе не одна, а десятки разных партий, вряд ли большевики возьмут власть. Одесса не Петроград, не Москва. Одесским большевикам не так просто захватить власть. В приморском городе, в его фешенебельных отелях и меблированных комнатах собрался весь «цвет» старой России: московские фабриканты, петроградские банкиры, орловские помещики, юзовские шахтовладельцы, бывшие сановники бывшего императорского двора…

Для них Одесса — последний берег. Они будут держаться за него зубами. Дальше — море. Газеты сообщают, что скоро на горизонте появится эскадра Антанты и тогда большевикам конец.

Выслушав все Милановы доводы, Дундич спокойно ответил:

— Не торопись большевиков хоронить. Они несут русскому народу новую жизнь…

— А нам что, а тебе что? Высокие чины? Дворцы? Виллы? Поместья?

— Моя шпага, Милан, не продается, — вспылил Дундич. — Не продается, — упрямо повторил он, — ни за чины, ни за виллы, ни за злато!

— Вот удивил! Могу поклясться бородой Магомета, что милая Совдепия, учтя твое бескорыстие, при первом же удобном случае задушит подпоручика Дундича в своих объятиях.

— Глупые шутки.

— Нет, не шутки. Наша жизнь, как сказал один стихоплет, отдана в кровавую переделку. Она уже в Одессе начинается. Ты читал, что о людях нашего класса говорил большевистский комиссар Володарский? Не читал? Тогда прочти. — Чирич протянул Дундичу газету. В ней была напечатана речь Володарского, произнесенная на съезде в Румчероде[10].

Олеко прочел обведенные коричневым карандашом строки:

«Еще говорят, что мы преследуем господ буржуев. Но я спрашиваю, кто в русской революции первым потребовал арестов, закрытий? Вы все помните хорошо тот медовый месяц русской революции, когда никто не смел думать об этом. С чьих сторон потребовали бичей и скорпионов. Со страниц буржуазной прессы стали требовать репрессий к кронштадтским солдатам, и не кто иной, как Павел Милюков, на одном из съездов в Москве, когда его спросили, что делать с Лениным, он ответил: „Арестовать, арестовать“».

Дундич остановился.

— Читай все обведенное, — настаивал Милан. — Дальше о самом важном пойдет. Оно и меня и тебя касается.

«…Идет борьба между имущими и неимущими, — читал Дундич, — если у нас таково положение, что тюрьмы у нас пустовать не могут, что там должен кто-нибудь сидеть, то мы предпочитаем, чтобы крестьяне, рабочие и солдаты были на воле, а там сидели господа буржуи… Раз идет борьба не на жизнь, а на смерть — нечего сентиментальничать».

— «Нечего сентиментальничать», — подхватил Чирич. — Петроградский комиссар угрожает. Поверь мне, если в Одессе победят большевики, они не будут сентиментальничать с сыном сербского скототорговца, враз объявят его примазавшимся к революции и, разумеется; найдут ему место за решеткой.

«Место за решеткой…» — Дундич как ужаленный вскочил. Нет, он не согласен с Чиричем. Выступление Володарского надо понимать иначе. Большевистский комиссар говорит о господах буржуях, поднявших руку на народную власть.

— Не только! — продолжал упорствовать Чирич. — Он предупреждает всех выходцев из имущих классов — русских, украинцев, разумеется, и нас с тобой. Неужели тебе не ясно, для кого большевики сохраняют тюрьмы?

Дундич промолчал. Тогда Чирич стал выкладывать один козырь за другим:

— Мне перед тобой, Алекса, кривить душой нечего. Твое дело кому ты отдашь свою шпагу. Отдай ее хоть самому дьяволу. А я отдам тому, кто обеспечит мне быстрое восхождение по служебной лестнице. Наполеон был великим, это теперь все признают. Но прежде чем стать великим, он готов был нужному человеку лизать любое место и не скрывал этого. Но о ком больше всего написано од, кто из поэтов не отдавал ему своей лиры! Революция — время больших карьер. Если бы Мюрат долго раздумывал и сразу не отдал своей шпаги Наполеону, когда тот еще не был императором, не видать бы капралу маршальского жезла как собственных ушей. Вот и я говорю самому себе: «Долго ли, Чирич, носить тебе капитанские погоны? Ты достоин большего». Генерал Чирич — здорово звучит, а?

Чирич расстегнул ворот мундира: от собственного красноречия ему стало жарко.

— Брось, Алекса, этих кангунов. Поедем лучше на Дон. Я же тебе рассказывал: переходя линию фронта, я познакомился с русским офицером. Он тогда полком командовал, а теперь целым Донским округом. Я ему приемы фехтования показывал. Полковнику они понравились, хотел меня в своем полку оставить, но я в Одессу торопился. На память визитную карточку дал. На, погляди. — Чирич полез в карман и протянул ее Дундичу.

На глянцевой бумаге было напечатано: «Константин Константинович Мамонтов. Командир 6-го Донского казачьего генерала Краснощекова полка».

— Поедем, Алекса, на Дон, к Мамонтову.

— Не поеду!

— А бабенки какие на Дону… Пальчики оближешь. — И Милан запел мягким грудным голосом:

Я жажду знойных наслаждений
Во тьме потушенных свечей…

Дундич был занят своими мыслями, далекими от «знойных наслаждений», от белого Дона, куда его звал Чирич, от всего того, о чем тот говорил и пел.

В тот вечер они разошлись. Чирич уехал на Дон, Дундич остался в приморском городе.

В жаркие дни январского восстания, когда решался вопрос — жить или не жить Советской власти в приморском городе, — одесситы увидели отважного серба на баррикадах *. Вместе с китайскими и чешскими добровольцами он помогал одесским пролетариям громить синежупанников.

Дундич был в кожаной тужурке, без шапки. Его голова была обмотана окровавленным бинтом.

Обнимитесь, миллионы!

Путь от Одессы к Царицыну был трудным и длинным. После встречи с Колей Рудневым, с которым Дундич успел быстро подружиться, он со своим отрядом попал наконец в большой волжский город. Дундич удивился, когда на берегу русской реки услышал немецкую речь.

— Немцы здесь? — спросил он у капрала Ярослава Чапека, который прибыл сюда на несколько недель раньше.

— Чему удивляешься? — ответил Ярослав. — Я и в Москве их встречал.

— Шутишь?

— Не собираюсь.

— Где же ты их встречал?

— На Первом Всероссийском съезде… * Ярослав был участником съезда бывших военнопленных. Открылся съезд в середине апреля в одном из лучших залов столицы.

Сюда съехались сотни делегатов — представители революционных организаций военнопленных. Они говорили на разных языках, но всех их объединяло одно желание — защитить русскую пролетарскую революцию, которую каждый из них считал международной, глубоко интернациональной, своей.

Ее ураганный ветер снес ряды колючей проволоки, еще не так давно опоясывавшей многочисленные лагеря, расположенные в разных концах России, распахнул двери сырых и темных бараков, где томились сотни тысяч солдат и младших офицеров германской и австро-венгерской армий.

Освободив военнопленных от тюремно-лагерного режима, Советское правительство предоставило им полную свободу передвижения; оно заботилось об их продовольственном снабжении, о медицинском обслуживании. Декрет о военнопленных позволил им стать равноправными членами советского общества. Они сами решали, за кем идти — идти за большевиками и активно поддерживать первые завоевания Советской власти или держаться подальше от русских дел, от революции.

Десятки тысяч вчерашних врагов по фронту пошли за большевиками. К слову «военнопленный» они гордо прибавляли «интернациональный», «революционный», да и Всероссийский съезд назывался съездом военнопленных-интернационалистов.

Рассказав Дундичу московские новости, Ярослав сообщил, что в Царицыне созданы Совет иностранных рабочих и крестьян и иностранная группа РКП(б) * и что ему, как командиру сербского отряда, следует явиться в Совет.

— Он помещается на Московской улице, в «Столичных номерах». Там же находится и царицынская группа иностранных коммунистов.

— А кто заправляет Советом?

— Председатель — Гильберт Мельхер **.

— Немец?

— Да.

— Не пойду! Совет во главе с немцем — это же насмешка! За вывеской «Совет» прячутся немецкие бабушки с волчьими зубами.

— Не дурачься, Дундич! — Чапек строго посмотрел на него. — Дисциплина — для всех дисциплина!

В Совет иностранных рабочих и крестьян Дундич явился лишь после того, как ему вторично была вручена повестка. Он пришел за несколько минут до начала заседания и молча сел в углу. Напротив него, за маленьким столиком, сидел мужчина лет тридцати. Зеленовато-серый мундир свидетельствовал о том, что он из военнопленных.

— Это Гильберт Мельхер, председатель нашего Совета, — объяснил Ярослав, подсаживаясь к Дундичу.

Держа в руках свежий номер газеты, Мельхер громко рассмеялся.

— Читали? — спросил он, обращаясь к находившимся в комнате членам Совета. — Фон дер Буш, кайзеровский министр иностранных дел, требует, чтобы все мы вернулись за колючую проволоку и политикой больше не занимались. Какой наглец! В радиограмме, адресованной Советскому правительству, он требует запрещения собраний и съездов революционных военнопленных.

— Собака лает, а караван идет, — бросил с места Чапек. — Помните, товарищи, в начале нынешнего года двенадцать консулов от имени двенадцати держав *** угрожали и заклинали нас: не вступайте в Красную гвардию, держитесь подальше от русских дел! Чудаки! Никто их тогда не послушал. Ведь русские дела — наши дела, русская революция — наша революция.

— Так и ответим фон дер Бушу, — согласился Мельхер и тут же объявил заседание Совета открытым. Первым он предоставил слово Дундичу.

— Перед немцами отчитываться не намерен! — ответил Дундич, не подымаясь с места.

— Что ты плетешь? — шепнул Ярослав. — Ну и индюк!

— Индюк — птица, а я человек!

— Требую тишины, товарищи! — предупредил Мельхер. — А от вас, Дундич, отчета. Доложите о составе отряда.

— Во вверенном мне отряде… — Дундич сделал паузу, — ни одного немца нет! Ваших соотечественников ищите на Украине, на Дону, на моей родине — в Сербии.

— Я не об этом вас спрашиваю, — оборвал Дундича Мельхер.

— А мне не о чем больше вам докладывать. Лучше скажите, когда австро-германцы перестанут издеваться над сербами, уйдут с Балкан?

— С этим вопросом обращайтесь к императору Францу-Иосифу или к кайзеру Вильгельму, а не к тем, кто проклял их…

— Так ли это, Мельхер? Сколько ворону не три, она останется черной.

В комнате стало шумно. В руках председателя зазвенел колокольчик.

— Ваша национальная ограниченность, ненависть ко всем немцам, — Мельхер сделал ударение на слове «ко всем», — мешает вам понять, почему в дни больших испытаний вчерашние враги по фронту стали друзьями.

— Друзьями ли? Это еще неизвестно, — не унимался Дундич.

Утратив свою обычную сдержанность, Мельхер закричал:

— Дундич! Я лишаю вас слова! Сегодня мы убедились, — продолжал Мельхер уже более спокойным тоном, — что между стихийным революционером Дундичем и сербскими шовинистами, с которыми он будто порвал еще в Одессе, нет большой разницы. Я предлагаю выразить Дундичу политическое недоверие и отстранить от командования отрядом.

Такого финала Дундич не ожидал. Он поднял руку. Председатель предоставил ему слово, но присутствующие были настолько возмущены поведением Дундича, что никто не захотел его слушать.

Предложение Мельхера было принято единогласно.

Тяжело было на душе у Дундича, когда он покинул «Столичные номера». Взволнованный, озабоченный, он шел по скверу, не замечая ни ребятишек, игравших в песке, ни парочек, сидевших на скамейках. В ушах звенело: «Выразить Дундичу политическое недоверие, отстранить от командования отрядом». И это кому выразить, кого отстранить! Разве не дрался он с гайдамаками в Одессе, не бил немцев под Жмеринкой?! Трижды был ранен и трижды возвращался в строй.

— Я покажу им! — говорил Дундич, грозя кулаком в сторону здания гостиницы.

Люди, гулявшие по скверу, тревожно посматривали на военного, разговаривавшего с самим собой.

Но Дундич продолжал сжимать кулаки. Он спорил с собой. В нем боролись два Дундича.

«Покажи им, момче, на что ты способен, — настаивал один, — не гуляй зря по скверу, иди в казарму и расскажи верным тебе людям, как несправедлив был немец Мельхер. Они рассчитаются с обидчиком, пойдут за тобой туда, куда ты им скажешь».

И чудится ему конский топот, задорное гиканье. С шашками наголо, во весь опор несутся его бойцы к «Столичным номерам». У входа в гостиницу стоят Мельхер, члены Совета. Просят пощадить их, обещают больше не вмешиваться в дела сербского отряда, не ставить командира Красной Армии на одну доску с королевским холуем Стефаном Хаджичем, с которым Дундич давно порвал…

Другой Дундич, более спокойный, убеждал: «Подумай, куда ты ведешь верящих тебе бойцов, на какое преступление толкаешь? Ты ведь не анархист Кочин, который начал с громких фраз, утверждений, что анархия — мать порядка, и кончил тем, что превратился в обыкновенного бандита. Неужели ты запамятовал святые слова, написанные на отрядном Красном знамени, — „За мир и братство народов“; забыл присягу, произнесенную перед строем? Ты присягал строго и неуклонно соблюдать революционную дисциплину и без возражений выполнять приказы командиров, поставленных властью рабоче-крестьянского правительства… А Мельхера и других членов Совета поставили иностранные рабочие и крестьяне, которые воюют под знаменами Красной Армии.

Назад Дальше