Олеко Дундич - Покровский Александр Владимирович 6 стр.


Если ты нарушишь клятву, люди отвернутся от тебя, как отвернулись от Кочина. С ним тебе не по пути. Твое место рядом с Колей Рудневым. Уж кто-кто, а он тебя поймет. Немцы убили его девушку. Ты видел ее фотографию: статная, светлорусая, на лице — озорная улыбка…»

В Царицыне ли Руднев? В последний раз Дундич видел его в районе станции Чир, точнее, не на станции, а у высокой насыпи, где обрывался стальной путь. Дальше эшелонам двигаться нельзя было. Первый пролет большого железнодорожного моста, переброшенного через реку, был взорван. Над шумящим Доном беспомощно повисли согнутые рельсы, куски изуродованного металла. Это было делом рук белоказаков.

Пока люди копали котлован, готовили деревянные клети, грузили на подводы камень, песок, морозовские красногвардейцы из бревен и досок соорудили плавучий мост. Когда он был наведен и опробован, Руднев предложил Дундичу вслед за морозовцами переехать со своим отрядом на левый берег.

— Пробивайся к Царицыну и жди меня там. Как только мост восстановим — приеду.

И Дундич решил дождаться.

Вскоре первые эшелоны прошли через восстановленный, но еще скрипевший и дрожавший мост. В одном из них прибыл в Царицын и Руднев.

Вечером Олеко отправился к нему. Волнуясь, он поднялся на второй этаж особняка, в котором остановился Руднев, и тихо постучал в дверь.

— Кто там? Заходите, — раздался знакомый голос.

Увидев в дверях Дундича, начальник штаба бросился к нему.

— Друже, — воскликнул Руднев, протягивая сразу обе руки, — садись вот здесь, поближе. Рассказывай, как живешь-поживаешь на царицынской земле.

— Живу ничего, — неопределенно ответил Дундич.

— Ничего? Это и значит ничего, — пошутил Руднев. — Так командир отряда не докладывает.

— Я теперь не командир. Меня отстранили…

— Кто отстранил?

— Немцы…

— Какие немцы? — Руднев наморщил лоб.

— Те, что окопались в отеле «Столичные номера» и верховодят Советом и Группой иностранных коммунистов. Председатель — немец, секретарь — немец. А я не выношу немцев и все немецкое.

Пока Дундич со всеми подробностями рассказывал о том, что произошло в «Столичных номерах», Руднев, приложив ладонь к небритой щеке, молча слушал. Еще несколько минут назад, до прихода Дундича, ему чертовски хотелось спать, веки слипались, но появление Дундича, его рассуждения о немцах настолько взволновали Николая Александровича, что сон как рукой сняло. Он думал не о Совете, не о принятом им решении. В душе, как коммунист, Руднев одобрял это решение, да иначе и поступить нельзя было. Но его тревожила судьба Дундича.

К нему Руднев относился по-особому. С первой встречи, с первого разговора ему полюбился сын далекой Сербии. Если в таких людях, как Ворошилов, Руднев видел не только командующего армией, но и человека высоких идей, беззаветно преданного партии, то в Дундиче он видел честного, храброго парня, в котором было еще больше военной хватки, чем революционного сознания.

Слушая Дундича, Руднев размышлял: «Сыроват, ой как сыроват! Утюжить, полировать надо. Человек только-только поднялся на революционной волне, вдохнул грудью чистый воздух революции, а большевистской закваски в нем еще нет. Честный парень, а не понимает, что немец немцу рознь, что немцы, как и сербы, делятся на капиталистов и пролетариев. Первые — наши противники, вторые — товарищи по классу».

Как агитатор, Руднев умел находить простые, доступные солдатской массе слова и подкреплять их живыми примерами. «Но как этого упрямца, меряющего всех немцев на один аршин, убедить, что он неправ?» — размышлял Руднев.

— Не старайся, Коля! — воскликнул Дундич, как бы догадываясь, о чем в эту минуту думает Руднев. — Не примирить меня с ними!

— Не примирить, — машинально повторил Руднев и, ничего больше не сказав, подошел к стоявшему в углу пианино, открыл крышку, пробежал пальцами по клавишам, будто думая не о Дундиче и о его поступке, а о чем-то другом, постороннем.

И вдруг из-под его тонких пальцев зазвучали торжественные аккорды. Руднев запел своим мягким, бархатным голосом:

Ты сближаешь без усилья
Всех, разрозненных враждой,
Там, где ты раскинешь крылья,
Люди — братья меж собой.

— Добрые слова! — воскликнул Дундич. — Кто их написал?

Руднев сделал вид, что не расслышал вопроса, и, увлеченный, продолжал:

Обнимитесь, миллионы!
Слейтесь в радости одной!

— Какая чудесная новая музыка! — продолжал восхищаться Дундич.

— Не новая, а старая. Ей больше лет, чем нам с тобой вместе: это финальная часть Девятой симфонии.

— Кто ее написал?

— Людвиг ван Бетховен.

— А слова какие: «Обнимитесь, миллионы! Слейтесь в радости одной!» Немец так не скажет.

— Ты ошибся. Эти слова как раз принадлежат Фридриху Шиллеру. Если песня и музыка к ней нравятся, то ты уже не имеешь права отвергать все немецкое. Я тоже презираю кайзера Вильгельма и его хищную клику, но, поверь, все это тяжелое время я не расставался с одним немцем. Он многое мне объяснил. Он был со мною всюду: в Туле, в Харькове, под Белгородом, на Дону и вот здесь, в Царицыне. — Руднев показал на книгу, лежавшую на столе.

— Кто написал?

— Карл Маркс. Это он и его верный друг Фридрих Энгельс предложили заменить старый призыв «Союза справедливых» — «Все люди — братья!» новым боевым лозунгом — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Эти вещие слова, произнесенные много лет назад, объединяют сегодня русских пролетариев с немецкими, сербских — с австрийскими для борьбы с общим врагом — с русскими, немецкими, сербскими, австрийскими и другими капиталистами. Помнится, в франко-прусскую войну труженики из немецкого города Хемница писали французским пролетариям: рабочие всех стран — их друзья, деспоты всех стран — их враги. И это так. Когда в 1871 году парижский пролетариат восстал и восторжествовала Коммуна, правительство Тьера пошло на сговор и — с кем ты думаешь? С немецким канцлером Бисмарком, армия которого стояла у стен Парижа. Бисмарк охотно вернул палачу Тьеру сорок тысяч военнопленных французов, которые влились в версальскую армию, потопившую в крови Парижскую коммуну.

— Откуда, Коля, тебе все это известно?

— Я был с коммунарами…

— Когда же ты успел? В дни Парижской коммуны тебя еще на свете не было.

— В детстве, друже, в мыслях, в снах…

На этом разговор неожиданно оборвался. Руднева вызвали на совещание к командующему.

Из дома они вышли вместе.

— Ты куда? — как бы невзначай спросил Руднев.

— В казарму, а что?

— А я бы на твоем месте, Ваня, сходил в Совет, с Мельхером и его товарищами объяснился.

— Объясняться не буду.

— Если ты ошибся и вел себя не так, как подобает интернационалисту, то имей смелость…

— Дундичу не занимать ее! Лучше попроси Ворошилова, чтобы меня в конницу направили. Пятьдесят сербов за мной пойдут.

— Почему только сербы? — переспросил Руднев. — Надо, чтобы за командиром интернациональной Красной Армии шли не только сербы, но и немцы, венгры, австрийцы, чтобы они верили ему и он верил им.

Руднев достал из бокового кармана сложенную вдвое бумажку и протянул ее Дундичу.

— Прочти на досуге, — посоветовал он, — и приходи завтра утром ко мне.

Дундич подошел к фонарю и развернул бумажку. Это была листовка, написанная на немецком и русском языках. И начиналась она со слов, обращенных к немецкому солдату:

«Вставай, германский рабочий! Надо стряхнуть с себя этот страшный позор… Спасти честь германского пролетариата…»

Коля Руднев

С кем только не был, кого только не видел в детских грезах сын священника из деревни Люторичи, Епифанского уезда, Тульской губернии! С Рахметовым ходил пешком по Балканским землям; с Ярославом Домбровским громил версальцев в Париже; дрался рядом с французами на баррикадах Парижской коммуны.

С детства Руднев представлял себя воином революции, освободителем угнетенных и оскорбленных. Но мать хотела, чтобы Коля шел по стопам отца. Мальчика отдали в тульскую духовную семинарию. Затхлая семинарская обстановка была противна Коле, и его перевели в частную гимназию. Точные науки ему давались легко, но знакомые пророчили Рудневу большое артистическое будущее. Он обладал редкостным голосом и на гимназических вечерах отлично исполнял студенческую песню «Дни нашей жизни». Часто через открытые окна на улицу доносился бархатный рудневский баритон:

Быстры, как волны,
Все дни нашей жизни,
Что день, то короче
К могиле наш путь…
Налей, налей, товарищ,
Заздравную чашу,
Бог знает, что с нами
Случится впереди.

Но артист из Руднева не вышел. Его интересовала история. Осенью пятнадцатого года его приняли в Московский университет на историческое отделение историко-филологического факультета. Длинными вечерами пытливый юноша просиживал за книгами, ища ответ на вопросы: «Почему царское правительство натравляет людей одной нации на другую, сеет между ними вражду?», «Почему оно кричит о свободе и в то же время превратило страну в тюрьму народов?»

В университете Руднев пробыл меньше года: его мобилизовали в армию и направили на офицерские курсы при Александровском военном училище. Курсы назывались ускоренными. Юнкера же про себя называли их «инкубаторскими». Верный престолу, спаянный классовым родством, сильно поредевший в первые месяцы войны, офицерский корпус с помощью ускоренных курсов пополнялся прапорщиками из разночинцев. Это были учителя, студенты, мелкие чиновники. Среди них оказался и Коля Руднев.

Через полгода его произвели в прапорщики и направили ротным в 30-й Тульский запасной пехотный полк.

Коля Руднев.

На второй или на третий день пребывания в полку Руднев случайно оказался свидетелем, как распоясавшийся фельдфебель что есть силы толкнул новобранца.

— Не смейте! Не смейте издеваться, — остановил ротный фельдфебеля.

Тот виновато попятился назад. А когда Руднев ушел, фельдфебель бросил ему вслед:

— Мне не дозволяет, а сам скоро начнет по мордам давать. Не начнет — солдаты ему дадут.

Руднев начал, но не «по мордам давать», как это было принято в полку, а в свободное от строевых занятий время обучать солдат грамоте, читал им книги вслух, писал за них домой письма.

Кадровые офицеры подняли Руднева на смех:

— Тоже просветитель нашелся!

Накануне празднования Первого мая 1917 года Руднева вызвали к полковнику. Целый час ротный просидел в приемной. Адъютант, дежуривший у входа в кабинет, откуда доносилась ругань, плотно прикрыл дверь. За нею слышался раскатистый полковничий бас:

— Держите их подальше от рабочих, изолируйте солдат от пагубного влияния взбунтовавшейся черни!

— Я с вами полностью согласен, господин полковник, — услышал Руднев чуть хрипловатый голос батальонного командира. — Мне донесли, что прапорщик Руднев спутался с большевиками: на их собрания ходит, вместе с ними «Вставай, проклятьем заклейменный» поет. А теперь хочет свою роту вместе с рабочими на демонстрацию вывести.

— Запрещаю! — закричал полковник. — Без году неделю в армии, а какие фортели выбрасывает. Вызвать Руднева!

— Прапорщик Руднев дожидается, — подал голос адъютант. — Велите впустить?

— Николай Александрович, — начал полковник, сменяя гнев на милость. — Я буду с вами разговаривать не как с подчиненным, а как старший, как отец разговаривает с блудным сыном. Вы глубоко ошибаетесь. Лозунги, которые раздаются теперь на улицах Тулы: «Вся власть Советам!», «Фабрики — рабочим, землю — крестьянам!» — не должны касаться тех, кто служит в армии, кто защищает отечество. Это нас не интересует.

— Позвольте объясниться, господин полковник, — спокойно произнес Руднев. — Мне кажется, что рабочего, одетого в солдатскую форму, интересует, в чьих руках будут заводы и фабрики, равно как и крестьянина волнует вопрос, в чьих руках останется земля — в помещичьих, кулацких или ее отдадут тем, кто на ней трудится. Наши солдаты так же жаждут свободы, как и рабочие и крестьяне.

— А мы ее не дадим им, — оборвал Руднева полковник. — Не время! Пусть подождут! Демонстрацию запрещаю!

— Это не в ваших силах, господин полковник. Общегородскую демонстрацию устраивают рабочие. Нас пригласили принять в ней участие. А кто пойдет — дело полкового комитета.

— Это неслыханно! Младший офицер позволяет себе так разговаривать со старшим. Идите, пока…

Руднев направился к двери.

Майским солнечным утром рота Руднева в полном составе вышла на улицу и присоединилась к рабочим-демонстрантам. Солдаты и тульские пролетарии одной колонной с песнями двинулись к центру города.

Демонстрация состоялась днем, а вечером Руднев был арестован. В полку начались волнения. Солдатский комитет потребовал, чтобы командир полка отменил свой приказ. Полковнику пришлось уступить. Вскоре полк перебросили в Харьков. Узнав, что в цирке «Миссури» происходит городской митинг, Руднев направился туда. Выступали представители разных партий, и каждый из них ратовал за поддержку Временного правительства, за продолжение войны с немцами до победного конца.

Представитель меньшевиков, провожаемый редкими аплодисментами, уже покидал трибуну, когда Руднев поднял руку.

— Прапорщик просит слова, — подсказал председательствующему на митинге высокий мужчина в позолоченном пенсне, — дадим ему сверх программы. Уж он, надо думать, за войну.

— Я не согласен с теми, — начал Руднев, — кто говорит, что штыки нужно воткнуть в землю, кто призывает перековать мечи на орала.

— Так, так, — поддержал председатель, потирая от удовольствия руки. — Продолжайте, прапорщик.

— Оружие нам пригодится. Но мы будем продолжать войну не империалистическую, о которой говорили здесь господа из меньшевиков, а войну, которая приведет к торжеству народовластия. Нам каждый день внушают, будто в устройстве кровавой бойни виноват немецкий народ, а немцам говорят, что в развязывании войны виноваты русские. Нет, народы не виноваты!

— Вы большевик? — спросил в упор председатель.

— Да, я коммунист, — с гордостью ответил Руднев. — В нашем полку я не один. За большевиками пойдут все солдаты.

— Вы можете только за себя говорить, а за весь полк — не имеете права, — возмущался председатель. — С вашими солдатами мы еще поговорим.

Но разговор не состоялся. Тульский полк перешел на сторону пролетарской революции. В ночь на 9 декабря вместе с отрядами Красной гвардии и революционными балтийскими моряками солдаты Тульского полка захватили бронепарк и обезоружили гайдамаков.

Потом разыгрались события в районе Белгород — Томаровка. Они были вызваны тем, что генерал Каледин бросил клич: «Орлы, слетайтесь на вольный Дон!» И недобитые «орлы» стали собираться туда, где формировалась Донская армия. Они пробивались к Новочеркасску на поездах и пешим строем. Казачьи офицеры, сменив мундиры на гимнастерки, выдавали себя за солдат, возвращающихся домой.

Полк Руднева перебросили из Харькова под Белгород. Ему было поручено разоружать «орлов», отбирать у них пушки, пулеметы, винтовки. Одни сдавали оружие без сопротивления, другие, а их было большинство, не соглашались, пускались на разные уловки.

Увидев Руднева, рослый горбоносый казак бросился к нему.

— Здравствуйте, Николай Александрович, — воскликнул он. — Афанасия Бородавку, чай, не забыли? Александровское училище, офицерские курсы, портупей-юнкер Руднев! Как изменились! Что-то не вижу на ваших плечиках офицерских погон. Не объясняйте, Бородавка — стреляный воробей: он все понимает. Малость пришлось перекраситься: золотистые погоны на красный бантик сменить…

Назад Дальше