Тоскливо и неуютно было в лесу без костра. Сырость пронизывала до костей.
Прошло полчаса, час… Над землей стоял яркий двурогий месяц. Как золотой горох, были рассыпаны по синему бездонному небу сотни звезд. Где-то близко хохотала сова. Жалобно выли волчата.
— И дернуло же меня снова послать сорванца! — сказал дед. — Еще заблудится…
— Не заблудится, — успокаивали женщины. — Степанка знает лес и болото, как родной дом.
Люди настороженно прислушивались к каждому шороху. Вот вблизи за деревьями что-то затрещало. Послышались человеческие голоса.
Все вскочили на ноги. Шло несколько человек, а вел их Степанка.
— Неужто легионеры? — встревожились крестьяне.
— В легионерских шинелях, в шапках с блестящими козырьками…
— Вот где конец нашим коровкам и лошадкам… Легионеры приближались. Вместе с ними молча шагал и сосед — предатель Бавельчик. Руки он залихватски — видно, гордясь собою, — держал заложенными назад. Степанка вьюном вертелся между легионерами и весело хихикал.
«Нарочно он их сюда привел, что ли?» — подумал дед, и с его губ сорвалось крепкое, ядреное ругательство.
— Добрый вечер, братцы! — поздоровались легионеры.
— Да это же наши ребята! — раздались обрадованные голоса. — Наши ребята пришли!
— Легионеров уже прогнали, — начали рассказывать партизаны. — В деревне теперь наши, красные. Паны, удирая, бросили свой обоз, а мы нарядились в их одежду. Вот мы и гостя к вам привели, Бавельчика. Разведите скорей огонь, полюбуйтесь на соседа нашего!
В один момент была собрана куча сухих веток, и вскоре запылал большой костер. Огонь взметнулся пышными красными языками.
Молодые партизаны в легионерской форме с винтовками в руках подвели Бавельчика к огню. Руки у него были связаны за спиной. Это был кряжистый, невысокого роста мужик лет под пятьдесят. На круглом, кирпичного цвета лице его топорщились густые седоватые усы. Маленькие черные глазки искоса поглядывали на людей, поглядывали хищно и трусливо.
Бавельчик служил лесником у пана Барановского, а потому и себя считал наполовину паном. Он шпионил за крестьянами, доносил, где они прячут лошадей и где находятся партизаны.
— Почему ты, Бавельчик, пришел к нам без своих панов? — спросил дед.
Бавельчик опустил голову.
— Почему ты не удрал с паном Пилсудским? Бавельчик молчал.
— Говори! — со злостью крикнул дед и потянул Бавельчика за связанные руки.
— Мы его захватили возле польского обоза. Он там воровал солдатскую одежду, — сказал один из партизан.
— Подлюга ты! Злодей! — ругался дед. Он сурово посмотрел на Бавельчика и плюнул ему в лицо.
Бавельчик задрожал с головы до ног и скрипнул зубами.
— Хватит! — сказал один из партизан. — Вы побудьте у костра, а мы с Бавельчиком пойдем прогуляемся… Марш, Бавельчик!
Предатель весь дрожал. Зубы его забарабанили. Он пробормотал придушенным голосом:
— Смилуйтесь, братцы!
— Иди, подлый!
Бавельчик не хотел идти, но приклады партизан придали ему охоты!
Никто предателя не защищал, все молчали. Партизаны скрылись с Бавельчиком между деревьями. Костер весело горел. Проснулись дети и начали резвиться у огня. Они уже не боялись шуметь и шалить: старшие теперь не запрещали.
Спустя несколько минут хвойник содрогнулся от оглушительного выстрела. Отовсюду покатилось эхо. Все вскочили со своих мест. Старые женщины стали креститься. Дети перепугались, некоторые заплакали..
— Бавельчик получил по заслугам, — глухо промолвил дед и спокойно задымил трубкой.
Андрей Головко
ФИЛИППОК
Рассказ
Глаза его точно васильки во ржи. А над ними из-под рваного картузика волосы — белокурыми ржаными колосками… Это Филиппок.
А еще рубашонка, штанишки на кем ситцевые, все в заплатах — в заплатах. Они бедняки. И хата вон там, за повалившимся плетнем, также в заплатах и также бедна. А меж ней и левадой — клочок огорода — курице ступить негде… Так это было, так и осталось. И есть еще где-то в степи кусок «панской» земли (когда началась революция — из комитета дали), и на ней сейчас колышется рожь и полоска яровой пшеницы. Колосьями тихо так: — ш… ш… Только вот жать придется ли? В округе немцы с гайдамаками насильничают, все отбирают обратно, возвращают к старому…
Вот к ним, в Михновку, вступили.
Филиппок с ребятами-пастухами видел все с бугра, на котором пасли. Сперва далеко-далеко, на дороге поднялась пыль. Всмотрелись, а это солдаты, колонна за колонной. Село в долине молчало. И вдруг зазвонил в испуге колокол, и под вербами разорвался снаряд, другой, еще… Заклокотало. Колонна тогда рассыпалась по степи и надвигалась цепь за цепью все ближе и ближе… Иногда цепь залегала на бугорке во ржи. И четко тогда строчили пулеметы и грохотали залпы. Снова подымались и двигались — двигались… Долго так. Но все же к вечеру подошли к экономии на краю села, до самых левад.
Вербы мешали ребятам видеть. Слышалось лишь, как раздался крик: A-а… а… — покатился по степи. Выстрелы затихли. Немного погодя стали греметь, то там, то здесь где-то в селе, потом за селом, потом — все дальше, дальше…
Филиппок печально вздохнул и сказал:
— Вот так, взяли немцы…
А Данило, его товарищ, молча взглянул на него и тоже вздохнул.
Поздно вечером ребята со скотом возвращались домой. В пыли медленно ехали на лошадях и молчали — загрустили. Разве кто-нибудь громко ругнет корову, которая забрела в пшеницу.
— А, чтоб ты сдохла!
Вишь, мало ей дороги.
И кнутом щелк-щелк… Потом снова молчание.
По обеим сторонам дороги с тихим шумом плескались зеленые волны хлебов, плыли, плыли… даже у забора экономии плескались, у ветряной мельницы, у бедных хат.
Когда проезжали мимо экономии, Филиппок первый увидел фигуру в синем, в воротах, а во дворе — повозки и людскую суету.
Сказал ребятам:
— Гляди, — немцы.
Те взглянули и притихли. А как отъехали — кто-то сказал:
— Это контрибуцию требовать. Вон в Песках уж было так. Расстреляли многих, отобрали все. Это чтоб, значит, экономию восстановить.
Глаза Филиппка сразу блеснули.
— Ну, черта с два, — бросил он и вызывающе поднял голову. — Пусть попробуют. Вон Грицько с партизанами забегал позапрошлой ночью, говорил: — Мы как погоним их, так они только у самой Ирмании оглянутся.
А все же отчего-то нахмурился. Отыскал глазами свою Лыску (это корова их) и с жалостью приласкал ее взглядом: «Может быть, и тебя отберут». В прошлом году еще телкой дали им ее из комитета, из стад экономии. А теперь, может быть, назад отберут. На улице всю дорогу молчал. И ребята молчали. Тревожно прислушивались, как металось встревоженное село. На всех концах лаяли собаки. По улице протопал разъезд — исчез в степи… А люди в сумерках неслышно сновали по огородам, в соломе прятались. Где-то болезненный крик тревожил ночь — били кого-то, и плакала женщина, дети…
У Филиппка даже в груди похолодело. И когда свернули за угол, откуда уже была видна их хата, торопливо взглянул туда — света в хате еще не было. Маленькими окошечками убогая хата смотрела на улицу и притаилась. И во дворе тихо так.
Подъехав к воротам, мальчик спрыгнул с лошади, и открыл их. А когда поставил лошадь в стойло, а корову к яслям привязал, из избы с подойником вышла мать и молчаливо подошла к корове. Филиппок также молча стоял и отгонял теленка, пока мать доила. Только, когда уже окончила и грустно погладила корову, сказал тихо:
— И чего вы, мама? Может быть, еще и не возьмут. Мать печально взглянула на сына и вздохнула:
— Эх, где там не возьмут.
А немного погодя, уже повернувши к хате, добавила: — Еще хоть бы это только. А то Грицько в партизанах. А за это — ой, как у них строго…
Тихо пошла к хате. А Филиппок за нею — тихо, как тень.
В избе темно. У печки сидело несколько «дядьков», они дымили папиросами, о чем-то тихо беседуя. Когда скрипнула дверь, умолкли было сразу, но увидев своих, успокоились и снова начали.
— Тикать нужно! — сказал Никита Горобец. (Филиппок узнал его по голосу), — потому расстреляют, как дважды два. Вон в Песках — слыхали? Завели в яму, откуда глину берут и убили всех. А кого не нашли — хаты жгли.
Тишина в избе. Где-то в сумраке вздохнула мать, и заплакала детвора.
— А я никуда не буду бежать, — сказал отец и взволнованно затянулся папиросой раз, другой, — пусть убьют! А если хату сожгут, куда семья денется? С сумой под забор?
— Не сожгут.
— Кто дал им это право, — гневно заговорили все сразу, размахивая руками.
— Ну, вернулось старое — отбери обратно. А жечь и убивать за что же!
— Да и сыновья хороши, — сказал отец Филиппка и покачал головой, — отцов тянут, а они где-то в лесу припрятались.
Никита Горобец заволновался.
— Не говори так, Явтух, — сказал он и, наклонившись, начал шепотом рассказывать, как вчера повстанцы под Федоровкой дрались с гайдамаками. Человек до пятидесяти потеряли своих, а тогда бросились в леса и сразу за Ветряной Балкой в ярах попрятались. Всего семь верст. Им бы только весть подать, налетели б, как языком слизало б эту напасть.
— Да как бы не так, — извести, если из слободы никого не выпускают. Мало того, что убьют, если поймают, а еще и все село сжечь могут.
Замолкли, лишь папиросы поблескивали. Вот одна из них вспыхнула пламенем и на миг осветила бедную хату, хмурые фигуры в табачном дыму. Снаружи кто-то загремел дверьми, запыхавшаяся женщина вбежала — остановилась на пороге.
— Никита у вас?
— Я, что такое? — ответил тот и поднялся.
Все также встали. А женщина вдруг громко заплакала, закрыв лицо руками. Можно было лишь разобрать, что кого-то забрали и били, а теперь в штаб повели… Горевала женщина и билась в отчаянии. Никита тогда сильно сжал ее руки и сказал шепотом:
— Молчи, еще услышат.
Торопясь, вышли из хаты. Филиппок видел из окна, как в полумраке пошли они на огород и как-то затерялись в бурьяне.
Тихо стало в хате. Где-то по соседству выли собаки и слышались крики… Отец долго прислушивался. А потом взволнованно прошелся по хате и сел у края стола. Положил руки свои мозолистые, утомленные работой, на стол, вытянул их и тяжело уронил на них голову. Тишина. В паутине где-то на посудной полке жужжала муха. Всхлипывала мать, прислонившись к печке, согнувшись, маленькой такой стала. Руки Филиппка дрожали и горло будто петлей сжало. Но он не плакал. Пристально во мрак глядел на серую фигуру в конце стола и вдруг:
— Тату, а может быть, вы бы убежали…
Отец медленно поднял голову и долго глядел на сына. Казалось, он или не расслышал, или не знал, что сказать. Вдруг вскочил из-за стола.
— Идут, — кинул и словно остолбенел посреди хаты. С улицы, действительно, доносился топот ног.
Повернули во двор. Прошли под окнами и с криками загромыхали в дверь.
— Открой! Вишь, притаился.
— Бей прикладом!
Ударили прикладом в дверь, еще раз…
Двери заскрипели и отскочили. А в хату ввалилось несколько человек, забряцали оружием.
— Где хозяин?
— Здесь живет Явтух Логвиненко?
Я, — откликнулся как-то хрипло отец.
— Ну, вот тебя нам и нужно, — сказал один и сошел с порога, — огня дай.
Испуганная мать зажгла «сверчок», и когда несла его к столу, руки ее мелко дрожали.
А Филиппок испуганным зверьком глядел с полатей и также весь дрожал. Теперь уж видны были и бледный, худой отец посреди хаты, и два гайдамака, и немцы. Эти последние стояли у порога, как каменные. А один из гайдамаков подошел к отцу и пригрозил ему «наганом».
— Говори только правду. Где сын?
Отец пожал плечами.
— Не знаю. Где люди, там и мой. Он не сказывал, и не спрашивался, куда идти. Не знаю.
Гайдамак даже зубами заскрипел.
— A-а, ты не знаешь!
Он кивнул другому гайдамаку. Тот сразу начал отвинчивать шомпол от винтовки.
— Мы язык тебе развяжем, — кинул зло.
Отец стоял, наклонив голову. Вдруг гайдамак закричал и замахнулся… И произошло что-то страшное. Завопил и, как подрубленный, упал отец. И на голову его быстро сел один, другой замахнулся чем-то блестящим и ударил, еще… еще… Металось в разные стороны тело и изо рта с пеной вылетали хриплые крики. Мать рыдала и металась, а на полатях в уголке кричали дети…
Так продолжалось долго. Отец внезапно затих. Тогда бить перестали.
— Пусть отдышится, — сказал один и обратился к матери: — Чего ревешь? Хочешь, чтобы тебе всыпали.
Мать заговорила торопливо, сквозь слезы. И сыночками называла их, ломала руки и заглядывала им в глаза с такой мольбой…
— Брось, брось! — удерживали ее. — Даешь оружие! Отопри сундук.
Долго рылись в отрепьях и сердитые, наконец, бросили: голытьба такая, нечего и стянуть. Один сердито хлопнул крышкой сундука и зло выругался. Потом к отцу подошел и ударил сапогом в бок.
— Вставай… разлегся!
Отец избитый, окровавленный, со стоном поднялся. Его толкнули, он покачнулся, и, шатаясь, пошел к порогу. А сзади гайдамаки:
— Иди, иди, качаешься!
Заскрипела дверь. Тишина в хате. Жужжала где-то в паутине муха. А под окнами топот ног… и доносился он уже с улицы. И мать вслед за ними шла, рыдала и ломала руки…
Филиппок сразу вскочил и, плача, выбежал из хаты.
Догнал уже за воротами. Сзади шла мать простоволосая и рыдала. Она схватила немца за рукав и умоляла его, а он что-то сердито забормотал, приставил приклад к ее груди и внезапно так грубо толкнул, что она покачнулась, и схватившись руками за грудь, заплакала и отстала. Филиппок шел дальше.
Нагнали в переулке толпу арестованных и присоединились к ней. Шли и молчали. А вслед за ними серые фигуры двигались, как тени. Иногда спереди кто-то из гайдамаков кричал им, чтобы они разошлись, pi стрелял в воздух. Толпа на миг останавливалась, а потом снова начинала двигаться.
Дошли до экономии. Это их штаб здесь. Часовой у ворот что-то крикнул, а эти ответили. Потом прошли во двор, за ними закрылись тяжелые ворота…
Стояли в отчаянии. И Филиппок тут же. Какая-то женщина, по дороге все время рыдавшая, подняла руки вверх и бросила туда за забор проклятье… Залп на выгоне, у мельниц, прервал ее слова — сразу умолкла и прислушалась… — еще залп.
— Это пленных расстреливают… — сказал кто-то и со страхом попятился в темноту, — бегите!
Все испуганно бросились вслед за ним в темноту…
Запыхавшийся, прибежал Филиппок домой. Еще с улицы заглянул в окно. Тихо. На полатях сидела мать, как была — простоволосая и заплаканная. Неподвижно глядела куда-то в угол. Возле нее спали, раскидавшись, дети. Килинка положила голову ей на колени. Спят… А как проснутся?
Жалость больно, точно щипцами, ущемила сердце. Мальчик сжал зубы. Но в хату не вошел. Скорей — шмыг на конюшню. Долго почему-то возился там, а потом вывел лошадь и, крадучись и прислушиваясь, повел на огород, затем через картошку и на луг. Там остановился и долго присматривался, и на цыпочки подымаясь и пригибаясь к земле. Жмурился и прислушивался. Тишина. Тогда он взялся за гриву и оперся ногой о ногу лошади. Миг — и он уже на ней. Молча дернул за повод и нырнул в коноплю, потом лоза пошла, осина на лугу и трава под ними, забрызганная лунным светом! Снова кусты…
Филиппок зорко глядел, чтоб не сбиться с пути. Вон там садик Горобцова, а ему надо мимо него ехать, чтоб в степь попасть. Только бы в степь, а там…
Навстречу из полумрака вдруг выскочила фигура и окликнула его, щелкнув затвором:
— Кто такой?
Лошадь остановилась и сразу шарахнулась в сторону. А Филиппок хоть и испугался и похолодел весь, все же дернул за поводья и ударил ногами.
— Но-но… — и поскакал в степь.
Сзади загремело что-то и около уха стегнуло. Выстрелило еще, и залаяли собаки где-то позади. Потом дальше, тише… Уже только топот копыт и шелест хлебов слышал Филиппок, а он все летел, пригнувшись к шее лошади, и все ударял ногами и дергал за поводья.
Наконец остановился. Лошадь тяжело дышала и была мокрой, словно ее выкупали. А у Филиппка захватило дыханье. Он втянул в себя свежий степной воздух еще раз… Потом снял картуз и начал прислушиваться, поворачивая голову во все стороны. Тихо. Степь… Ночь… Где-то в хлебах кричал перепел, и от реки пал туман. Пахло полынью. Тишиной и покоем веяло отовсюду. На миг мальчику показалось, что и действительно тихо и спокойно. А он привел лошадь в ночное… Но опомнился — лошадь ведь мокрая, и позади, там, на лугу, раздался выстрел… А еще раньше залп на выгоне у мельницы.