Снова прислушался, а потом медленно поехал хлебами, настороженно поворачивая голову и смотря, где он. В стороне облитый луной курган. Подъехал ближе Филиппок, начал присматриваться. А это ж Раскопанная! Значит, и дорога недалеко. Вот тут со вспаханного поля взять влево, а тогда мимо верб в балке.
Выехал на дорогу. Серой тропинкой, небрежно проложенной кем-то, протянулась она среди шумевших хлебов, в лунном сиянии потонула в долине.
Филиппок пустил лошадь рысью, а сам зорко глядел вперед, чтоб, случайно, на «их» разъезд не наткнуться. Через полчаса показались вдали на горе ветряные мельницы. Мальчик дернул за повод и понесся вскачь. А навстречу из балки выглянули курчавые сады, беленькие сонные хаты… И тишина везде. И луна сверху сияла голубой пылью…
Въехал Филиппок в улицу и остановился: как бы найти хату дяди. (В Ветряной Балке жил его дядя, брат матери. Еще в прошлом году Филиппок с отцом в гости к ним заезжал с ярмарки. А изба старая, покосившаяся, и осины высокие со стороны улицы). Кажись, вот эта. Осины тихо шелестят над забором, а хата на кол-подпорку оперлась.
— Они.
Он заехал во двор и, не слезая с лошади, постучал в окно против печи.
— Дядя, дядя… Выйдите!
Тихо в хате. Потом стало слышно, как заскрипел пол, и кто-то в хате зашевелился. К стеклу из темноты наклонилось бородатое лицо и спросило:
— Кто там?
— Да я… из Михновки, Филипп — знаете? Выйдите ж, — заторопился мальчик.
Фигура в белом молча стояла у окна. Потом зашевелилась и исчезла в полумраке. А немного погодя дверь заскрипела, и на порог вышел дядя.
— Странно… Чего это ты, — спросил и заспанный посмотрел на мальчика, рукой за пазухой почесывая. — Верхом… ночью…
Филиппок торопливо начал рассказывать, как немцы пришли, как били отца и забрали в экономию, — много их, человек тридцать забрали. Некоторых расстреляли уже на выгоне. А в конце не выдержал — заплакал, а сквозь слезы тихо:
— Вот я и приехал. Где-то партизаны у вас здесь, в ярах, чтоб на помощь шли… — И на дядю жадными глазами глядел:
— Вы же знаете где. Поедемте!
Человек почесал в всклокоченных волосах и задумался. Хмуро глядел в землю. Вдруг поднял голову и сказал шепотом:
— Сейчас.
А сам быстро побежал на конюшню и вывел лошадь. За воротами пристально посмотрел назад и, вскочив на коня, сорвался с места вихрем — растрепанный и весь в белом пронесся по улице. А Филиппок за ним скакал, крепко вцепившись руками в гриву.
…За селом снова шумел хлеб и пахло полынью. Шли галопом. Под вербами неожиданно поехали тише и, свернув влево, спустились в долину, прямо в серый туман. А в нем причудливые пятна каких-то кустов, деревьев. Ветки задевали их ноги, стегали по лицу… Так продолжалось долго. До самой реки. У моста их неожиданно встретили три вооруженных человека в свитках. И тоже на лошадях. Остановили — начали расспрашивать. Дядя все им рассказал. Иногда Филиппок вставлял слово в разговор.
Те заволновались. Из-под нахмуренных бровей гневно сверкали глаза. Нагнувшись с лошадей, жадно слушали они печальный рассказ и, иногда угрожая, подымали руки.
Один, в черной шапке, долго смотрел на Филиппка. Потом спросил:
— Ты из Михновки и будешь?
— Ну да, я Явтухов.
— И вот сюда прибежал известить? — Сверкнул глазами и так натянул поводья, что лошадь поднялась на дыбы. Вдруг рванул нагайкой и поскакал — лишь кивнув назад:
— За мной!
По мосту загрохотали. Влетели в лес.
В чаще под деревьями мелькали костры. У одного сидела группа повстанцев, они курили и грелись. Подбежали к ним. Лошади испуганно захрапели при виде огня. А повстанец в черной шапке поднялся на стременах и сразу — бах! бах! — вверх.
— Вставай-ай! — раздался его крик, полетел по лесу и даже на берегу эхо его повторило. Бросились скорей люди, и лес зашумел… А сколько их было — повстанцев, все столпились вокруг атамана своего отважного и по толпе прошел шум.
— Что?..
— Что случилось?..
— Что такое?..
Атаман снова поднялся на стременах и кинул в толпу.
— Немцы в Михновке…
Толпа онемела. А он говорил дальше:
— Вот малый прискакал, весть нам принес. Он видел, как истязали бедняков, как расстреливали на выгоне пленных… И крестьян то же ждет, если мы, повстанцы, до рассвета не выбьем их оттуда.
Замолчал. А толпа заревела, руками ощетинилась и грозно замахала с криками:
— Веди нас!..
— Идем…
— Мы им покажем, как издеваться над нами!
— Идем!
И рвались вперед, с криком размахивая руками. Тогда атаман медленно поднял руку — понемногу все затихло. А он крикнул:
— На коней!
Толпа бросилась, забегала. Садились на лошадей и готовились. А через минуту, проехав меж деревьями, через мост, неслись во весь дух в гору — в степь…
Светало. Когда проезжали Ветряную Балку, пели петухи, и кой-где из-за заборов сквозь стекла уже смотрели на изрытую копытами улицу глаза. За селом поехали тише, чтоб не устать до боя. Филиппок ехал рядом с атаманом и тот все его расспрашивал: много ли немцев и гайдамаков, где стоят. Мальчик рассказывал. А глазами тревожно всматривался вдаль, где уже алел восток. — «Хоть бы не опоздать».
А поравнявшись с Раскопанной Могилой, стали. Рассыпались по сторонам дороги, прямо хлебами двинулись. Филиппку велели отстать. А он хоть и отъехал обратно, все же не послушался и поехал вслед. Сперва ехали рысью, а когда показались вдали ветряные мельницы, — понеслись вскачь. Молча. Лишь гул копыт катился по степи и шумели хлеба… Вдруг из села выстрел, и застрочил пулемет. А из сотни грудей в тот же миг рванулся крик и летел с ними, с обнаженными саблями над головами.
Филиппок несся следом и тоже кричал. Хотя сам не сознавал этого, хоть и не слыхал своего крика… Сразу обожгло что-то и покачнулся он… В тот же миг что-то ударило в голову, а перед глазами мелькнули копыта. Исчезли. А вместо них колосья склонились и качались тихо, и синие васильки смотрели в глаза… А шум рос… Вот налетела красная волна, ударила и залила и васильки, и колосья, и его…
Выбили немцев из села. Утром, когда солнце из-за левад выглянуло, село уже было свободно. Хоть и виднелись раскиданные тут и там посинелые трупы людей в свитках и серых шинелях. Там — вокруг экономии, на выгоне. А сколько угасло их, как искры в степи, во ржи под тихий шелест колосьев!..
За левадами, на лугах шумел бой. А толпа даже за мельницу вышла. Глядели — ждали с замирающим сердцем: кто одолеет.
Выбили. Конный полк красных из-за бугра вихрем налетел, прорвал их цепь, смешал и погнал по степи. Дальше… Дальше…
Радостный вздох раздался в толпе. Заговорили. Кто-то улыбнулся, а старенькая бабушка подошла к мужчинам, по-стариковски зашамкала губами… Явтух, отец Филиппка, бледный, с лицом в синяках, улыбнулся ей тихо.
— Наша, наша берет, бабушка, — сказал. — Вишь, как погнали! — Бабушка перекрестилась и подслеповатыми глазами взглянула туда — в степь. С левад с криками неслись ребята — малые дети. Подбежали.
— Отступили!
— Ой, задали же им наши! — кричали радостно и глаза их горели. А один вытер нос рукавом и головой покачал:
— Ой, набили же их! А наших — Карп убит и Скаленко, еще кто-то. Под вербами вон там… А повстанцы сюда возвращаются.
С покосов действительно медленно возвращались на отдых утомленные повстанцы. Лошади под ними мокры, как после купанья, и у некоторых гривы запачканы кровью. И кровь на свитках, на шинелях повстанцев. А лица их покрылись пылью и в глазах искры.
Толпа окружила их. С радостными криками, с блестящими глазами жались к ним люди. Гладили шеи лошадей, прижимались к стременам. Никита Горобец, бледный, избитый гайдамаками, пробрался к ним сквозь толпу.
— Ну, и молодцы ж, ребята. — Сказал и лицо его в синяках тепло улыбалось. — Думали погибать уже, а вы, как гром с неба…
Взволнованный глядел на молодые лица ребят на взмыленных лошадях, а толпа зашумела, загудела…
— Избавители вы наши…
— Желаем вам родителей — детей увидеть…
— Уже не думали, что в живых останемся…
Один из повстанцев поднялся на стременах и поднял руку. Толпа сразу притихла. А он сказал:
— Да наделали бы проклятые палачи, если бы не ваш мальчик какой-то. Прискакал в полночь к нам в лес… «Гайдамаки у нас! Спасайте». Мы и бросились…
Он пробежал глазами по толпе, вероятно, отыскивая этого мальчика среди детворы. А в толпе заговорили — удивлялись, расспрашивали, кто же это? Чей мальчик?
Вдруг замолчали. По улице бежала Явтухова жена. Лицо заплаканное, из-под платка выбивались прядями волосы. Подбежала и заплакала. А Явтух вышел из толпы взволнованный:
— Что такое? Что случилось?
— Хлопца нету… Филиппка!..
Жена снова громко заплакала. Слышалось лишь:
— Ночью еще не стало. А утром — на конюшню, и лошади нету. Ну, думаю, пастись повел. Как вдруг утром, когда немцы уже отступили, прибежала лошадь, потная вся и грива в крови… Убит он, сыночек мой… Убит!..
Мать забилась в отчаянии, а женщины окружили ее, утешали. И о чем-то угрюмо говорили мужчины. Повстанец наклонился с седла:
— Как, как зовут? Филиппок? Это он и есть. До Раскопанной Могилы еще ехал с нами, а когда в атаку кинулись, может быть, тогда и убили его.
Он позвал парней и, ударив лошадь, понесся с ними из села в степь искать. А мать за ними кинулась, плача и причитая, и отец бледный, избитый тихо следом пошел. Толпа также потекла за ними из села… Стали. А перед глазами хлеба зеленые волнами катились-катились, у ног плескались. По ним, спотыкаясь, бежала мать Филиппка и далеко-далеко повстанцы на лошадях цепью рассыпались. Вот остановился один, рукой замахал. И к нему кинулись другие. Сошли с лошадей — наклонились. Не видать во ржи.
— Нашли! — заговорили в толпе.
— Гляди, гляди — подняли.
Два повстанца поднялись из ржи и медленно несли что-то. А за ними по межам, ведя лошадей в поводу, остальные. Подбежала мать и прильнула к ребенку. А ветер разносил над рожью обрывки ее рыданья… Ближе-ближе. Толпа взволнованно зашумела.
— Ну что? Что?
— Жив!
— Жив. Ранен в голову.
Десятки грудей вздохнули с облегчением. Широко раскрыв глаза, подымаясь на носки, бросились к мальчику, которого несли на руках. И затаили дыхание. И на них взглянули синие глаза, будто васильки во ржи. А над ними — волосы белокурыми ржаными колосьями, и по ним стекала кровь на бледное лицо, на рубашонку, заплатанную-заплатанную, и на землю к ногам — кап… кап…
Михайло Стельмах
ГУСИ-ЛЕБЕДИ ЛЕТЯТ
Из повести
Под высокими осенними звездами затихают дома, и тогда слышней становится шепот росы, полураздетых деревьев и почерневших задумчивых подсолнухов, которые уже не тянутся ни к солнцу, ни к звездам.
Всю жизнь меня влекут и волнуют звезды, чудесные и странные рассказы о них, их таинственное мерцание, их совершенная и всегда новая краса. И самые ранние воспоминания моего детства связаны со звездами.
Вот и теперь, прожив полвека, я вижу вечер на дальнем пастбище, потемневшие грустные травы, которые завтра станут сеном, исполинские шлемы копен и желтые лепестки огня под косарским таганком, слышу последний серебристый звон косы и первый скрип коростеля, пофыркивание невидимых коней, что зашли в туман, и тонкий посвист чирят, стряхивающих с крылышек росу, и ребячий всхлип речушки, в которую на все лето окунулись мята, павлиний глаз и дикие петушки, цветут себе и не горюют.
А над всем этим миром, где аромат сена слегка приглушен туманом и запахом молодого, еще не наливавшегося зерна, сияют лучшие звезды моего детства. Даже единственный огонек на хуторе, около мостка, тоже кажется мне звездой, спустившейся на чье-то окно, чтоб радостней жилось добрым людям. Вот бы и нам взять одну звезду в свою хату…
И кажется мне, будто, миновав почерневшие ветряки, я вхожу в синий небосклон, беру свою звезду и прямиком, полями, спешу в село. А в это время сон, что незримо притаился в изголовье, касается моих век и приближает ко мне звезды. Их становится все больше и больше, вот они закружились в золотой метелице, я услышал их шелест и музыку… и поплыл, поплыл на утлой лодчонке по волшебным рекам сна…
Сейчас притихшими дорогами, с которых месяц не сводит глаз, мы с дедом возвращаемся из Майданов.
Там в лесных избушках дед мастерил людям ульи и налаживал немудреную сельскую машинерию. Были мы с ним в первой коммуне, где земледельцы, опасаясь бандитов, не выходят в поле без оружия. Дед как-то показал мне стоявший неподалеку от пахарей треножник из винтовок — под ним на полотне лежал святой хлеб.
Бархатный холодноватый вечер окружает нас, под колесами попискивают влажные колеи, шелестят и шипят листья, в долинах нам переходят дорогу клочки тумана — и нигде ни души, только заплаканные вербы по краям дороги, только месяц и звезды в небе. Вот одна упала на дальние поля, и дед говорит:
— Звезды, как и люди, падают на землю, у них тоже свой век, — и, обернувшись ко мне: —Тебе, дитя, не холодно? Может, свою кирею дать?
— Не нужно, дед, — ежусь я на передке и чего-то жду — от моста, что виден впереди, от речки, которая спит и не спит, и от перелеска, сползающего в луга.
— Почему ж не нужно? Ты, вижу, немного замерз.
— Неважно, нам, мужчинам, надо ко всему привыкать, — повторяю его же слова.
— Вот как! — дедусь роняет добрую усмешку на свою седую, пожелтевшую от лунного света бороду, потом застегивает верхнюю пуговку на моем пиджачке, а на босые ноги кладет охапку сена.
Когда мы выехали на чумацкий шлях, из-за деревьев легко, словно тени, выскочили трое вооруженных всадников. От неожиданности я чуть не вскрикнул. Дед одной рукой придержал лошадь, а другую спокойно положил мне на плечо. Под первым, крепко сбитым всадником играет блестящий, словно ясным месяцем омытый, конь.
«Бандиты», — холодею от догадки и теснее прижимаюсь к деду.
— Добрый вечер! — властно здоровается тот всадник, под которым сияет конь, а двое других, с карабинами в руках, остаются немного поодаль.
— Доброго здоровья, если человек добрый, — отвечает дед. В его голосе нет ни страха, ни тревоги.
— Что везешь, человече?
— Внука, не пугайте его.
— Детей мы не пугаем, — понизил голос всадник. — А оружие везете?
— Зачем нам такой мусор? — замахал руками дед. — Надоело и осточертело оно. Вот заработал немного зерна — и вся моя поклажа.
Всадник наклонился к возу, потрогал мешок, сено и, заговорщицки подняв одну бровь, спросил меня:
— Испугался?
— А вы б не испугались? — все еще с опаской пробормотал я.
— Ну, конечно, испугался бы, — закивал головой всадник. — Как тебя звать?
— Михайло.
— Славное имя. В школу ходишь?
— Нет.
— Эге, — недовольно вытянулись губы у всадника. — Как же ты такого маху дал?
— Пришлось, потому что на зиму сапог нет.
— А вы разве не из богатых?
Я обижено пожимаю плечами, а всадник начинает смеяться. Только теперь я замечаю на его картузе пятиконечную звезду. Выходит, зря я стучал зубами. Насмеявшись, красноармеец серьезно говорит мне:
— Теперь босыми ногами, хлопец, никого не удивишь — очень еще бедные мы. Но все равно должны учиться: так революции нужно! Понял?
— А как же, все до капельки поняли, — говорит дед и покачивает седой головой.
— И что ж вы все до капельки поняли? — лукаво подсмеивается всадник.
— Вот слушай: революции нужен хлеб… — начинает дед, а всадники дружно хохочут.
— Разве не угадал? — удивляется дед.
— Угадали, угадали, но не все.
— А кто ж все угадает? На это надо голову иметь, как бочку. Только я еще не договорил… Кому только не нужен был наш хлеб? Начисто всем! И дети наши нужны были всем для чужой работы, а не в школе. Вот оно и вышло так: и ноги у нас не обуты, и головы босы.
— Эге, дед, так вы ж голова!.. Все сообразили, — удивленно и весело заговорили всадники. — А внука своего непременно посылайте в школу, главное теперь не в сапогах! Было время, когда мы даже воевали босиком. — Вскинув на плечи карабины, они прощаются с нами.