Государево царство - Зарин Андрей Ефимович 14 стр.


Едва только начался новый день, как Бучинский стал с нетерпением дожидаться вечера: ходил из угла в угол, бродил, как неприкаянный, по двору, ходил и за Самбор по львовской дороге, навстречу своему гонцу, и возвращался в тупом отчаянии со всеми признаками сильного утомления. Но не отдохнув и пяти минут, он опять вскакивал и посылал кого-нибудь из дворовых на колокольню костёла караулить приближение Пшепендовского или приказывал ехать ему навстречу и торопить... Пани Мнишек несколько раз присылала строжайший приказ, чтобы гонец, не теряя ни минуты, явился тотчас по прибытии из Львова к ней с докладом ...

День, жаркий и сухой, тянулся с ужасающей медлительностью. В начале ночи пан Бучинский, истомлённый беготнёй и смертельным беспокойством, выйдя на крыльцо послушать, не едет ли гонец, сел на ступеньке, приклонил голову к перилам и крепко заснул.

Его пробуждение было ужасно...

Люди стоят на крыльце с фонарями. Пан Пшепендовский с одной стороны, а ксёндз Помаский с другой поддерживают под руки какое-то страшное подобие бывшего царского секретаря, красавца Яна. Поднимаясь на пятую ступеньку, бедняга запыхался так, как будто вбежал на высокую гору. Он приостановился, закашлялся, тупо посматривая на свечу в фонаре, и яркая кровавая полоса показалась у него на губах и на красивой бородке. Бедный старик застонал, как в тяжёлом сне, вскочил и едва не упал с крыльца. Ян узнал отца, горько улыбнулся ему, хотел что-то сказать, но опять закашлялся. Двое слуг подхватили его, внесли в спальню маршалка и уложили в постель. Больной, сжимая руку отца в своей исхудалой и запылённой руке, тотчас впал в забытье. Отец едва узнавал милые, дорогие черты, обезображенные болезнью; некоторое время смотрел на них, потом оставил сына и перешёл в свой кабинет, где пан Пшепендовский собирался рассказывать ксёндзу, как и что было в Москве. Но рот его был наполнен закуской, так что он мог только показать маршалку на свои губы и как-то промычал, что он два дня не ел. Маршалок опять прошёл к сыну, постоял возле него, снова вернулся в кабинет, потом в очередной раз наведался к больному и наконец услышал повествование пана Пшепендовского:

— В иезуитской коллегии всё уже известно, и мне всё рассказали. Выхожу от иезуитов и прямо иду на постоялый двор, чтобы взять свежих лошадей, а там пан Бучинский: сидит в телеге и торопит лошадей. На нём лица не было, и я с трудом его узнал. Сел с ним и поехал. Но очень скоро ехать было нельзя, потому что больной, видимо, слабел, а тряская дорога жестоко утомляла его. Однако рассказал он мне всё, что видел.

Я готов вам пересказать, только меня жажда мучит ужасная...

— Что он видел — это вздор! — вскричал маршалок. — А чем он болен? Что он — ранен, что ли? Да говори ты, дьявол!..

В это время ксёндз Помаский, подойдя к шкафу, налил из огромной бутыли вина и подал его гонцу.

— Ну вот прекрасно! — сказал пан Пшепендовский. — Это он расшибся: выпрыгнул из окна вслед за Димитрием и разбил себе грудь. Это ничего, это пройдёт. Не беспокойтесь! Я уж ручаюсь вам, что пройдёт... А дело было вот как... Димитрий был ужасно самонадеян и доверчив. Ему не раз говорили, что готовится против него какой-то заговор, только он ничего не желал слушать. А потом, когда наших наехало слишком много, разумеется, вооружённых, то москвичи стали гневаться и роптать. Пиры и веселье после свадьбы продолжались целую неделю: вся Москва пировала. Но пан Бучинский замечал уже, что много является и угрюмых, и недовольных лиц. Особенно, кажется, сердились они на польскую музыку, игравшую возле соборов. Как бы там ни было, только семнадцатого мая, в субботу, рано поутру, раздался во всех московских церквях набат. Пан Бучинский услышал и проснулся. Также проснулся и Басманов, царский любимец. Они собрались будить царя; но тот сам вышел и послал Басманова узнать, в чём там дело. А бешеная толпа с оружием уже окружала дворец. Басманов высунулся в окно. Ему закричали: «Отдай нам своего Гришку Отрепьева!» В карауле оставались только тридцать алебардщиков, так что нельзя было и помышлять о надёжной защите. Пришлось спасаться. Басманов попробовал уговорить толпу, но его тотчас убили. Тогда пан Бучинский по разным переходам проводил царя подальше, в такую комнату, откуда видны были стрельцы, стоявшие на страже. Легко было выпрыгнуть в окно на леса, приставленные к стенам для иллюминации, и по ним спуститься в другую сторону от толпы. Димитрий прыгнул, но сорвался с лесов, упал на мостовую, разбил себе голову, вывихнул ногу и потерял сознание. Пан Бучинский тоже спрыгнул, тоже разбил себе грудь, но сгоряча вскочил и побежал звать стрельцов на помощь. Возвращается, а Димитрия уже нашли, отнесли и положили на фундамент разрушенного Борисова дворца, и более десяти тысяч народу окружали его. Ни пробиться к царю, ни заставить себя выслушать не было никакой возможности. Среди шума толпы едва послышался ружейный выстрел. Потом опять что-то кричали, и через час, покрытый ранами, обезображенный труп народ уже тащил по земле, привязав к ногам верёвку, из Кремля на Красную площадь. Там поместили его на маленький столик, положили возле него волынку, а в рот воткнули дудку. Эта насмешка означала, что его считают скоморохом. Под столом на земле лежал также обезображенный труп Басманова... В то же время по всей Москве шла жесточайшая резня поляков. Сколько их было избито, сказать трудно; но воевода остался жив. Его посадили в тюрьму вместе с дочерью. Отцы иезуиты тоже уцелели. Когда народ вломился в ворота занимаемого ими дома, они сняли со стен московские образа, приложили их себе к груди и выступили против мужиков. У последних, конечно, опустились руки. Посланники Олесницкий и Гонсевский тоже уцелели. Посольского двора москвичи вовсе не трогали и пропускали всякого, кто называл себя посольским человеком. Из придворных дам многие спаслись...

В это время в соседней комнате послышался страшный стон и потом раздался крик по-русски:

— Ради Бога! Спасите же своего царя!..

Больной в то же время проснулся и опять закашлял.

Маршалок и ксёндз Помаский бросились к Яну. Несколько знакомый с нехитрой медицинской наукой того времени, ксёндз отлично успел пособить больному. Понемногу Ян успокоился и снова заснул на высоко подложенных подушках, почти в сидячем положении. Гонец воспользовался этим временем, чтобы ещё несколько подкрепить свои силы колбасами, и так как дорога к шкафу была ему уже знакома, то он поспешил налить себе ещё стакан вина.

— Как же успел уехать мой Ян из этого ада? — спросил маршалок, выходя на цыпочках от сына.

— У него уже готов был пакет на имя польского короля и грамота для гонца. Издали простившись со своим бывшим царём и другом, он отправился в Ямскую слободу, взял лошадей и поскакал сюда под именем гонца. Его умение чисто говорить по-русски, его бородка, а в особенности страх московских людей перед всякой грамотой с печатью помогли государеву секретарю благополучно выбраться из города и, не встречая нигде задержки, мчаться день и ночь без отдыха. Ну и устал он, конечно, и исхудал. Только вы не бойтесь, это у него сейчас пройдёт. Выспится хорошенько и проснётся здоровый. В этом я вам ручаюсь!.. А Пшепендовский, заверяю вас, Панове, кое-что понимает...

К полудню Ян проснулся. Он чувствовал, что боль в груди почти совсем прошла, кашель его не очень мучил. Но одышка всё не покидала его, и крайняя слабость как будто приковывала его к подушке. Глаза его как только открылись, прямо остановились на ксёндзе Помаском, шёпотом читавшем молитвы.

— А где отец? — спросил больной.

— Здесь, здесь, мой любимый Янек! — отозвался маршалок, сжимая руку сына. — Как же ты себя чувствуешь, мой мальчик?

— Уже гораздо лучше! Я как будто отдохнул... Долго я спал? Скажи. Полдня? Правда?

— Полдня, мой милый! И как же я счастлив, что ты успел ускользнуть из этого ада.

— Да, это было похоже на ад! — согласился Ян. — Возмутившаяся чернь, терзающая труп своего благодетеля... это хуже сатанинской оргии. А причина всему этому — наша вопиющая бестолковость. Наехали, шумят, скачут по улицам, стреляют из ружей, похваляются, затевают ссоры и храбро защищаются пистолетами, саблями и копьями от безоружных мужиков. Народ и разозлился — добрый, кроткий, терпеливый, великодушный народ, выносивший безропотно даже жестокости Ивана Грозного...

— Не очень-то кроток, видно, этот народ! — заметил довольно едко ксёндз. — Решился на такое страшное злодеяние!..

— Вздор! — бросил Ян, с трудом переводя дух. — Народ был обманут. Шуйский уверил народ, будто поляки хотят извести царя. Народ бросился его защищать. Но слепая, тёмная толпа сама не знает, чего хочет, и, собравшись кучей, слушается какого-нибудь десятка подстрекателей. И этого десятка не сыскал бы Шуйский, если бы только знали меру и захотели с любовью, а не с нахальством и насилием обратиться к русским людям. Ну и не надо! Сами погубили своё дело, и сколько сотен человек заплатили жизнью за то, что вот эти слишком торопились торжествовать...

— Кто — вот эти? — спросил старик с испугом, опасаясь, что сын его опять начинает бредить.

— Иезуиты! — ответил Ян, показывая глазами на ксёндза. — Вздумали целый народ разом обратить в свою веру, перемудрили, нажужжали Димитрию в уши, сбили его с прямого пути и погубили своё же собственное дело и многие сотни своих соотечественников... а сами под конец спрятались за московские образа... Безмозглые...

Он дышал всё труднее, говорил всё с большими перерывами, и глаза его понемногу закрывались.

— Сын мой! — подал голос ксёндз Помаский. — Наступает минута, важнейшая для каждого из нас...

— Отец!.. — крикнул изо всей силы больной.

— Что, мой милый, моё сокровище?

— Уведи ксёндза! — сказал громко Ян каким-то неестественным голосом.

— Но милый друг! Наступает минута, важнейшая...

— Дай мне спокойно умереть! — простонал опять больной.

Старик вызвал ксёндза в другую комнату, чтобы несколько успокоить волнение сына, и тотчас опять вернулся к нему.

— Помнишь, отец, — заговорил Ян слабеющим голосом, — помнишь, ты спрашивал меня, какой я веры, и не кальвинист ли я?.. Знаю, что наступает важнейшая минута... Утешь же меня... Но не пугайся... и не бойся ты на этот раз иезуита... Пошли... знаешь за кем?.. Проси... отца Герасима!..

Через час отец Герасим с запасными Дарами торопливо, но с достоинством вошёл в комнату умирающего. Проходя через кабинет, в котором сидел ксёндз Помаский, до самого появления священника не знавший, что за ним послан экипаж, отец Герасим скромно потупил взор и прошептал:

— Да воскреснет Бог и да расточатся врази его!..

Долгое время ксёндз не мог прийти в себя от изумления. Но потом, когда в соседней комнате шёпот исповеди закончился и послышалась ясно и торжественно произносимая напутственная молитва, он вскочил, нахлобучил шляпу и, скорыми шагами идя к своему дому, проговорил:

— Какое же это, однако, скверное предзнаменование...

Ян, или Иван, Бучинский умер спокойно, напутствуемый молитвами отца Герасима. По его просьбе священник долго после того служил панихиды, поминая рабов Божиих Димитрия и Ивана...

Воевода сендомирский более двух лет просидел в московском плену, а его дочь ещё восемь лет содействовала смутам в московской земле.

Кто был самозванец? Этого история не знает...

Андрей Ефимович Зарин

ДВОЕВЛАСТИЕ

Часть первая

БОЖИЙ СУД

I

Скоморохи

нязь Теряев-Распояхин едва женился, сейчас же отстроил усадьбу в своей любимой вотчине под Коломной. Быстрая речка омывала её с задней стороны, на которой раскинулся огромный сад. Передней стороной усадьба выходила на проезжую дорогу и казалась маленьким острогом, так высок и плотен был частокол, так массивны были ворота со сторожевой башенкой. В неспокойное время строился князь — в то время, когда поляков и хищные войска самозванца сменили придорожные разбойники, когда грабёж и убийство творились и на проезжей дороге, и на городских улицах, и в самих домах. Нередко по службе царской князь Теряев отлучался из дома на долгое время и, дорожа покоем жены и своего маленького сына, выстроил прочные хоромы.

Тотчас за воротами был ещё огород, а за ним уже шёл широкий двор с мощёной дорогой к теремному крыльцу. По сторонам были разбросаны служилые избы для охранной челяди, во главе которой стоял любимец князя и княгини, Антон. Дальше за ними размещались строения бани, конюшни, кладовок, погребов, повалушек,[2] а терем в два этажа с башенной пристройкой, крепкими дубовыми стенами, толстой дверью, тяжёлыми ставнями стоял посреди крепких избушек, как богатырь во главе своей рати, и князь, выстроив его, с довольством бахвалился:

— Сам пан Лисовский наедет, так и от него со своими людьми отобьюсь.

В лето 7128-го по счислению того времени, а по нашему — в 1619 году, в жаркий полдень 11-го июня молодая княгиня Анна Ивановна вышла на заднее крыльцо терема посидеть на крылечке, подышать чистым воздухом и полюбоваться своим сыном — семилетним богатырём, который резвился на заднем дворе с сенными девками.

Крылечко было широко и просторно. Молодая княгиня сидела на верхней ступеньке на толстом ковре; подле неё стоял жбанчик холодного кваса, и она наслаждалась тихим покоем счастливой женщины.

Молода она и красива, даже дородной стала, и не намилуется с ней князь, когда дома. Думала ли она, внучка бедного мельника, в такой почёт попасть? Чего Господь не делает! И она с умилением обвела кругом взглядом. Разгорелся её Миша, распарился, чёрные волосёнки, подстриженные кружком, сбились на лоб и завесили его сверкающие радостью и весельем глазки. Молодые, здоровые девки с весёлым смехом гоняются с ним, играя в горелки, и летает он, соколом гоняясь за ними. Огромная радость для матери любоваться своим первенцем.

Для полного счастья молодой княгине не хватало только её любимого мужа. Великое дело совершалось для всей Руси в это время; радость наполняла сердца всех, любящих своего царя. Из тяжкого польского плена возвращался Филарет Никитич, великий подвижник за свою родину, отец царствующего Михаила. Вся Русь делила радость своего царя, первого из Дома Романовых, и князь Терентий Петрович был отозван ради того случая в Москву. Любил его царь Михаил за его воинскую удаль, за смелые речи и решительный нрав. Любя, пожаловал он его в окольничьи и скучал без него, несмотря на то, что сильные братья Салтыковы всячески очернить его старались.

Мягкий царь Михаил, хотя и склонялся под волею своей матери и её приспешников Салтыковых, а всё же не мог не ценить того, кто, не щадя живота своего, от молодой жены и сына-малютки ходил имать Маринку с Заруцким, и донского атамана с его шайкою[3], и всяких других разбойников, никогда не отказываясь от ратного дела.

Чувствуя вражду против себя царских клевретов, князь Теряев много раз говорил жене:

— Перейдём жить в Москву, там я палаты выстрою!

Но княгиня каждый раз отказывалась.

— Не привыкла я к городской жизни, князь, — говорила она, — не неволь меня. Люблю я простой обычай, да и сам знаешь, мне ли, глупой, угнаться за боярынями. Слышь, они и брови чернят, и щёки сурмят, и лицо белят. Где мне тягаться с ними? Только посмех всем будет!

И князь покорялся ей, находя в её словах немало правды, и таким образом делил время между Москвою и Коломною.

Плотно покушала княгиня за обедом, сластей наелась, и теперь её брала измора; то и дело прикладывалась она к жбанчику, чтобы освежиться. Но глаза уже начали слипаться, и княгиня поднялась, тяжело вздыхая. Вдруг до её слуха донеслись звуки волынки и резкое бряцанье накр[4]. Анна Ивановна приостановилась и окликнула одну из девушек:

— Матрёша, сбегай до ворот! Глянь, никак потешные шумят.

Назад Дальше