Девушки горько плакали, а Матрёшка с Дунею, как безумные, выли и колотились головами о дубовые стены. Чуяло их сердце, что не простит князь в своём гневе их вины окаянной.
Даже княжий доверенный Степаныч, и тот ходил, свесив голову, сознавая свой проступок пред княжьим домом.
Словно грозовая туча повисла над усадьбою, словно ждали все судного часа и трепетали в таинственном, суеверном ужасе. Страшен бывал князь, когда гневался.
А скоморохи тем временем быстро шли вперёд, сторонясь большой дороги и пробираясь лесом и зарослями по тропинкам, известным только Злобе, Козлу да косолапому Русину, которые в смутное время были в шишах[12] и в первые годы в этих же местах занимались разбоем.
Шли они спешным шагом, не зная устали. Впереди их шагал Злоба, ведя в поводу медведя и таща за руку выбившегося из сил маленького Мишу. Мягкие сафьяновые сапоги мальчика уже разорвались, и из них торчал угол холщовой портянки; его шёлковая рубашечка висела на плечах клочьями, и он то и дело падал от усталости.
— У, княжье отродье! — злобно проговорил наконец рыжий великан и, взбросив его себе на руку, зашагал ещё быстрее. Ему мало было дела до того, что сердце Миши билось, словно пойманная птица, что его личико застыло с выражением неземного ужаса, а глазки смотрели почти безумно. Живой или мёртвый, лишь бы был он действительно первенец князя Теряева. Только одно это и знал рыжий поводырь, да знал ещё, что худо им будет, если они не уйдут от погони.
II
Тёмное дело
ерез два дня после описанных событий, накануне великого торжественного дня встречи царя с вырученным из неволи отцом, именно 13-го июня 1619 года, за каких-нибудь полчаса до захода солнца, по Москве через рыбный рынок шёл средних лет мужчина, обликом иностранец, по костюму — военный. Высокого роста, широкий в плечах, с открытым, весёлым лицом, с окладистою русою бородою, он был бы красавцем, если бы кровавый шрам не пересекал его лица огненной полосою, начинаясь над правой бровью, проходя через раздробленную переносицу и теряясь в левом усе.На голове путника была медная шапка, или прильбица, с кольчужною сеткой, падавшей на плечи и шею; на нём был синий кафтан с жёлтыми рукавами, поверх которого были надеты кожаные латы с железными набойками, т. е. юшман; на ногах красовались огромные сапоги из жёлтой кожи, доходившие почти до бёдер. Широкий кожаный кушак охватывал его живот, и на нём спереди висел поясной нож, а сбоку — короткий и широкий меч. Несмотря на жар, поверх всего на плечах этого человека висела короткая суконная епанча[13].
Путник торопливо переходил рыбный рынок, на котором уже никого не было, и угрюмо бормотал что-то по-иностранному, очевидно, ругаясь. Рыбный рынок, прилегавший одной стороною к овощным рядам, представлял собою небольшую площадь, только частью застроенную ларями. Торговцы обыкновенно приезжали с возами, с которых и вели торг. Вряд ли по своей неопрятности в Москве было ещё другое подобное место. Снулую рыбу торговцы без околичностей бросали прямо на землю, мелкая рыбёшка падала на ту же землю просто случайно, тут же иной голодный поедал солёную рыбу, кидая остатки наземь; всё это, покрывая площадь изрядной толщины слоем гнили, разлагалось и наполняло воздух ядовитым и удушающим смрадом. Русский нос сносил его, и в базарные дни здесь торговля шла развалом, но иностранцы с ужасом вспоминают в своих записках об этом рынке. В небазарные дни площадь обыкновенно пустовала, и только бродячие собаки стаями бродили по ней, жадно роясь острыми мордами в смрадной рыбной падали.
Путнику казалось, что он умрёт посреди этой площади, и на его лице выразилось наслаждение, когда свежий ветерок дохнул на него с реки Москвы, мост через которую примыкал к другой стороне площади.
Иностранец отнял руку от носа, вздохнул полной грудью и остановился у начала моста, пытливо оглядываясь по сторонам.
Узкий, недлинный мост, настланный на широкие суда, выходил на безлюдную мрачную местность, так называемое Козье болото. Посреди площади стояла виселица, ещё не разобранная после казни, и мрачной громадою высился эшафот, лобное место — высокий помост на толстых сваях, к которому вело несколько ступеней; на помосте стоял тяжёлый широкий обрубок, вроде тех, которые можно видеть теперь в мясных лавках.
Иностранец взглянул вдоль берега. Немощёная улица была покрыта пылью и грязью. На ней, то высовываясь вперёд, то уходя назад, стояли дворы с убогими избами. Иностранец, не видя людей, постоял минуту в нерешительности и потом смело двинулся вдоль берега направо. Вдруг его лицо прояснилось, и он ускорил шаг. У одних ворот растворилась калитка, и чьи-то сильные руки вытолкнули человека на улицу. Он сделал два скачка, замахал руками и повалился лицом в пыль. Иностранец быстро подошёл к нему и нагнувшись толкнул в плечо.
— Скажи мне, где Фёдор Беспальцев? А? — спросил он ломаным языком.
Упавший сделал попытку поднять голову, замычал что-то и опять ткнулся носом в пыль. Он был весь оборван, сермяжная рубаха едва прикрывала его наготу, синие дерюжные порты сползали и обнажили часть спины, босые ноги были грязны и изранены.
Иностранец постоял над ним, потом выпрямился, решительно подошёл к калитке и застучал кольцом. Не получив ответа, он вынул нож и его медной рукоятью с такой силой стал ударять в доски калитки, что гул ударов огласил всю улицу.
Этот способ оказался действенней.
— Ты опять, пёсий сын, буянить! — раздался злобный голос, и, распахнув калитку, здоровенный детина в рубахе рванулся было вперёд, но иностранец ударом в грудь отбросил его и вошёл в калитку.
Мужик с изумлением взглянул на него.
— Тебе что нужно? — спросил он.
— Фёдор Беспальцев тут? Мне его видеть надо!
— Здесь, — грубо ответил мужик. — Тебе зачем его?
Лицо иностранца вспыхнуло.
— Ну, ну, грубый мужик. У меня дело есть! Веди! — крикнул он.
Мужик смирился.
— Иди, что ли! — сказал он и, замкнув калитку, повёл гостя по двору к большой избе.
Иностранец, положив на нож руку, твёрдо ступал за ним.
Мужик ввёл его в тёмные сени и провёл через просторную горницу, в которой у стола, за штофом вина, двое каких-то мещан играли в зернь[14]; затем, пройдя тёмную кладовку, он ввёл его в другую небольшую горницу и, сказав в полутьме кому-то: «К тебе, хозяин!» — оставил гостя одного.
Полутёмная горница почти до половины была загорожена огромной печью. В углу трепетно мерцала лампада.
В душном воздухе пахло прелью, мятой, сырой кожей, потом, образуя смрадную атмосферу; сквозь небольшое слюдяное оконце тускло светил догорающий день. Иностранец разглядел у окна маленький стол с лавкою подле него и, подойдя, опустился на лавку.
В тот же миг с печки раздался сухой кашель, с её лежанки свесились грязные босые ноги, и маленький, корявый мужичонка, с поредевшими рыжими волосами, опустился на пол и, щурясь, подошёл к пришедшему.
— Кха, кха, кха, — заговорил он, шепелявя и кашляя, — что-то не признаю тебя, добрый молодец. Откуда ты, кто? Какой человек тебя ко мне послал? Кха, кха… — И он, закашлявшись, опустился на длинный рундук, стоявший вдоль стен, и заболтал головою.
Красноватый отблеск заходящего солнца ударил в оконце и осветил его. Это был Федька Беспалый, бывший тягловый боярина Огренева-Сабурова.
Если другим тяжёлые дни Смутного времени принесли горе и разорение, то Федьке они дали возможность нажиться, и он, не брезгуя ничем, жадно и торопливо набивал свою мошну. Находясь в вотчине под Калугой в дни Калужского вора, он умел поживиться и от поляков, и от своих, когда возил туда оброк натурою, и даже запасся кубышкою, как современные банкиры запасаются несгораемым сундуком. Когда спалили усадьбу боярина и верный его слуга зарыл часть казны в землю, Федька успел подглядеть заветное место и обокрасть его. Вора убили в Калуге, суматоха настала кромешная, и Федька с казною пробрался в Нижний и занялся там куплею-продажей и корчемничеством. Даже в великий момент поднятия народного духа, когда Минин Сухорук тронул все сердца[15] и на успех родного дела подле его трибуны вдруг стала расти куча денег и сокровищ, Федька сумел из этой груды уворовать себе немало. Как шакал, он шёл за ополчением, торгуя вином и пивом, держа у себя скоморохов и женщин, и, наконец, когда относительный мир осенил Русь, он окончательно переселился в Москву, выстроил себе на берегу крепкий дом и стал содержать рапату. Так назывались в то время тайные корчмы, притоны пьянства, разврата и всякого бесчинства. Пьяница, распутный ярыга[16] и боярский сын, подлый скоморох и иноземный наёмник находили здесь всё и во всякое время: вино, игру, женщин, табак и даже деньги, если у нуждающегося была какая-нибудь рухлядь. Как паук, сидел Федька в своей норе и ткал паутину.
Теперь, кашляя, он зорко осмотрел пришедшего и уже знал, за каким делом тот пришёл к нему. Иностранец дал ему прокашляться и ответил, коверкая язык:
— Я — капитан Иоганн Эхе, а послал меня к тебе мой камрад Эдвард Шварцкопфен.
Федька затряс головою.
— Помню, помню. Я ему коня достал и десять рублей дал. Хороший был воин! — он вздохнул, — сколько он мне добра приносил. Теперь уж нет того. Ляхи, будь они прокляты, всё побрали. Чего не унесли, в землю закопали, а остальное опять в казну ушло. Теперь князья-то да бояре оправляться стали, теперь и кубок, и стопки, и братину без торга взяли бы, а нет!
— Таких нет, а вот это я тебе принёс. Возьми, пожалуйста!
С этими словами Иоганн Эхе откинул свою епанчу и протянул Федьке кожаную торбу. Федька торопливо вскочил с рундука, и его глаза хищно сверкнули; но он сдержал свой порыв.
— Сем-ка я огонёк засвечу, — сказал он.
Нагнувшись к подпечью, он достал каганец со светильней, воткнутой в остывшее сало, и горшочек с углями. Присев на корточки, он раздул уголья, запалил о них тонкую лучину и зажёг светец. Светильня затрещала, и огонёк, тускло играя и коптя, слабо осветил часть горницы.
Фёдор поставил светец на пол, подошёл к двери, заложил её на щеколду, заволочил оконце и тогда только, подойдя к столу, развязал дрожащими руками торбу. Эхе, опершись локтями на стол, с ожиданием смотрел на него.
Федька вынул напрестольный крест, смятую серебряную чашу, два ковша и целую горсть самоцветных камней. Его раскосые глаза засветились, жадность озарила лицо, но осторожная скупость торговца победила.
— Ох, хорошие штуки, хорошие, а где мне, убогому, взять их! — со вздохом сказал он и отодвинулся от стола, с удовольствием видя, как изменилось вдруг лицо Эхе.
— Возьми, пожалуйста, — заговорил тот откровенно, — я здесь совсем чужой. Никого не знаю. В Стокгольме хотел побывать, да здесь остался, потому что поехать не на что; здесь служить — коня надо, кушать надо, а денег-то нет — искать надо, до царя идти. Возьми, пожалуйста!
— Хорошего коня я тогда твоему латинцу достал! Ой, хорошего! Да тогда другие дела были: тогда деньги везде были, в грязи валялись, а теперь… — Федька развёл руками. — Нет, пойди к другому.
— Я никого тут не знаю! — жалобно ответил Эхе.
Он, сильный, молодой швед, с мольбою смотрел на плюгавого Федьку, которого в другое время, может, раздавил бы, как гадину. И тогда, и теперь, и во все времена нужда одинаково унижала достойного пред недостойным.
Федька опять вздохнул.
— И то, — сказал он сочувственно, — пойдёшь на базар продавать, сейчас какой-нибудь дьяк или его приказный привяжутся: «Откуда? Краденое!». Тут тебя сейчас в разбойный приказ и руку отрубят.
Эхе побледнел и судорожно схватился за рукоять ножа.
— Откуда у тебя это всё? — спросил Федька, — награбил? — Эхе вдруг вспыхнул и так хлопнул по столу широкой ладонью, что Федька мигом отскочил в сторону.
— Я — не вор, — гордо ответил швед, — я — воин! С генералом Понтусом Делагарди[17] я ваших врагов бил, в Тушине бил, в Москве бил; с генералом Горном ходил тоже! Да! Я — не вор! Ведь это вы, русские, — воры. Когда нам субсидии не дали, мы на Псков ходили, потом с генералами и Понтусом, и Горном Новгород брали. Много наших убили, ну и мы! Мы всё брали, жгли, резали! Всё наше! Мы кровью взяли, с оружием! Вот! — Он пришёл в одушевление и махал ножом, и его шрам горел, словно раскалённый железный прут. — А ты говоришь: крал! Я — не вор! — Он тяжело перевёл дух и вдруг кротко улыбнулся и смиренно повторил: — Купи, пожалуйста!
Федька, дрожавший и читавший уже отходную, снова почувствовал свою силу и вылез из-за печки, куда забился от страха.
— Ишь ты какой! — сказал он. — То «пожалуйста», то ругаешься. Ну, да быть по-твоему! Сколько тебе денег надо?
Лицо Эхе сразу ожило.
— Дай два сорок рублей, и хорошо будет!
Федька уморительно припрыгнул и даже руками хлопнул по бёдрам.
— Аль ты не в уме? — воскликнул он. — Два сорок! Да у кого есть теперь столько денег? У казны разве! Я — бедный смерд, Федька убогий, и два сорок! Полсорока хочешь, а то бери себе! — грубо окончил он и отодвинул от себя торбу.
Глаза Эхе вдруг потухли, лицо побледнело, он уныло опустил голову, но здравый смысл подсказал ему, что всё равно выхода ему нет, и он покорно ответил:
— Хорошо! Ты меня ограбил, а не я. Только я возьму себе два-три яхонта.
Федька так обрадовался своей сделке, что не стал спорить. Эхе со смутным пониманием отобрал четыре лучших камня и тщательно спрятал их за пояс.
— Постой за дверьми, пока я управлюсь! Я скоро, — сказал Федька.
Эхе послушно вышел и остановился в сенях, слушая, как Федька отпирает свой рундук и звенит деньгами. В эту минуту со двора к сеням подошли люди, заинтересовавшие Эхе. Рыжий, кривой поводырь, бросив на дворе медведя, тянул за руку хорошенького мальчика, так и заливавшегося слезами; маленький раскосый мужичонка шёл рядом и держал мальчика за другую руку. Они вошли в сени и, наткнувшись на воина, спросили его:
— Федька у себя в каморе, не ведаешь?
— Зачем у вас этот мальчик? Вы его у боярина украли, верно? — вместо ответа спросил добродушный капитан.
— Ну, латинец, ты за своим добром присматривай, а другому в кошель не запускай лапу! — грубо ответил рыжий.
— А я вот хочу знать! — вспыхнул Эхе, но в эту минуту Федька раскрыл дверь, увидел, в чём дело, и поспешно позвал к себе воина.
— На тебе деньги, считай! — сказал он, махая рукой рыжему, который ввёл ребёнка.
Эхе успел заметить их, считая деньги и укладывая их за пояс, и вдруг у него мелькнула мысль.
— Я у тебя ночевать буду. Я хотел на Кукуй, но не знаю пути, — сказал он.
Федька ласково кивнул ему.
— Исполать![18] Иди, иди! Там всё найдёшь — и табак, и карты, и зернь, и вино, и… кралю по душе! — ответил он и вытолкал шведа из горницы. — Прямо через сенцы иди. Вона дверь!
Эхе пошёл, но едва дверь за Федькой закрылась, вернулся к ней и стал слушать. Гудел рыжий, пищал раскосый, шепелявил Федька, жалобно плакал мальчик, и Эхе, с трудом прислушиваясь к быстрой речи, понял, что мальчик приведён по приказу Федьки за десять рублей, что он — боярский сын. Послышался звон денег, и Эхе едва успел войти в общую горницу, как сзади него послышались голоса рыжего и Федьки.
Войдя в большую горницу, капитан не узнал её сразу — такое буйное веселье царило в ней вместо прежней тишины. В большой печи ярко горел огонь, несмотря на душный летний вечер, в трёх углах, в высоких поставцах, горели пучки лучин, наполняя густым, едким дымом горницу и застилая им низкий потолок. За двумя длинными столами, что стояли по сторонам горницы, в различных позах сидели и мужчины, и женщины, с разгорячёнными лицами. Одни играли в зернь, другие — в кости, третьи, собравшись кучкою, просто пили водку и пиво. Среди мужчин виднелись и дерюга, и поскона, и суконный кафтан. Почти полуодетый, сидел пьяный ярыга у конца стола и, стуча оловянной чаркою, кричал:
— Лей ещё в мою голову! Остались ещё алтыны от материнского благословения!
Подле него расположились несколько стрельцов, дальше — знакомые нам скоморохи, какой-то купчик из рядов — все с пьяными лицами, и между ними женщины, простоволосые, с набелёнными и нарумяненными лицами, с накрашенными бровями и чёрными зубами.
По горнице, услуживая гостям, юрко сновали два подростка в синих дерюжных рубашках без опоясок, грязные и босоногие. В углу горницы, подле печи, стояли бочка с водкою и два бочонка с пивом, и подле них сидел тот самый парень, который отворил капитану калитку.
Никто не заметил появления Эхе, и веселье шло своим чередом, только одна из размалёванных женщин подошла к нему и, грубо захохотав, сказала:
— Садись, гостюшка дорогой, тряхни мошной, а я тебя потешу! — Она кивнула мальчишке, и тот мигом поднёс ей в оловянной стопке водку. Женщина взяла стопку и кланяясь произнесла: