— Ну, твой царевич молодец! — сказал старый Бучинский, застав сына за этой работой. — Совершенно незнакомый ему конь — знаешь, буланый, и не из смирных, — а он вскочил на него, на всём скаку проехал между четырьмя или пятью всадниками, даже не задев никого стременем, и осадил, как гвоздём прибил.
— Ты, кажется, совсем уже решил, ойче, — молвил Ян, — отпустить меня с царевичем. Но подумай, милый, как тебе трудно будет одному управляться со своей хлопотливой должностью...
— А ты не спорь, сын непокорный! — отвечал старик, с невыразимой нежностью смотря в глаза сыну и положив руку ему на голову. — Моя песня спета, а тебе ещё предстоит сделать свою карьеру. Ведь не простым воином я тебя отпускаю, а самым приближённым к царевичу лицом. Ты будешь его церемониймейстером, гофмаршалом, первым министром, секретарём, всем, чем хочешь...
— Но я ещё даже не говорил с ним об этом...
— А не твоё это и дело. Королевский духовник устроит всё так, как будто это сделалось само собой. И вот мой Ян займёт положение, которому будет завидовать сам воевода. А годика через два отец приедет в Москву полюбоваться громадной властью и значением сына.
— Ойче, ойче, мой милый! — сказал Ян, взяв отцовскую руку и крепко её целуя. — Ты-то как, мой дорогой, будешь без меня здесь справляться? И вдвоём мы едва успеваем...
— Себе я возьму двоих помощников, — отвечал старик. — Одному поручу возню с хлопами, другому — надзор за двором, а сам останусь по внутренним и церемониальным делам. Пусть и плохо будет исполняться дело, а всё-таки как-нибудь пойдёт. Но за тебя карьеру составить — нельзя никому поручить. Есть слух, что воевода с князем Константином Вишневецким скоро повезут царевича в Краков — представлять королю. Накануне отъезда мы вспомним, что ему нужна приличная обстановка, и, чтобы одолжить его — мы дадим ему тебя, будто бы на время, в секретари. А до тех пор ты постарайся с ним сойтись по-товарищески... Он человек молодой, добрый, доверчивый, сообщительный, и если ты сумеешь ловко повести дело, то просто будешь держать в руках судьбу московского царства.
— Ну, это будет не легко! — покачал головой Ян. — Сколько я мог заметить из разговоров и из некоторых поступков царевича, то он слепо верит в свою счастливую звезду, уверен в себе и достаточно упрям...
— Тебе-то нелегко будет, мой Ян любимый? С твоим-то умом, с твоими-то знаниями?.. Начать с того, что царевичу на днях придётся писать к папскому нунцию. А королевский духовник по секрету сообщил мне, что Димитрий не очень-то твёрд в латинском языке. Вот ты так, между словом, и скажи ему, что некогда ему заниматься письмом, что ему только стоит сообщить тебе свои мысли, так ты и напишешь за него и подашь к ознакомлению и подписанию. А там потолкуй с ксёндзом Помаским и заготовь письмецо.
— Не худо, не худо потолковать с ксёндзом Помаским!.. — сказал в это время королевский духовник, входя в комнату и добродушно улыбаясь.
И началось подробное совещание о средствах, какие должны быть употреблены, чтобы пристроить молодого Яна в секретари и обер-шталмейстеры к московскому царевичу.
II
пустя несколько дней в Самборе получено было формальное известие, что королю угодно видеть царевича. Сборы были непродолжительны, и царевич со своим секретарём Яном Бучинским и с панами Вишневецким, Мнишком и Фирлеем отправился в Краков.Старый Бучинский, проводив сына, чувствовал себя совершенно счастливым и в то же время горько плакал. То ему казалось, что Ян отправился в дорогу, которая прямо ведёт к положению первого министра в Московском государстве; то казалось, напротив, что москали в первой же схватке его убьют, ибо тяжела рука у москалей и острый глаз. У старика был один только сын — этот Ян, красивый, статный молодой человек, а затем в целом свете не оставалось никакой родни. Старик души не чаял в своём милом, дорогом Яне, вынянчил его с малых лет, дал ему отличное по тогдашнему времени воспитание, мечтал о том, чтобы ещё при жизни своей передать ему место маршалка двора и мирно закрыть глаза на руках выгодно пристроенного сына. Появление московского царевича позволило старику мечтать о лучшей для Яна участи, но в то же время, при самом страстном желании ему всевозможных успехов, родительское чувство не принимало мысль о продолжительной разлуке. «Поеду и я с ним воевать!» — вырывалось иногда невольное восклицание у старика. Но тут же он пугался, что будет только мешать сыну, а в глубине души шевелилось сомнение касательно успешности претензий царевича и необходимости приберечь для сына тёплый уголок, куда он мог бы вернуться в случае неудачи в походе... «Нет! — возражал старик сам себе. — Пусть он едет в Московию, а я тут останусь и сохраню связь между сыном и дорогой родиной, и первый министр московского царя приедет когда-нибудь навестить своего старика в Самборе...» И пан Бучинский решился продолжать тянуть свою лямку.
За время праздников в Самборе накопилось много неоконченных и нерешённых дел, а за отъездом хозяина наступившее свободное время дало возможность всё привести в порядок. Прежде всего, явились жиды-поставщики со своими счетами. Надо было торговаться с ними — для того, чтобы охранить интересы воеводы, да и самому получить известную выгоду. Жид, поставлявший к воеводскому столу жаворонков, требовал деньги за две тысячи пар, а согласился на триста пар, причём с обеих сторон умалчивалось, что это были не жаворонки, а овсянки, заготовленные ещё зимой. Поставщик восковых свечей взвешивал огарки и принимал их в счёт уплаты. И, откладывая в кошелёк выторгованные барыши, старый Бучинский всякий раз отмечал про себя: «Вот это Яну пригодится в походе!».
Затем надо было посетить тюрьму, забытую в течение трёх недель, и разобрать десятка два уголовных дел с помощью состоявшего при Самборской экономии королевского подсудка. Тут выгоды не ожидалось никакой, но предстояло проявить величайшую беспристрастность и высшую справедливость. Когда со всеми денежными делами было покончено, дней через пять после отъезда воеводы, в комнате суда при тюрьме открылось заседание. Пан Бучинский по праву занял место, назначенное для воеводы; направо от него помещался толстый подсудок, налево — секретарь суда. Ввели оборванного подсудимого, и началось чтение обвинительного акта. Дело было в том, что крестьянин Антон Савельев, сильно иссечённый экономом одной из деревень, принадлежащих к Самбору, не выдержал истязания и ударил эконома, пана Родзеиовского, толстой палкой, которая лежала тут же на столе с припечатанным к ней ярлыком. Секретарь читал гнусавым голосом подробности из показаний свидетелей, а старый пан Бучинский унёсся мыслью в Краков, где теперь его сын играет такую важную роль — принимает магнатов, которые приезжают, чтобы познакомиться с московским царевичем, разговаривает запанибрата с самим епископом краковским, кардиналом Бернардом Мацеиовским, а может быть, с самим канцлером и гетманом Замойским. Вслед за тем дорогой Ян уже в Москве, в Кремле, и милостиво беседует с московскими боярами, допускает к своей руке Мстиславских, Шуйских, Годуновых...
— За таковое преступление, — загнусил громче ( прежнего секретарь, — хлоп Антон Савельев имеет быть подвергнут смертной казни чрез повешение, но С предварительно, на основании статьи такой-то, его правая рука имеет быть отсечена...
— За что же? — вскричал пан Бучинский. — За то, что не вытерпел истязания? Нет, это незаконно! Русский и поляк имеют одинаковые права, и обе нации должны находиться в постоянной и вечной дружбе. Пусть пан Родзеиовский помирится с Антоном, и дело кончено.
Подсудок попробовал представить, что это незаконно, что прямая статья требует смертной казни, так как это был бунт хлопа против эконома, который представляет маршалка, который заступает воеводу, который изображает собою самого короля. Но старый Бучинский был непреклонен и требовал помилования и примирения. Подсудок уступил, секретарь переменил резолюцию, и бедный Антон был спасён.
Маршалок кивнул ему со своего места и сказал:
— Помни, мой человече, что поляки и русские суть родные, кровные братья.
Пан Бучинский говорил с хлопами той смесью русского языка с польским, которая сильно походила на малорусское наречие.
Ввели второго подсудимого. Это был крестьянин Ермолай Семенов из деревни Грабицы. Он был несколько лет в татарском плену, каким-то образом ушёл, пробрался домой, и так как его деревня была выжжена татарами дотла, то он приютился в другой деревне, у своей замужней дочери, и почти год скрывался и работал, не являясь к своему эконому. Таким образом он утаил свой труд, принадлежащий королю, стало быть, украл у короля всю цену годовой работы хлопа. Секретарь читал показания дочери обвиняемого и других свидетелей, а старик Бучинский задумался между тем о сыне. Предстоял ему поход; со стороны московского царя Бориса, конечно, будут приняты меры, он, разумеется, выставит войско, и пылкий царевич с пылким своим секретарём бросятся вперёд, а московские копья и рогатины стоят уже плотной щетиной, и вот красавец Ян, поникнув головой, бледный, брошенный на эту щетину, обливается своей кровью, трепещет в смертной судороге...
— За такое преступление, — загнусил погромче секретарь, — хлоп Ермолай Семенов, на основании такой-то статьи, имеет быть подвергнут бичеванию на сельском базаре и получить сто пятьдесят ударов плетью, а так как его деревня Грабица не существует, то приговор имеет быть исполнен в королевском местечке Самборе.
— Как? — вскричал пан Бучинский. — Разбойник обокрал короля! Разбойник утаил и доход, следующий на содержание кварцяного войска, стало быть, подвергнул отчизну опасности... И за это он избегает виселицы? Да где же тут правосудие? Москаль проклятый! Кровопийца!..
Подсудок знал очень хорошо, что четвёртая часть всех доходов с королевских имений по закону употреблялась на содержание сторожевых отрядов, расположенных на татарско-турецкой границе и называвшихся «кварцяным войском»; поэтому он согласился, что уклонение Ермолая от работы весьма подвергло Польшу опасности, и приговор был сообразно с этим изменен и вслед за тем подписан.
Так судил пан Бучинский, непрестанно помышляя о своём милом сыне, колеблясь между мечтами о его возвышении и опасениями за его жизнь в опасном предстоявшем походе.
По вечерам он являлся за приказаниями к пани воеводине, затем заходил иногда к королевскому духовнику, а в свободное время смотрел, как конюхи объезжали лучшего и самого быстрого коня, какого только можно было выбрать во всей Украине, для милого Яна. Дни проходили за днями. Тысячу раз старый Бучинский переходил от надежд к опасениям, и вот, наконец, в середине апреля 1604 года является из Кракова гонец от воеводы. Старик совершенно ожил. Прежде всего он спросил у гонца, есть ли письмо от сына, и, запрятав дорогое послание в свой кунтуш, отправился к пани Мнишковой и почтительно подал ей письмо от воеводы. Потом он заперся в своей комнате и дрожащими от нетерпения руками распечатал свой конверт.
«Дорогой мой ойче! — писал Ян. — Дела наши продвигаются, по-видимому, очень хорошо и так гладко, будто кто приготовил им дорогу».
Тут старик перевернул письмо и взглянул на подпись. В конце написано было:
«Весь твой Янек».
«Ну конечно! — подумал пан Бучинский. — Не подписаться же ему в письме ко мне гофмаршалом московского царевича... А всё мог бы, хоть для шутки...»
«...им дорогу. И я уверен, что здесь приложили руку и ксёндз Помаский, и патер Савицкий, и кардинал-епископ Мацеиовский, и папский нунций монсиньор Рангони. Нунций приехал к нам на другой же день после нашего приезда, познакомился с царевичем и с сожалением объявил, что королю и польской нации неприлично будет помогать ему, если он не примет покровительства Папы и не соединится со святой Римско-католической церковью. Вышло, что царевич был к этому приготовлен нашим другом, королевским духовником, и нисколько не колебался в изъявлении своего согласия. А ты знаешь, как московский народ боготворит своих царей: за царём весь народ обратится тотчас к нашему латинскому закону. На следующий день, в воскресенье, Димитрий был у нунция, и я с ним в качестве переводчика. Там мы встретили самый цвет наших магнатов, и я имел случай познакомиться с кардиналом Мацеиовским. Публично при всех царевич обещал ему ввести в своём царстве единение с Римской церковью. После этого был великолепный обед (однако вина были не так хороши, как у тебя в Самборе), и все магнаты засыпали нас уверениями в преданности и готовности помогать. В понедельник явилась к нам целая толпа московских людей и два казацкие атамана, Корела и Нежакож. Московские люди под предводительством Ивана Порошина, выходца и здешнего купца, хотели взглянуть на царевича. Иван Порошин видел его в Угличе. Несколько мгновений он всматривался в лицо Димитрия и потом повалился ему в ноги, а за ним и все остальные москали. Только казачьи атаманы с реки Дона не кланялись и объявили, что присланы от восьми тысяч товарищей, стоящих во всеоружии на польской границе, чтобы служить царевичу, если он настоящий. Царевич не обиделся, обласкал их, обещал милости.
«Настоящий или нет, — сказал он ласково атаманам, — это увидим; а вот дело в чём: есть ли вам тут чем жить на чужой стороне? Возьмите-ка по десятку червонцев на всякий случай!»
Любопытная в нём черта, что он понятия не имеет о деньгах и не бережёт их нисколько, а бросает, как будто московская казна уже в его распоряжении.
Ещё любопытная черта, что казаки денег не взяли, а один из них, дикарь Корела, сказал: «На добром слове спасибо, а покамест не надо!» — и он вытащил из кармана горсть золота, никак не меньше ста червонцев; кажется, что эти разбойники очень богаты.
В четверг являлись королю. Сам нунций заезжал за нами и возил во дворец. Царевич поцеловал королевскую руку и очень ловкую держал речь. Он объяснил, как был спасён от злодейского умысла Годунова, как теперь ищет отцовского наследия, как много у него доброжелателей между московскими боярами и народом и как ему нужно лишь немного войска для вступления в московские пределы.
Король отвечал: «Боже тебя сохрани в добром здоровье, московский князь Димитрий!»
Затем назначил на содержание царевича сорок тысяч золотых в год и позволил ему пользоваться советами и помощью польских подданных. Король ничего не мог больше сделать без разрешения сейма. Нунций привёз нас и домой, и дома, в зале воеводы, в присутствии тридцати магнатов, вручил царевичу письмо от самого Папы: святейший отец посылает благословение, ободряет в неуклонном преследовании цели возвращения отцовского достояния и обещает содействие молитв латинской Церкви, когда царевич к ней присоединится... Подумай, отец, как всё идёт ладно, как всё заранее обдумано и приготовлено. Не прошло месяца, как мы с тобой услышали о царевиче и увидели его, а имеется уже в руках приветствие от святейшего отца. Не ясно ли, что нунций с здешним кардиналом-епископом, с Савицким, с нашим ксёндзом Помаским и с прочими духовными лицами всё устроили, подстроили и теперь выполняют свой план, а мы служим шашками, которые они переставляют. Ведь самый быстрый гонец не мог бы воротиться с папским ответом на письмо нунция ранее шести недель, то есть в конце мая. Если ты ещё беспокоишься о моей будущности, то спроси прямо королевского духовника, что дальше будет по их плану... Нет, как хочешь, есть что-то ужасно унизительное, возмутительное в этом положении пешки, переставляемой по неведомому плану. Что же они оставляют нашему уму, нашей находчивости, нашим знаниям, нашему присутствию духа? Чувствую, что плохой я буду исполнитель, если меня будут употреблять в виде пешки; душа моя возмущается против этой роли... Скажи это ксёндзу Помаскому.
Как бы там ни было, король держит сторону Димитрия. Доходы с самборского имения на нынешний год остаются в распоряжении воеводы, для сбора отряда царевичу. Кажется, что за наше содействие царевич обязывается уступить нам Смоленск, Северскую землю, ввести иезуитов, дозволить строить латинские храмы и помочь королю возвратить шведскую корону. Когда эти условия будут подписаны, нам останется только выступить в поход. Поэтому я думаю, что недели через две, а может быть, и раньше, мы оставим Краков и вернёмся в Самбор, где тебя обнимет — весь твой Янек».