— Хорошо, хорошо, мой мальчик! — говорил старый Бучинский, перечитывая письмо в третий раз. — Ты только не горячись, а попробуй-ка исполнять с точностью наставления руководителей нашей совести, так увидишь, как с этим спокойно, легко и выгодно живётся. Не даром же они берут нашу свободу: они платят за неё наличными выгодами...
От воеводы был приказ: выплатить надворной кавалерии жалованье за последнюю четверть прошлого года и приготовить ряд праздников, конечно, «не жалея ( никаких издержек», прибавлял воевода. И опять принялся за свои хлопоты неутомимый Бучинский. Опять С возня с разными поставщиками, совещания с главным поваром, с главным конюхом, со старшим музыкантом, с жидом, который умел делать отличный фейерверк, но смертельно боялся зажигать его, с главным ловчим, который должен был приготовить охоту на оленя и на кабана, с жидом, который брался заново посеребрить крылья, украшавшие латы надворного кавалерийского отряда, и ещё со множеством всякого народа, готового забавлять панство по первому знаку. В этих хлопотах незаметно прошли три недели, и великолепный поезд с хозяином, с царевичем и с толпой гостей въехал на двор самборского дворца. Это было уже в начале мая 1604 года.
Праздники следовали за праздниками: утром охота, в которой блестящими и неустрашимыми амазонками участвовали и дамы; вечером — великолепный бал. Хозяином казался уже царевич, признанный в этом звании самим королём и многими сенаторами польской республики. Все группировались вокруг царевича, и вся блестящая молодёжь, толпившаяся в Самборе, составляла как будто двор. Старик Бучинский по целым дням не находил ни минуты, чтобы сказать несколько слов с сыном, который теперь занят был весьма важным делом: он заносил в реестр всех тех, кто вызывался сопровождать царевича в Москву. Охотников нашлось довольно много, но средства Мнишка были ограничены, и если он успешнее прежнего делал займы, то часть их, по необходимости, уходила на покрытие старых долгов. Приходилось назначать воинам очень незначительное жалованье и дополнять его обещаниями роскошных наград по достижении царевичем родительского престола. С каждым воином, предлагавшим свои услуги, Яну Бучинскому приходилось торговаться и уславливаться отдельно, каждому надо было пояснять перспективу торжественного вступления в Москву и роскошной жизни при русском царском дворе. Царевичу самому и неприлично да и некогда было заниматься этим: он весь поглощён был празднествами, а свободное от пиров время проводил в беседах с ксёндзом Помаским и с Савицким, приехавшим из Кракова в Самбор.
Двадцать второго мая, перед обедом, Ян Бучинский успел шепнуть своему отцу, что во время бала, когда гости будут веселиться, ему надо бы переговорить с ксёндзом Помаским и с самим стариком. Беседа устроилась в кабинете маршалка. Дело началось с того, что отец расцеловал сына, поздравляя его с успехами при царевиче, а ксёндз добродушно присоединил и свои поздравления.
— Вам известно, конечно, ойче мой любимый и пан ксёндз-благодетель, — сказал Ян, — что царевич женится на панне Марине.
— Вот как? — вскричал ксёндз в великом удивлении.
— Пан ксёндз-благодетель смеётся над своими пешками! — заметил Ян не без укора, посмотрев на ксёндза. — Кому же было и знать об этом прежде всех, как не вам?
— Не понимаю ваших слов и ещё менее понимаю ваш тон! — отвечал с показной кротостью ксёндз. — Правда, что я советовал царевичу решиться на этот шаг. Я представил ему, что когда он женится на дочери воеводы, тогда никто не подумает, чтобы воевода, такой гордый и умный, мог не знать, за кого отдаёт дочь, и не вполне уверен в его царственном происхождении. Этот брак, конечно, заставит замолчать всех недоброжелателей царевича... Но мог ли я знать, что дело уже решено?
— Решено, что брак будет совершён тогда, когда царевич станет царём, — сказал Ян. — А между тем мне поручено составить запись такого содержания: Мнишку сто тысяч в уплату долгов, а невесте в полное владение Новгород и Псков. Я сам не робкого десятка, но, признаюсь, такие крупные подарки меня немного смущают. Да к тому же я и не знаком с формой этих записей.
— Не смущайтесь только ничем! — посоветовал ксёндз Помаский, добродушно улыбаясь. — Что же касается до формы, то и ею нечего смущаться, так как запись беспримерная. Вот я на досуге набросал примерно, как это всё может быть выражено.
При этом ксёндз вытащил из кармана лоскут бумаги и принялся читать:
— По Божию изволению и по молитвам предостойной матери нашей Марии Фёдоровны, мы, царевич московский Димитрий, сын царя Ивана Васильевича, обязуемся и клянёмся по достижении прародительского московского престола нашего сочетаться законным браком с Мариною, дочерью ясносиятельного воеводы сендомирского, старосты львовского. В вено будущей жены нашей, панне Марине Мнишек, мы уступаем Новгород и Псков со всеми уездами и волостями этих государств и призываем на себя проклятие небесное, если сами будем этими государствами владеть. В этих землях она, будущая царица московская, вольна будет давать своим служилым людям поместья и вотчины, ставить римско-католические монастыри, костёлы и школы и содержать произвольное количество римско-католического духовенства. Сие да послужит началом приведения всего государства моего в единую веру Римско-католической церкви. Будущему тестю нашему воеводе... — ксёндз тут опустил бумагу на колени. — Впрочем, что же я вам читаю? Возьмите моё маранье и, если понравится, перепишите или исправьте и переделайте, как вам будет угодно. Я, признаюсь вам, не в свои дела не люблю вмешиваться, и только для памяти записал насчёт римско-католической веры, чтобы вы как-нибудь не забыли. А я между тем пойду посмотрю на танцы. Признаюсь, на старости лет люблю я смотреть, как веселится молодёжь, и столько же ценю нашу мазурку, сколько русского «казака» или «горлицу». До Свидания, уважаемый маршалок!..
— Ну, не правду ли я тебе тысячу раз говорил, что выгодно и легко живётся тому, кто с точностью следует наставлениям руководителей нашей совести! — воскликнул пан Бучинский. — Вот твоя запись и готова! Остаётся только переписать её и идти танцевать.
— Да, — кивнул задумчиво Ян. — Пошёл он любоваться, как танцуют, как же! Он будет теперь подстраивать то, что мы через неделю будем исполнять, как пешки.
В это время в открытые окна кабинета маршалка вместе с благоуханием цветущего сада влетели звуки удалённой бальной музыки. Ян нетерпеливо вскочил с места.
— Нет, это невыносимо! — вскричал он. — Поскорее, поскорее бы только вырваться из этого омута интриг, обдуманных экспромтов и ожидаемых нечаянностей! Поскорее за дело, в настоящую работу, в шум битвы, где по крайней мере патеры не сумеют направлять неприятельских отрядов и пуль. В тисках каких-то чувствуешь себя здесь и начинаешь ненавидеть людей, которые просто сочиняют мою судьбу и участь смелого и великодушного моего друга...
— Так ты полюбил своего царевича, мой Янек милый? — спросил отец, обдумывая выговор сыну за его кичливость.
— Его нельзя не полюбить, ойче, когда узнаешь поближе. Он так добр, он так доверчив, так великодушен! Он так беспечно верит в свою судьбу, так увлечён мыслью о добре, какое он может сделать своей земле, о просвещении Московского государства, что нельзя не отдаться ему всей душой...
— Полно! Не ты ли увлечён царевичем, мой мальчик? — сказал пан Бучинский, проводя рукой по шёлковым кудрям сына.
— Хорошо, положим, что я увлечён. Но посмотри ты на этого дикаря, на казачьего атамана Корелу. В первые дни он недоверчиво смотрел на царевича, потом убедился в его царственном происхождении, отправил к казакам своего товарища Нежакожа, а сам остался с нами. И нет на свете такого преданного пса, как предан Корела своему царевичу. По своей воле он сделался неотступным и бессменным телохранителем Димитрия, ночью спит на полу возле его двери, днём не спускает с него глаз... Помнишь, как он схватился за нож, когда ты не хотел впустить его в столовую? И теперь царевич танцует, а Корела со своей рыжей бородой и исполосованным лицом глазом не моргнёт и угрюмо переходит позади танцующих из одного зала в другой. И дикарь этот тоже увлекается? Так?..
— Ну хорошо, хорошо, мой мальчик! Однако мне пора пойти в зал присмотреть кое за чем и в самом деле полюбоваться «горлицей».
В этот вечер маршалок, провожая Димитрия в его покои, с особенными почтительностью и нежностью поцеловал ему руку.
На следующий день утром царевич вручил Мнишку запись, набросанную на досуге ксёндзом Помаским, а тотчас после обеда князь Корецкий, тоже думавший жениться на Марине, вызвал Димитрия на поединок. Корела слышал ссору, и когда Корецкий назвал Димитрия бродягой и обманщиком, атаман схватил его за руку и успел до половины вытащить свою саблю. Царевич бросился вперёд и остановил своего верного слугу. Но успокоить его не мог иначе, как отведя в свою комнату.
— Что ты наделал, несчастный! — говорил Димитрий. — Ведь ты и себя бы погубил, и меня бы навек опозорил!..
— А что он лается — безмозглый! — угрюмо отвечал казак.
— Лается — так и ответит по-рыцарски! — возразил царевич. — Завтра утром я буду с ним биться!..
Казак с удивлением посмотрел на Димитрия и, сердито качая головой, проворчал:
— Никогда этого не будет!
— Что? — не расслышал царевич.
— Никогда, говорю, этого не будет! — отвечал совершенно спокойно Корела. — Ты наш батько, и если понадобится, то будем биться мы. Да и не надо вовсе биться. Его надо просто заколоть, как поросёнка, чтобы нашего батьку не порочил, а зачем биться? Биться не надо!
— А батьку надо слушать? Как ты думаешь? — спросил Димитрий.
— Надо, надо слушать, если дело приказывает! — отвечал казак.
— Ну так слушай! Завтра я буду биться с князем Корецким, а тебе приказываю накрепко в это дело не мешаться! Понял?
— Никогда этого не будет! — опять спокойно возразил Корела.
— Как не будет?.. Батьку-то не слушать?..
— Не будет потому, что не можно. Я послал сказать казакам, что берегу царевича нашего пуще глаза. Что же скажет товариство, если я дам царевичу пропасть? Ведь сабля глупа...
— Ну, так нам придётся с тобой распрощаться, если не хочешь добром слушаться батьки. Я велю тебя вывезти отсюда в Житомир или в Киев — куда-нибудь подальше...
Долго ещё царевич уговаривал неугомонного атамана, долго доказывал, что рыцарская честь требует боя, что отказаться от поединка считается величайшим бесчестьем и т. д. Наутро царевич оделся, готовясь к поединку, и на прощание протянул атаману руку. Тот взял её обеими руками и опять сказал:
— Никогда этого не будет!
Опять пришлось его уговаривать. Димитрий начинал сердиться, кричать.
Тогда Корела тоже закричал:
— Так свяжи меня, вели заковать! А то не утерплю, пойду и убью безмозглого!.. Ну, Ян, слушай! Бери верёвку, вяжи. Да покрепче вяжи, вот так... Локти-то свяжи, не то ей-богу же уйду! Да ноги свяжи крепче! И что я товариству скажу? Этакая беда! Безмозглого заколоть надо, а царевич, сам царевич с ним биться идёт!..
В это время молодой Бучинский крепко связывал ему руки и ноги, и когда часа через два царевич вернулся с оцарапанной щекой, он нашёл атамана лежащим на полу связанным и в прежнем положении.
— Ну, батька, жив? — спросил он обиженным голосом у вошедшего царевича.
— Немного только оцарапан! — отвечал Димитрий, указывая на окровавленную щёку.
— А безмозглого заколол? — полюбопытствовал казак.
— Понесли чуть живого! — тут царевич опустился на колени, чтобы разрезать верёвки, которыми связан был атаман.
— Ну, это хорошо! — улыбался Корела, сидя на полу и распутывая ноги освобождёнными руками. — Жаль только, что не до смерти. Ах, жаль!..
В это время Ян Бучинский, угрюмо поглядывая в окна, ходил по комнате из угла в угол и старался не вникать в разговор Димитрия с атаманом. Бедный молодой человек оказался в самом неприятном положении. Сейчас только был он свидетелем отчаянной схватки. Царевич и Корецкий встретились, как было условлено, в дубовой роще, верхами. Они понеслись друг на друга с обнажёнными саблями и ловко отражали первые удары, но от сильного толчка Корецкий упал с лошади. Димитрий объявил себя удовлетворённым, но рассвирепевший князь бросился на него с такой быстротой, что он едва успел отразить сабельный удар, оцарапавший ему щёку, и в то же время царевич насквозь проколол Корецкому руку пониже плеча. Рана была не опасна, но потеря крови — так велика, что он потерял сознание. Бучинский радовался торжеству своего друга, но в то же время не мог не досадовать, что пролита кровь. А вдобавок ещё здесь бородатый дикарь употребляет так бесцеремонно давно укоренившийся, но всё-таки не лестный эпитет. Душа его готова была отшатнуться от царевича, от всего московского дела, но куда было отшатнуться?.. Молодой Бучинский лет до четырнадцати воспитан был матерью, усердной кальвинисткой. Она сообщила его характеру такую прямоту и такую твёрдость, что потом шесть лет учения в иезуитской коллегии во Львове не могли его испортить, не приучили его совершенно отказываться от своей воли для исполнения приказаний патеров. Его пылкая душа не выносила сознания, что каждый шаг его заранее просчитан и определён помимо его сознания и даже порой против его совести. Переписывая запись об уступке Марине Новгорода и Пскова, он уже негодовал, что держава его друга, молодого царевича, уменьшится на две такие существенные страны; но спорить было уже поздно, потому что всё было заранее и давно подстроено и утверждено интригой всемогущих ксёндзов. Это до такой степени выводило его из терпения, что он готов был даже примириться с грубостями дикаря-атамана и чувствовал, что он может совершенно проникнуться русскими интересами — просто из поляка сделаться русским. Надо заметить, что несколько сотен лет назад, когда славянские племена были ближе к общему своему началу, такое чувство в молодом человеке, задыхавшемся в ксёндзовских тисках, было гораздо возможнее, нежели впоследствии, когда история России и Польши страшно обогатилась взаимными тяжкими ударами... Поэтому, сочиняя письма к царю Борису от имени царевича и воззвания от него же к московскому народу, Бучинский излагал в самом деле то, что думал с полной искренностью, и не показывал своих грамот ксёндзам. Грамоты отличались простотой и правдивым тоном. Одна из них дошла до нас:
«Бог милосердный по своему произволению покрывал нас от изменника Бориса Годунова, хотевшего нас предать злой смерти, не восхотел исполнить злокозненного его замысла, укрыл меня, прирождённого вашего государя, своей невидимой рукой и много лет хранил меня в судьбах своих; и я, царевич Димитрий, теперь приспел в мужество и иду с Божьей помощью на прародителей моих, на Московское государство и на все государства Российского царствия. Вспомните наше прирождение, православную христианскую истинную веру и крестное целование, на чём вы целовали крест отцу нашему блаженной памяти царю и великому князю Ивану Васильевичу всея России и нам, детям его — хотеть во всём добра; отложитесь ныне от изменника Бориса Годунова к нам, и вперёд уже служите, прямите и добра хотите нам, государю своему прирождённому, как отцу нашему, блаженные памяти государю царю великому князю Ивану Васильевичу всея Руси; а я стану вас жаловать по своему царскому милосердному обычаю, и буду вас свыше в чести держать, ибо мы хотим учинить всё православное христианство в тишине и покое и в благоденственном житии».
По целым дням иногда сидел Бучинский, переписывая эти грамоты в великом множестве экземпляров. В Самборе было известно, что царь Борис принял все меры, чтобы не допускать таких грамот в своё государство, и что многие перехватываются полицейскими агентами для отправления к царю. Поэтому приходилось заготавливать их очень много, рассчитывая, что только десятая их часть попадёт в руки московских людей. Для пересылки их употреблялись всевозможные средства: укладывали их в кипы товаров, вкладывали в мешки с хлебом; а хлеба доставлялось тогда много в Московское государство по случаю бывшего неурожая. Борисовы люди жестоко преследовали эти грамоты и их распространителей, и тем упорнее люди везде шёпотом толковали, что царевич жив и идёт занять престол своих прародителей. Боясь преследований, множество народу бежало в Польшу, и в Самборе то и дело московские люди просили разрешения ударить челом царевичу и звать его в Москву.