Он появлялся в царских покоях всегда внезапно, и царевич Фёдор знал, что его приводят к больному украдкой, через потайные двери перехода. Иначе было невозможно.
Этим мрачным человеком был иезуит Кунцевич, и в Москве поднялась бы гиль, если бы там узнали, что у православного царя-государя бывает "пан-крыжак".
Отец Кунцевич попал к больному царю через придворного пииту, наставника царских детей, разудалого монаха Симеона, по прозванию Полоцкого. Тот наговорил про него много всего хорошего. Выходило так, что отец Кунцевич хоть покойника оживить бы смог, такой де он дельный лекарь.
О таком премудром лекаре доложили царю, и тот пожелал видеть его.
Когда царевич Фёдор впервые увидал отца Кунцевича, он вдруг не на шутку испугался — так его поразила серьёзная мрачность этого человека. Отец Кунцевич в первый раз осматривал царя в присутствии наследника престола. Тут же был и Артамон Матвеев, единственный, на чью скромность в этом случае можно было положиться. Матвеев внимательно следил за новым врачом, и отец Кунцевич произвёл на него хорошее впечатление.
— Знает дело лекарь-то! — шепнул он царевичу. — И слушает, и мнёт, как положено, и постукивает… Я их, лекарей-то, перевидал на своём веку. Все их ухватки знаю.
Царевич Фёдор тоже не спускал взора с нового лекаря. Его приёмы были совсем не те, которыми обыкновенно сопровождали свои осмотры и придворные лекари-немцы. Отец Кунцевич не шарлатанил, а действовал с простотою, но уверенно, и это производило впечатление на больного, для которого лекарские осмотры обыкновенно бывали сплошною мукою.
Покончив с осмотром, отец Кунцевич весьма почтительно, но без тени холопского подобострастия стал откланиваться.
— Я ничего сейчас не могу сказать о болезни его царского величества, — сказал он, — мне нужно всё сообразить, и только тогда я могу сказать свои предположения.
— Так, так! — добродушно одобрил его Тишайший, — торопиться нечего. Чай, не сейчас помру.
— Совершенно верно, — спокойно ответил иезуит, — каждый человек в воле Господа, смерть всегда у нас за плечами, но я не думаю, чтобы роковой конец наступил раньше середины зимы. Я могу высказать это как предположение, а для более определённого сейчас у меня нет никаких данных…
— Спасибо за правду! — растроганно проговорил Тишайший, — вот если бы всегда мне так говорили, так, может быть, меньше я и обеспокоен был бы. А то врут все! Говорят, что ещё многие лета я жить буду, а сами знают, что меня смерть за ворот держит.
— Не совсем так, государь, — улыбнулся иезуит. — Но я уже сказал вам, что всё в воле Божией! Когда я приду в следующий раз, я с полной откровенностью выскажу вашему величеству своё мнение.
Он почтительно поклонился и пошёл к Матвееву, бывшему его проводником по дворцовым тайникам. Проходя мимо грустно глядевшего на него царевича, иезуит приостановился и тихо, но внушительно сказал:
— Вашему высочеству тоже весьма необходимо лечиться, — после чего, сделав новый поклон, вышел вслед за Матвеевым из покоя.
— Ну что, как государь? — спросил его тот, когда они были довольно далеко от царской опочивальни. — Плох?
— Да, — ответил иезуит, — он проживёт недолго…
— Сколько? — воскликнул испуганный Артамон Сергеевич. — С год или более?..
— Нет, вряд ли его и на полгода хватит… Весь его нестойкий по природе организм уже расшатан и подточен недугом.
— Что же теперь делать? — совсем уже растерялся Матвеев.
— Лечить, и очень серьёзно, его наследника, — ответил иезуит, — царевич тоже недолговечен, но лечением можно продлить его жизнь. Если бы мне предложено было, — словно вскользь заметил он, — я взялся бы за лечение его высочества.
— Да как же это сделать? — с сердцем ответил ему Артамон Сергеевич. — Ведь буря поднимется, ежели только узнают, что ты, крыжак, его лечишь.
— Что же? Ради покоя я мог бы лечить его тайно. Разве не может царевич бывать у своего учителя Симеона? Там мы и могли бы встречаться. Никто об этом ничего не узнал бы, а, может быть, мне удалось бы несколько укрепить силы этого бедного царственного юноши!
Пока отец Кунцевич говорил, Матвеев смотрел на него, не спуская взора. Как-никак, а это доброжелательство поляка до некоторой степени будило в Артамоне Сергеевиче подозрительность. Ведь отец Кунцевич был сыном страны, издавна враждовавшей с Москвой; короли этой страны считали Москву своим достоянием, и вдруг такая заботливость со стороны поляка о московском престолонаследнике!
Иезуит, должно быть, понял, какие мысли бродят в голове этого близкого царю человека, и с улыбкой произнёс:
— Не думает ли боярин о том, с чего это я принял на себя заботы о его государях? Так мой ответ на это был бы весьма прост. Я — скромный служитель алтаря и ни в какую политику земных властителей не вмешиваюсь. Я — Божий, а не земной… Для меня все люди на земле — дети одного Отца — Творца неба и земли, а потому я, видя, что молодое существо хиреет, и спешу на помощь к нему с теми познаниями, которыми умудрил меня всемогущий Господь!
Матвеев внимательно слушал эту речь иезуита, но вряд ли верил хотя бы одному его слову.
"Да, да, — думал он, — знаем мы, что ты за птица!.. И твоих песен хорошо наслышаны. Слыхали таких-то! Чёрные вы вороны. Турнуть бы тебя следовало, да вот лекарь ты и в самом деле знающий. Свет-государя тебе не поднять — не Бог ты, а Феденьку полечи, зачем ему пропадать. Пусть поживёт во славу Божию! Пока я тут поблизости, и не такие, как ты, козлы не страшны, а умру я — так уж Божья воля будет".
Заметив, что отец Кунцевич вопросительно смотрит, Артамон Сергеевич круто оборвал свои мысли и сказал:
— Что же, если умудрил тебя Господь, то и нам от твоей помощи нечего отказываться. Сделаешь доброе дело — без награды ни на небеси, ни на земли не останешься… А насчёт мниха-пиита ты хорошо придумал. Ходить ты будешь будто к нему, туда же я и царевича приведу.
Знаменитый дворцовый пиита, поэт-лауреат того времени, черноризец Симеон Полоцкий жил в одном из дворцовых флигелей. На смиренного инока он был похож разве только по платью. Это был весёлый, жизнерадостный старик, всегда готовый и гульнуть с добрыми приятелями, и попить "до положения риз" зелена вина, и попеть под гусли или бандуру не одни только церковные песнопения, а подчас, когда не было в кружке лишних глаз, готовый, подобрав полы рясы, пуститься в отчаянный пляс, заставляя дрожать слюду в окнах от раскатов здорового бурсацкого хохота.
Симеон был украинец, киевский бурсак; в молодости он толкался среди польской знати и по духу скорее был католическим, чем православным монахом. Своё крестовое имя он давно позабыл, а может быть, и никогда не помнил; рясою он отнюдь не тяготился и духовного начальства никакого не признавал. Даже грозный патриарх Никон отнюдь не пугал его. Хорошим в нём было то, что он не впутывался в дворцовые интриги и одинаково был дружен с представителями всех постоянно враждовавших между собою дворцовых партий. У этого-то "светского монаха" и стали происходить встречи царевича Фёдора с иезуитом Кунцевичем.
Последний был всегда вкрадчиво почтителен с наследником престола. Рассуждал он с ним всегда серьёзно и притом всегда о таких предметах, которые были более всего по сердцу юному царевичу. Многое, что говорил отец Кунцевич, было откровением свыше для царевича Фёдора. Он жадно слушал иезуита и скоро, сам того не замечая, подпал под его влияние.
Однажды, как-то придя к своему старому учителю Симеону, царевич Фёдор не застал ни его, ни лекаря. Вместо них в просторной, совсем уж не монастырской келье старого сочинителя "Вертограда" был высокий, красивый, с мрачным, несколько злым лицом молодой человек. Это был князь Василий Лукич Агадар-Ковранский.
Царевич и ранее того видел его несколько раз с отцом Кунцевичем. Он даже знал, что последний с большими усилиями выходил князя от тяжёлого недуга. Теперь царевич даже был рад, что этот молодой человек очутился от него так близко и притом с глазу на глаз с ним.
— Князь Василий, а князь Василий, Васенька, — позвал он Агадар-Ковранского, когда тот, низко поклонившись, заспешил к выходным дверям, — да куда ты всё торопишься? Посидел бы ты со мной малость, поговорили бы мы… Чай, не страшный я…
Царевич даже улыбнулся, произнеся эти слова. Он рад был разговору со свежим человеком, притом ближе подходившим к нему по возрасту, чем другие, окружавшие его во дворце люди.
Князь Василий, услышав это приглашение, низко поклонился и сказал:
— Чтой-то, царевич, несуразное ты сказал. Ты ли страшен! Да ты всё равно, что ангел небесный!
— Оставь, — махнул рукою Фёдор, — надоели мне хвалы.
— Да я и не хвалю тебя, а говорю, что думаю. Прости, ежели что не по сердцу сказал! Приказывай, какую тебе службу сослужить…
— И ничего я приказывать не буду, а прошу. Вот садись-ка ты против меня на лавку, побеседуем. О себе мне расскажи! Ты ведь на воле живёшь, всякое видаешь, а я здесь — всё равно, что Божья птичка в клетке. Садись!
Князь Василий присел.
XL
ВОРВАВШАЯСЯ ЖИЗНЬ
есколько времени они молчали, смущённо переглядываясь друг с другом. Агадар-Ковранский, несмотря на всю дикость своей натуры, просто ополоумел от мысли, что сидит, как равный с равным, с наследником московского престола. В первый раз он так близко видел царевича Фёдора и никогда не воображал, чтобы будущий царь мог быть таким вот, как этот болезненный, с тонкими, женственными чертами лица юноша, столь кротко, без тени какого бы то ни было презрения смотревший на него. Эта нежная красота и кротость никак не вязались с представлениями князя Василия о царе-государе, который, по его мнению, должен был быть и ростом велик, и голосом груб, и на речи дерзок, дабы было в том хотя какое-нибудь отличие между ним и его червяками-подвластными.Фёдор же, напротив того, смотрел на князя Василия с великим любопытством. Ведь он крайне мало видал людей, и ему казалось, что все те люди, которые находились вне стен дворца и кремля, — совсем другие люди, особливые от тех, которых он видит постоянно вокруг себя. Поэтому-то новый человек возбуждал в нём жгучее любопытство.
Так смущённо, не зная, о чём заговорить, молчали они несколько времени.
— Ну, что ж ты ничего не говоришь, милый? — ласково спросил Фёдор. — Ты не бойся, скажи что-нибудь!.. Как вы там живете, про весёлости ваши расскажи… Я ведь здесь в четырёх стенах-то постоянно сидючи, как есть ничего не знаю! — и он даже засмеялся, вспомнив, как часто он воображал себя птичкою малой, запертой в раззолоченную клетку.
Этот смех рассеял смущение князя Агадар-Ковранского. Он опомнился и быстро сообразил, что наступает тот момент, о котором до этого часто-часто шли у них разговоры с иезуитом Кунцевичем. Для него не было сомнения, что эта неожиданная встреча с наследником престола устроена его чёрным другом. Отец Кунцевич часто брал его, князя Василия, с собой, когда отправлялся к Симеону Полоцкому на потайные свидания со своим пациентом-царевичем. Но, должно быть, всё не выпадало ему свести молодых людей так, чтобы они могли очутиться с глазу на глаз и поговорить о разных разностях, позабыв о различии своего положения. Едва только вспомнил обо всём этом князь Василий, как к нему опять возвратилась его обычная дерзость.
— Эх, государь ты наш, свет-царевич! — воскликнул он со своей обычной пылкостью. — Тоже нашёл кого о весёлостях расспрашивать!.. Весёлости! Тоска-злодейка так вот и гложет сердце молодецкое, горе неизбывное давит, а ты — весёлости.
— Ну расскажи о своём горе! Нам, царям, и ваше горе точно так же, как и весёлости, неведомо. Послушаю я, какое на земле горе бывает; такое ли оно, как царское.
— Да нешто вы-то, цари, тоже его знаете? — спросил князь Василий. — Вот уж чему я не поверил бы! У царей да горе!..
— А то нет, что ли? — потупился царевич. — Вон батюшка мой помирает; нешто это — не горе. Нарышкины с Милославскими грызутся — опять-таки горе. Мачеха и не глядит на нас, пасынков и падчериц. За братцем Иванушкой не доглядели — и он чуть у печки не сжёгся. Боярину Матвееву комедийное действо поставить как следует не удаётся. Слышь ты, лицедеи его хмельной браги много выпили, и двух архангелов батогами отодрать пришлось. Всё это печалит, спокою лишает… Разве это — не горе?
Князь Василий ничего не ответил. Он вряд ли даже слушал царевича, обдумывая в это время свой ответ.
— Ну вот видишь, — уже настойчиво продолжал говорить Фёдор, — я тебе всё по душе сказал, так и ты не таись. Скажи, какое у тебя горе. Ты не бойся, я никому не скажу, а ежели что смогу, так и посодействую, шепну кому-нибудь там. Может быть, и удастся твоё горе в радость обратить.
— Эх, коли так, не буду молчать! — воскликнул Агадар-Ковранский. — Видно, Бог меня вспомнил и с тобою, царевич, свёл. Ну, коли так, слушай! Скажи мне откровенно: ты любил кого-нибудь? Или ещё не пришла твоя пора, молчит твоё сердце?
Фёдор удивлённо посмотрел на собеседника.
— А как же не любить-то? — сказал он. — Вот ты какой чудной! О чём спрашиваешь!.. Да разве есть на белом свете Божием человек, который любви не знал бы? Мы, цари, хотя и помазанники Божии, а всё-таки человеки, и, как говорит учитель наш, инок Симеон, и нам ничто человеческое не чуждо.
— Ну так ты, стало быть, знаешь, о чём будет речь моя, — проговорил князь Василий. — Коли ты любил уже, так и горе моё поймёшь.
— Да-да, — радостно закивал головою царевич. — Пойму, беспременно пойму. Говори только, да поподробнее говори!
— Ну, слушай, царевич! Нет больнее недуга, как любовь. Недавно меня медведь чуть было не заломал, потом такая лихоманка с горячкой привязалась, что я Бог весть сколько недель меж жизнью и смертью валялся. Спасибо вон тому лекарю, к которому и ты ходишь; только он меня и выправил, а кабы не он — лежать бы мне под курганом с крестом. Только не на радость мне была поправка. Как выправился я, так и почуял, что новый недуг мною владеет, и куда он горше, чем тот, который меня в могилу тянул. Эх, царевич, царевич!.. Коли ты тем недугом уже болел, так знаешь сам, что недужному-то и Божий свет не мил, а солнышко на небе не светит, а темь гонит, и лакомый хлеба кусок в глотку не идёт, и не любо ничто, что недавно ещё так мило было, — ни утехи лихие молодецкие, охота псовая или соколиная, ни пиры-попойки весёлые, ни песни в душу льющиеся, ничего, ничего!.. Ходишь, как в воду опущенный, тоскуешь, как зверь лесной, насмерть раненный!.. Всё не мило, всё противно, ни на что бы не глядел. Томишься, терзаешься, места себе не находишь, на каждого человека, как на врага себе, глядишь… Куда ни кинешься — вместо отрады да покоя муку себе находишь. А душа-то так и мятётся, так и рвётся; всё так тебя и тянет куда-то, а куда — и сам не знаешь… Вот она, любовь-то, свет-царевич наш, надежда милостивая!
Всё это было произнесено Агадар-Ковранским быстро, с большим повышением голоса; видно было, что порыв охватил его и что он не столько говорит со своим царственным собеседником, сколько самому себе высказывает мучившие его сокровенные думы. Он даже не видел, как раза два в приотворенную дверь выглядывала голова иезуита Кунцевича. Хитрый интриган, устроивший это свидание, не пропустил ни одного слова в разговоре молодых людей.
Фёдор внимательно слушал всё то, что говорил Агадар-Ковранский. Порыв, овладевший буйным князем, захватывал собою и нежную душу юного царевича.
XLI
ИСТОМНАЯ НОЧЬ
аревич открыл окно, и ему прямо в лицо пахнуло ароматами благоуханной ночи. Было уже темновато, чувствовалось близкое наступление осени, но было тепло и тихо. Тишина подействовала умиротворяюще на разволновавшегося царевича. Он стоял, облокотившись на подоконник, и жадно вдыхал лившиеся к нему ароматы. Мысли о всеисцеляющей смерти сами собою отошли от него; около него вились роем думы о жизни. И вдруг царевичу стало грустно именно от этих дум.