И все-то эти "земные мысли" вращались около одного и того же центра — любви. О чём бы ни начинал думать Фёдор Алексеевич, его думы неудержимо неслись к этому центру. И вовсе не тёплая благоухающая ночь была в том причиною. Видно, и прочные стены великолепных дворцов земных владык не уберегают от натисков жизни, от вторжения в их душные покои великих сил природы; видно, и жалкому, тщедушному, болезненному царскому сыну приспело время любить… любить и страдать.
"Если люди страдают из-за этой любви, — размышлял царевич, — и всё-таки страдая, любят, значит, любовные страдания — счастье. Иначе и думать нельзя. Хотелось бы и мне узнать, что такое любовь, отчего непременно нужно страдать и терзаться тому, кто любит".
Едва подумав так, юный царевич почувствовал, что краснеет. Ему даже стало совестно самого себя: ещё никогда у него не было таких дум, и вдруг явились они незваные, непрошенные, уже и теперь не в меру мучительные.
Большим усилием воли царевич прервал свои думы. В своей девственно-наивной простоте он считал их греховными, "от прелести дьявола", и уже хотел наложить на себя строгую епитимию за то, что дозволил им на миг овладеть собою, когда заметил какую-то смутную тень, промелькнувшую мимо него под деревьями любимого сада.
"Кто это? — промелькнула у него тревожная мысль. — Уж не тать ли какой ночной?"
Однако тревога, охватившая царевича, быстро прошла и он даже весело засмеялся.
— Знаю, знаю я, что это такое! — тихо промолвил он самому себе. — Ох, воистину были у меня мысли от дьявола. Только что не хотел ничего думать, только что с самим собою справился, а он, окаянный, вот так и надзуживает, так в искушения и вводит. Ахти мне, грешному! Пойти скорее в опочиваленку да на молитву стать.
Но напрасно! Царевич в этот момент был и с самим собою неискренен. Он знал, что не пойдёт в свою опочиваленку, не опустится на колена пред святыми иконами, а если и заставит себя сделать это, то не чиста, греховна будет его молитва, далеко-далеко унесутся его помыслы от всего святого, что, стоя пред святой иконой, он будет думать только о грешном земном.
Всё вспоминался ему разговор с князем Василием, и слова этого бешеного человека о любви так и жгли его душу. Странными показались тогда эти слова царевичу.
— Не понимаю я, о чём говоришь ты, — раздумчиво сказал он. — Больно уж чудны твои слова для меня. Видно у нас, царей, совсем не такая любовь, как у вас, подвластных. Я вон очень люблю сестрицу Софьюшку, хотя она, когда мы были маленькими, пребольно колачивала меня, да и теперь не спускает. Вот тут намедни рассердилась и венецейским блюдечком, что батюшке из-за рубежа посольство привезло, в меня пустила. Расколотилось блюдечко-то на кусочки. Я только взыскивать на ней обиду не стал. Что поделать? Старшая сестра! А только, как я её ни люблю, никакой я муки от того не испытываю.
— Не про ту любовь, царевич, говоришь! — горько усмехнулся князь Василий. — Не серчай на меня, ежели я скажу тебе, что такая любовь для малых детей, а не для взрослых. Есть другая любовь — любовь доброго молодца к красной девице. Вот в этой-то любви и мука. Свободного — она тебя рабом делает!.. Говорят, есть в турецких землях рабы, которые, хоть и люди, а для своих господ хуже подъяремного скота. У нас, на святой Руси, слава Богу, нет таких, да и у турок, проклятых, такими рабами только чужеверные бывают. Так вот, кто любит, тот у своей возлюбленной таким рабом и существует. Что хочет, она с ним сделает. Какие хочешь, верёвки совьёт, а на всё любящий человек пойдёт. Вот Господь Бог, уж и не знаю за какие грехи, попустил мне таким недугом заболеть. Полюбил я тут девицу одну, отдал ей своё сердце, свою душу, все свои помыслы…
— Так что же, женился бы на ней, — перебил его царевич. — Хочешь, я твоим сватом буду?
Царевичу припомнилось, что он не успел ни договорить сам, ни услыхать ответа.
Князь Василий не успел ответить. Внезапно из-за двери выдвинулся отец Кунцевич.
— А, ваше высочество, — воскликнул он, притворяясь, будто и не знал о посещении царевича. — Не заставил ли я вас ждать?
Отец Кунцевич проговорил всё это с заискивающей улыбкой.
Появление его было настолько неожиданно, что оба молодых собеседника невольно вздрогнули.
"Подслушивал он, или нет? — спросил сам себя Агадар-Ковранский. — Вот человек: нельзя никогда понять, что он думает, и его дьявольских подходов никак не угадаешь!"
Князь Василий, хотя ещё весьма и смутно, но всё-таки начинал понимать загадочную натуру иезуита. С того самого дня, когда он, придавленный своей неудачею в Чернавске, примчался к отцу Кунцевичу в попутный посёлок делиться своим горем, он и отец Кунцевич были неразлучны.
Не возвращаясь домой, в свою лесную трущобу, князь Василий отправился в Москву вслед за своим таинственным другом. В Москве у него был свой дом, обыкновенно пустовавший; в нём они и поселились. Отец Кунцевич оказался великим домоседом; он редко выходил из своего добровольного затвора.
Да ему и не нужно было где-нибудь появляться на Москве: за него действовал искусно направляемый князь Агадар-Ковранский. Именно он разнёс среди своей влиятельной родни, а через неё и по всей Москве его славу, как искусного лекаря, он же устроил отцу Кунцевичу и знакомство с Симеоном Полоцким, благодаря которому иезуит пробрался и в царские покои.
Но отец Кунцевич сделал ошибку. Если бы он не остался с князем Агадар-Ковранским, не поселился с ним под одной кровлею, где тот мог видеть его постоянно, он так и был бы для князя постоянной загадкой, действовал бы на его воображение. А тут слишком тесная близость показала князю Василию отца Кунцевича в несколько ином виде.
Как ни был духовно могуч иезуит, но он всё-таки был человеком, и случались моменты, когда с него сама собой спадала надетая им на себя личина. Вследствие этого и Агадар-Ковранский, от природы наблюдательный, уразумел, что его "чёрный благожелатель" — далеко не то, чем он стремится казаться. Попросту говоря, под овечьей шкурою всякой елейности и доброжелательства князь Василий сумел разглядеть и волчьи когти и клыки иезуита. Но было уже поздно разрывать сам собою создавшийся союз, тем более что страсть в сердце князя Василия с течением времени не утихала, а всё более и более распалялась. Отец Кунцевич же всё время держал себя так, что только с ним одним Агадар-Ковранский мог делиться своими сокровенными думами и затаёнными надеждами.
Сколько князь ни рыскал по Москве, он и следов не находил боярина Грушецкого, а тем более Ганночки, словно в воду канули со всеми своими чадами и отец и дочь.
Князь Василий страдал от неудовлетворённой страсти, и только могучая воля отца Кунцевича сдерживала то и дело обращавшиеся в бурю порывы молодого дикаря. Агадар-Ковранский терял голову; он жил только одними надеждами, и как ни устал он ждать, но именно эти надежды ещё устраняли от него отчаяние.
Теперь встреча с царевичем, которого князь считал всесильным, снова окрылила его, и ему было даже неприятно думать, что иезуит подслушивал их беседу, а более всего неприятно было то, что появление отца Кунцевича прервало их разговор как раз тогда, когда он, князь, только что хотел открыть своему царственному собеседнику имя своей возлюбленной.
Отец Кунцевич даже и внимания не обратил на неприязненные взгляды, которые бросал на него князь Василий. Он, кланяясь, подошёл к царевичу и стал против него, ожидая, что тот скажет.
— Ещё раз нижайше прошу прощения вашего высочества, — повторил он свои извинения, — я бы на крыльях прилетел, если бы только мог знать, что вы пожалуете сегодня в эту скромную келью вашего наставника. Но и он сам не был осведомлён об этом…
— Да, да! — воскликнул Фёдор Алексеевич, оправляясь от некоторого смущения. — Тут я во всём виноват один. Мы уговорились встретиться на завтра, а завтра я иду за крестным ходом вместо батюшки и, быть может, не приду сюда. Поэтому-то я здесь теперь.
— И тем лучше, ваше высочество! — ответил отец Кунцевич. — Я тогда сегодня займусь вами подольше. Меня очень беспокоят хрипы в ваших лёгких, и я хочу во что бы то ни стало найти причину их происхождения. О, ваше высочество! Опыт научил меня, что при всяком недуге — и телесном, и душевном — всегда нужно искать его причину, и, найдя причину, нужно стараться удалить её: средства подыскать легко, а с последствиями также легко справиться. Прошу вас снять ваш кафтан…
Он сделал знак Агадар-Ковранскому оставить их одних. Тот низко-низко поклонился царевичу.
— Ну, прощай, князь Василий, — ласково сказал Фёдор Алексеевич, — я рад, что встретился и побеседовал с тобою. Когда мы встретимся ещё, ты доскажешь мне про свой недуг всё до конца.
Князь Василий с низкими поклонами вышел из покоя.
— Что, ваше высочество, — спросил отец Кунцевич, пока юный царевич снимал верхнее платье, — этот бедняга, кажется, и вам надоедал с тайнами своей неудачной любви?
— Да, он говорил со мною откровенно. Мне очень жалко его и хотелось бы помочь ему, но я не знаю как…
— Вы очень добры, ваше высочество, — ответил, приступая к выслушиванию, иезуит, — но в своих сердечных недугах более всех виноват сам этот молодой человек. Но прошу вас, вздохните поглубже…
Долго и тщательно осматривал иезуит-доктор своего царственного пациента.
— Итак, ваше высочество, вы завтра шествуете за крестным ходом? Осмелюсь спросить — где? — спросил он.
Фёдор Алексеевич назвал храм, откуда должен был выйти крестный ход, и тот храм, куда он направлялся.
— Да, да, я знаю эти места, — проговорил иезуит, — они находятся под действием сырых ветров, иногда тут встречающихся и производящих как бы воздуховорот. Вам, ваше высочество, следует одеться как можно теплее; вы всё время будете как бы на сквозняке. Весьма покорно просил бы вас именно завтра уделить мне немного времени и пожаловать сюда. Я снова осмотрю вас, чтобы определить, какое влияние будет иметь на ваш организм эта жестокая прогулка!
— Я приду, — просто ответил царевич, прощаясь с иезуитом, и даже не заметил, как тот вышел, так как все его мысли были заняты пылким признанием князя Василия о его любви.
"Вот князь Василий Лукич, — вспомнил он теперь свою беседу с Агадар-Ковранским, — думаю я, жестоко страдает. А зачем? Потому что он любит; стало быть, и любовь — мука. Зачем же тогда люди любят? Ведь это значит, что они сами заведомо для себя идут на муку. Непонятно что-то! Никто себе заведомо пальца не обрежет, а тут такое страдание по охоте принимают. Что же это такое? Нет, уж я лучше никого, кроме родных, любить не буду!"
Увлекаемый своими мыслями, царевич подошёл к окну. Там под ним был сад, любимое место его детских игр. Царевич любил этот уголок, так как он напоминал ему золотые дни детства.
В лицо ему пахнула ночь, полная грешных желаний.
Царевич теперь завидовал князю, его молодому пылкому счастью, его смелой и здоровой любви.
Под впечатлением этих дум он шагал по аллейке, пока его не догнала сестра Софья. Она пошла рядом с ним. Несколько времени брат и сестра молчали.
— Ты что ж, Фёдор, думаешь? — заговорила первая Софья. — Поди, батюшке доложишь, что нас застал?
— Да уж и не знаю как, Сонюшка, — позамялся Фёдор Алексеевич, — и тебя-то мне жаль, и пред батюшкой смолчать нельзя…
— Да что ж я тебе сделала? — спросила царевна. — Тебе-то что?
— Как что? — вспыхнул Фёдор. — Будто уже и не позор для нашего царского рода?.. Царская дочь да с подвластным слюбилась. Вот пару нашла!..
Вся загорелась гневом богатырша-царевна.
— Ах, ты, слюнтяй! — громко, не стесняясь закричала она. — Недоносок маменькин! Тоже нашёл, чем корить! С подвластным! Да, стало быть, хороша я девка, ежели меня любят! Вот тебя, чахлого разиню, поди, никто не полюбит. Кому такие-то, как ты, нужны? У тебя нешто кровь? Рыбья сыворотка у тебя, а не кровь. Вот женят тебя да жену молодую приведут, так ты, что и делать с ней, знать не будешь, а станешь только охать да вздыхать: тут болит, да там болит… А тоже мужчиной прозываешься! "Я, дескать, по образу и по подобию Божию сделан… не из ребра"… Тьфу! Из навоза гнилого ты сделан… А тоже корить: царская дочь с подвластным слюбилась. Да ежели бы ты понять мог, что бывает, когда вся кровь в теле ходуном ходит и огнём пылает! Как тогда человек к человеку стремится!.. А у меня крови много, и откуда она у меня такая кипучая, не знаю. Царская дочь! Да что же мне из-за того, что я — царская дочь, и счастья не изведать?.. Нет, братец милый, без счастья вековать, как государыня-тётушка, я не буду!.. Не такая я… Вот люблю Васеньку и никого не боюсь; жилы из меня тяните — не испугаюсь, а ежели его тронут, то такое натворю, что и сами вы все не рады будете: пошлёте его в Березов, так я за ним, как собачонка, побегу. Вот тебе и будет царская дочь!.. Смекнул? Иди, слюнтяй паршивый, наушничай родителю. Иди! Чего стал да бельмы выпучил? У-у, недоносок! Глядеть-то на такого противно!
С этими словами юная царевна-богатырша так толкнула в грудь своего тщедушного брата, что тот едва-едва удержался на ногах. После этого она пустилась бегом к крыльцу палат.
— А ты, царевич, — раздался около Фёдора Алексеевича мужской голос (это неслышно подошёл князь Василий Васильевич Голицын), нас не трогал бы с Софьюшкой-то… Мы тебе не мешаем, а любим друг друга, так значит, то Господу Богу угодно… Шёл бы теперь почивать. Не царевича дело по ночам любящих ловить…
С трудом добрался до своей опочивальни Фёдор Алексеевич. Много передумал он в остаток этой ночи и лишь под утро, вспомнив, что ему за крестным ходом нужно идти, забылся тревожным сном.
XLII
В ВИХРЕ ЛЮБВИ
вечеру после крестного хода, за которым шёл царевич, вся Москва Белокаменная была полна толков и нареканий. Эти толки пошли ещё накануне, но Москва и в ту пору была столь велика, что понадобилось порядочно времени, чтобы всю её успела обойти сенсационная весть.Говорили о совершенно небывалом в Москве происшествии, настолько небывалом при общем затворничестве московских женщин, что, казалось, такого случая и быть бы не могло.
Какая-то боярышня, очень красивая, но не из богатых и в Москве никому неведомая, когда проходил крестный ход, взглянула на юного царевича Фёдора Алексеевича, громко вскрикнула и упала без чувств. Её крик услыхал царевич, и, нарушая благочиние, — чего также никогда не бывало, — оставил крестный ход и бросился к юной красавице на помощь. Однако он только мельком взглянул на неё. Началась вполне понятная суматоха. К месту происшествия кинулась толпа; никто ничего не знал толком, но говорили все. Произошла беспорядочная толкотня, едва не помяли неосторожного царевича, и, пока народ толпился, толкался, кричал и суетился, кто-то выхватил и унёс бесчувственную девушку.
Когда наступило некоторое успокоение и кое-как был водворён порядок, боярышня как в воду канула. Никто не знал в толпе, чья она, откуда взялась, с чего это её дурман мог взять. Рассказывали только, что кроткий царевич был весь бледен, как полотно, а потом вдруг стал необычайно гневен, когда ему сказали об исчезновении никому неведомой красавицы.
Однако, кое-как совладав с собою и подавив волнение, царевич занял своё место в крестном ходе и проследовал с ним; но все заметили, что он был необычайно рассеян и даже небрежно относился к церковной службе.
Действительно, ещё никогда во всей своей жизни Фёдор Алексеевич не переживал таких минут, таких острых и непонятных ощущений, какие пришлось ему испытать в эти немногие часы. Несмотря на то, что был день, а не ночь, прежние "греховные" мысли не оставили его. Напротив того, они ещё более будоражили его душу, жгли, как огнём, его мозг.
То, что он подсмотрел, вернее, подслушал в заброшенной беседке сада, волновало его кровь, заставляло сильно биться его сердце. Разговор с могучей сестрой не успокоил, а распалил его ещё более. Он понял, убедился, что действительно есть на свете могучая сила, заставляющая людей в бесконечном страдании находить неземное счастье. Это было совершенно новым для него вопросом, полным всевозможных загадок. Он думал об этих загадках во всё утро этого дня, думал, шествуя за крестным ходом, думал как раз в то время, когда совсем близко от него неожиданно раздался громкий женский вопль.