Этот вопль был настолько неожиданным, царевич расслышал в нём столько новых для себя, разнообразных звуков, что положительно не отдавая себе отчёта в своих поступках, забыв, что происходит вокруг него, кинулся вперёд. Там, среди замершей в исступлении толпы, он увидел мертвенно-бледное, но ангельски-красивое лицо молоденькой девушки, опрокинувшейся на руки заметно перепуганной старушки, голосившей, что было сил в горле, призывая на помощь.
Лицо бесчувственной девушки поразило царевича своей красотой и его черты сильно врезались в память и в сердце. Фёдору Алексеевичу казалось, будто он видит пред собою сошедшего с неба ангела; он дрожал, как в лихорадке, весь обуреваемый каким-то неизвестным ему, совершенно новым, никогда не изведанным им чувством. Под влиянием — лучше сказать, под внезапным наплывом — этого чувства, у царевича вдруг закружилась голова. Он никого и ничего не видал вокруг, пред его глазами было только одно милое лицо с закрытыми под длинными ресницами глазами.
Когда царевич опомнился, красавица уже исчезла. Он даже не заметил этого и с изумлением глядел на неистово галдевшую толпу, забывшую уже о красавице-девушке и видевшую пред собою, совсем близко, своего любимца, царского сына, будущего "великого государя великия и малыя Руси".
Опомнившись и видя, что красавицы уже нет, Фёдор Алексеевич сконфузился. Он заметил, с какой укоризной смотрит на него духовенство. Кто-то из его среды даже осмелился потянуть его за рукав, понуждая скорее занять место. Царевич не обиделся на это. Он стал по-прежнему на своё место, подал знак, и крестный ход при громких песнопениях двинулся вперёд. Навстречу ему нёсся радостный звон церковных колоколов, тихо качались хоругви, певчие покрывали своими голосами гул толпы, но Фёдор Алексеевич ничего этого не замечал. Он уже не мог молиться; его думы и помыслы были далеки от небесного, земля всецело завладела им.
Словно в лихорадочном жару он вернулся в свои покои. Первым его встретил "сват Сергеич", на правах близкого больному царю человека, постоянно остававшийся во дворце. Когда он взглянул на Фёдора Алексеевича, то тот прочёл в этом взгляде немой укор. Но ему не стало стыдно, как стало бы стыдно прежде. Юноша чувствовал себя совсем другим; в нём словно родился новый человек. Откуда только взялись в дряблой душе силы. Фёдору Алексеевичу теперь ничего не было страшно…
— Чтой-то, царевич, у тебя за крестным ходом-то вышло? — Несколько укоризненно заговорил Артамон Сергеевич Матвеев. — Нешто так возможно царскому сыну? Ведь соблазн-то какой для православного народа!..
Он не договорил. Глаза обыкновенно тихого царевича вдруг блеснули. Словно огонь какой-то загорелся в них. Брови низко-низко нахмурились, холёные руки в кулаки сжались…
— А ты чего, пёс смердящий, на господина лаять вздумал? — напрягая голос, закричал царевич. — Или на наших царских конюшнях батожья мало? Ах, ты, негодник старый!.. Государь-родитель болен, так ты, холопская душа, сейчас и волю забирать. Вон пошёл, гадина, чтобы духом твоим около меня не пахло!
В сущности говоря, царевич был смешен в своём гневе. Как-то не шла к нему, кроткому, безобидному, эта гневность. Напускная она была, и это сразу было видно, но Матвеев, более изумлённый, чем напуганный, растерялся: чего-чего, а этого он ожидать от Фёдора Алексеевича не мог.
— Государь-царевич, — дрожащим голосом, страшно бледнея, заговорил он, — верою и правдою многие годы служил я пресветлому родителю твоему и нашему царю-государю, но того не слыхивал. Стар я уже. Пусть великий государь повелит мне отъехать.
Фёдор вспыхнул ещё больше.
— Вон, — затопал он на старика ногами, — вон, чтобы и духом твоим не пахло! Вон, с глаз моих долой!
Матвеев, весь бледный, весь дрожа и трясясь от гнева и чувства обиды, сделал шаг вперёд, в пояс поклонился наследнику и потом медленно вышел из покоя, не говоря ни слова.
Едва только закрылась за стариком дверь, Фёдора Алексеевича уже охватила жалость к нему. Ведь этот важный, степенный старик, всеми признанный умница-разумник, преданнейший из преданных его отцу, всегда был ласков с ним, и теперь он, Федя, столько раз засыпавший на его коленах, у его широкой груди, вдруг так дерзостно обидел его! Не будучи в состоянии справиться с собою, царевич кинулся к дверям, распахнул их и по-детски жалобно закричал:
— Сват Сергеич, а сват Сергеич!
Отклика не было — вероятно, обиженный Матвеев был уже далеко.
— Что ж это я наделал, что наделал? — хныкал Фёдор. — И как это я мог так обидеть Сергеича?..
Но порывы быстро сменялись один другим в слабой душе этого царственного юноши. Скоро чувство жалости, точно так же, как и чувство гнева пред тем, потеряло свою остроту, и Фёдор Алексеевич забылся в думах о другом — о той красавице-девушке, которую он при таких чрезвычайных обстоятельствах увидел в этот день.
"И хоть бы узнать мне, кто она такая! — раздумывал он. — Если приказать боярским детям разведать, так сейчас по всей Москве гомон пойдёт. Скажут: вот царевич-наследник для забавы себе честную боярышню облюбовал. Нехорошо это! Да ежели и сыщут её… любочку мою, — мысленно произнёс никогда ещё не приходившее ему на ум слово царевич и при этом вдруг покраснел, — так не скажут, кто она и как её имечко: Матвеев запретит, он теперь на меня в яром гневе. А узнать нужно: людишки при царе-государе дотошные, одни дядья Милославские чего стоят — изведут милую… у них и яды всякие, и приспешников куча. Так как же тут быть? Да, что я, забыл! — вдруг встрепенулся царевич. — А князь Василий-то? Он — такой ухарь, что всё ему нипочём. И меня-то он, кажись, полюбил. Ой, разве пойти к иноку Симеону в келейку? Сказывал я князю Василию, чтобы он пришёл туда для беседы. Ой, пойду! Сергеич, поди, теперь, батюшке на меня жалится, так, пока не призвал родитель к ответу, нужно поскорее это дело справить".
Предвидя неприятные отношения с отцом, царевич засуетился. Он послал сказать, что идёт навестить своего учителя, и сам сейчас же двинулся вслед за посланцем. Как раз навсегда было уговорено, весёлый монах-поэт спешил пред приходом царевича покинуть свою келью, наскоро приведя в ней всё в порядок и довольно неделикатно вытолкав в потайной ход рыжую краснощёкую девку, подобранную им где-то в Москве и частенько появлявшуюся у него на целые ночи для выслушивания смиренных и отеческих наставлений. Он же послал в покой князя Василия, и тот явился к нему, как то было приказано царевичем.
— Слышал поди, княже, что приключилось-то со мной на крестном ходу? — начал свои объяснения Фёдор Алексеевич. — Вот и прошу я тебя, как собиного друга своего, сделай мне милость…
— Приказывай, государь! — отозвался князь. — В чём твоя воля? А я, холоп твой, не щадя живота своего, всё исполню, как сумею…
Фёдор Алексеевич, краснея, путаясь в словах, разъяснил ему про свой случай, а потом высказал свои соображения относительно того, что может ожидать бедную девушку. Князь Василий сосредоточенно выслушал рассказ царевича, а затем воскликнул:
— Э-эх, сам знаю, как ущемить может душа красная девица сердце доброго молодца! Ладно, царевич, сослужу я тебе службишку. Но и ты меня не забудь: помоги мне раздобыть мою лапушку…
Появление царского стольника оборвало беседу. Царь Алексей Михайлович настоятельно требовал к себе своего наследника-сына.
— Иду, иду, сейчас! — засуетился не на шутку испугавшийся царевич.
По дороге к опочивальне отца, ему преградил дорогу внезапно выступивший словно из-под земли отец Кунцевич.
— Ваше высочество, одно слово, — заговорил чуть не шёпотом иезуит. — Запомните: молодая девушка, привлёкшая ваше внимание своим обмороком на площади, — дочь Чернявского воеводы Семёна Грушецкого. Зовут её Агафьей. Сообщаю вам это, чтобы вы понапрасну не мучили себя.
XLIII
СУЖЕНЫЙ
мя Ганночки Грушецкой ничего не сказало царевичу: Фёдор Алексеевич никогда такого имени не слышал и понятия не имел, что за чернавский воевода есть такой на Руси; но опять забилось его сердце. Ранее, чем он мог ожидать, исполнилось его желание: он знал имя поразившей его девушки.Словно в сон погрузился царевич. Он забыл, что идёт к отцу и что там ему придётся расплачиваться за невольную гневную вспышку. Сладостные мечты осенили его, и он вдруг с ужасающей ясностью понял, что и он, слабый, тщедушный юноша, любит, любит вот так же, как любит Ваську Голицына его сестра Софья, как любит князь Василий Агадар-Ковранский свою исчезнувшую от него разлапушку.
Даже пред разгневанным отцом юный царевич не расстался со своими думами. Вряд ли он слышал, что говорил ему отец. И гневные, и убеждающие слова пролетали мимо, скользили только по его возбуждённому мозгу, не оставляя в нём по себе следа. Машинально, как заведённый автомат, повинуясь отцовскому велению, подошёл царевич к "свату Сергеичу", машинально взял его руку и так же, не думая, что он делает, хотел поцеловать её, но словно сквозь туман приметил, что Матвеев не допустил его до этого поцелуя.
Артамон Сергеевич, всхлипывая от рыданий, опустился пред юношей на колена и осыпал поцелуями его руки. Хитрый царедворец знал, как должно было ему поступать, чтобы наверняка заслужить расположение царя.
Фёдор Алексеевич не отнимал своих рук. Ему было всё равно — самому ли целовать чьи-либо руки, или принимать чужие поцелуи. Так же безучастно, словно сам не свой, облобызал он руку родителя, в пояс поклонился Матвееву и ушёл, причём тотчас же позабыл всё, что происходило в опочивальне.
"Агафья, Агаша, Ганночка, — так и вертелось в его голове милое имя. — Чернавский воевода Семён Грушецкий!.. Ну, сыщу теперь, да, сыщу… Узнаю всё, увижу её… Может быть, и она меня полюбит!.." — думал он.
Старый иезуит был прав. Он с неутомимой энергией держал в своих цепких руках нити своей грандиозной интриги, знал многое, чего не видели другие.
Молодой красавицей, упавшей в обморок, когда мимо неё проходил крестный ход, была действительно Ганночка Грушецкая.
Сильно был перепуган её отец, Семён Фёдорович, выходкой Агадар-Ковранского тогда, в Чернавске. Чего-чего, а этого он уж никак не ожидал от князя Василия. Выходка была ни с чем несообразна по своей дикости.
В глубине своей души Семён Фёдорович в то время был рад примирению с Агадар-Ковранским: ведь князь Василий был завидной партией для его красавицы Агаши; но после того, что выкинул князь в Чернавске, старик оскорбился, сообразил, сколь дик был этот добрый молодец и решил, что "слава Богу, ежели князя Василия прочь отнесло".
По общественному и материальному положению род Грушецких был гораздо ниже рода Агадар-Ковранских, и вот, боясь новых диких выходок со стороны князя Василия, он и увёз от него свою красавицу-дочь.
Однако в Москве Грушецкому совсем не повезло. Не исполнилась ни одна из его "золотых надежд". Он появился в столице как раз в разгар болезни Тишайшего. Совсем не до того было его весьма немногочисленным "богомольцам и радельцам", а потому о представлении государю нечего было и думать. Нужно было беречь своё положение чернавского воеводы. И вот Семён Фёдорович тихохонько, смирнёхонько проживал в Москве, где у него был свой домик.
Он старался быть тише воды, ниже травы, боясь привлекать на себя внимание, особенно после того, как узнал, что в Москве появился и князь Василий, сразу же заявивший о себе несколькими буйными выходками, о которых заговорила вся людная столица.
В это время при Семёне Фёдоровиче была уже его Ганночка.
Страшась, как бы она не встретилась с буйным, диким князем, Грушецкий держал дочь взаперти, чуть не "под затворами". И вот в это время около него появился отец Кунцевич.
Воевода издавна привык к этому чёрному воронью католичества. Ещё в Москве он перевидал его многое множество, да и не совсем чужими были они ему, потомку польского выходца. Их религия была религией его предков, их идеалы ярко сияли ещё прадеду Семёна Фёдоровича; притом же он считал представителей этого чёрного народа людьми умными, всякою премудростью книжною богатыми.
Конечно, отец Кунцевич ничего не сказал ему о своей близости к князю Василию; он отрекомендовался воеводе как лицо, близкое к польскому магнату Разумянскому. Когда же Грушецкий узнал, что отец Кунцевич тайно лечит больного царя, то всё в нём так и всколыхнулось, иезуит стал казаться ему драгоценностью: ведь через него можно было попасть и в близость к великому царю государю!
Отец Кунцевич действовал, преследуя свою цель. Он, пожалуй ещё более ревниво, чем отец, оберегал Ганночку от встречи с князем Василием, потому что такая встреча была вовсе не в его планах, и тщетностью своих поисков Агадар-Ковранский был более всего обязан стараниям своего друга-иезуита.
О, если бы он только мог знать это! Но князь Василий даже не подозревал подобного коварства. Он всецело вверился отцу Кунцевичу и ответил бы смехом тому, кто сказал бы, что его чёрный друг "дьяволит" против него, князя Василия.
Иезуит быстро и легко сумел втереться в доверие и к Ганночке. Молодая девушка перестала бояться его и теперь уже любила беседовать с ним. Отец Кунцевич знал, чем пленить юное девичье воображение. Он рассказывал Ганночке о великолепии придворной жизни, о блеске, постоянно окружающем королев и цариц. Кое-что знала об этом и сама Ганночка, но теперь рассказы отца Кунцевича воссоздали в её воображении весь блеск дворцов, всю пышность и могущество царской жизни.
— Хоть один малый денёк пожить так-то! — простодушно восклицала молодая девушка.
Отец Кунцевич улыбался и обыкновенно отвечал:
— Всё, дитя моё, в наших руках. Господь дал человеку свободную волю, а Сын Божий сказал: "Просите и дастся вам!".
Он незаметно для Ганночки вселял в её душу убеждение в том, будто она рождена быть царицей, и с легкомыслием юности молодая девушка уверила самое себя в этом. Нередко она даже сама себя видела на троне, но — увы! — ей рисовались польский, французский троны, а никак не свой, московский.
Но и это явилось в результате бесед с иезуитом.
"Уж если бы я только стала на Москве царицею, — не раз думала девушка, — завела бы я свои порядки… Не хуже бы французской королевы сумела бы показать себя!.. Да не бывать мне на престоле, — вздыхала она, — где уж!"
Она вздыхала, горевала и всё чаще и чаще ей вспоминался сон-гаданье в погребе-подземелье Агадар-Ковранского в ту смутную ночь, которую она провела в его прилесном доме.
Зюлейки уже не было с ней. Молодая персиянка сперва затосковала в скуке московской замкнутой жизни, а потом ушла. Дикий зверёк не перенёс московской лютой неволи. Она никому не сказала, куда уходит, и даже не попрощалась ни с Ганночкой, ни со стариком Грушецким, всегда относившимся к ней ласково. Много спустя Ганночке сказали, что Зюлейка живёт на польском подворье и не нахвалится своею жизнью. Об этом узнал и Семён Фёдорович и строго приказал дочери даже никогда не вспоминать о своей подруге. Ганночка подчинилась отцовскому приказанию, но жить ей стало так скучно и тоскливо, что, просыпаясь утром, она не знала, как ей дождаться темноты, чтобы во сне забыть свои тоску и скуку.
Не зная, чем наполнить своё время, Ганночка пошла посмотреть на крестный ход, проходивший неподалёку от их дома. С ней, как и всегда, отправилась проводить её и присмотреть за нею, как бы кто не обидел, её старая, быстро одряхлевшая нянька.
Весёлый летний день радостно отзывался в юной душе Ганночки. Солнце так ясно горело на небе, такие весёлые его лучи лились на землю, что девушка не чувствовала обычной тоски. Давно она не была на людях, а теперь вокруг неё неумолчно гудела, волновалась оживлённая, празднично настроенная толпа. Звон колоколов мощной волной вливался в этот весёлый шум. Ганночка слушала его и всё веселее и веселее становилось у неё на сердце. Вот заблестели на солнце хоругви, послышались протяжные песнопения. Крестный ход надвигался всё ближе и ближе. Толпа вокруг Ганночки заволновалась, загудела всё сильнее, потом вдруг так стихла, как будто на огромной площади, которую пересекал крестный ход, никого не было.