— Мерил?
— И не собираюсь.
— Почему?
— Так. Я не поеду.
Журавский закусил нижнюю губу, но тут же деланно рассмеялся:
— Зачем стесняться? Царя-батюшку в Могилеве будут встречать хлебом-солью тысячи белорусов. От имени Жилинского — мы трое. Ты хоть и лоботряс, но работать умеешь, как твой покойный отец, как и твоя мать. Поэтому тебе и оказана честь встречать царя, правую руку бога! За счастье бы посчитать должен, благодарить меня, а ты еще куражишься. Выпадет ли еще такое — повидать самодержца Николая Второго Александровича, императора Всероссийского, Московского, Киевского, Владимирского, Новгородского, царя Казанского, Астраханского, Польского, Сибирского, Грузинского, государя Псковского, великого князя Смоленского, Литовского, Волынского, Подольского и Финляндского, князя Эстляндского, Лифляндского, Курляндского и Семигальского, Белостокского, Kaрельского, Тверского, Пермского, Вятского, Балкарского, — выпалил он не переводя дыхания.
Мы глядели на управляющего, как на чудо при роды. Откуда ему все это известно? Ведь он неграмотный мужик, читать-писать не может. Но почести кому надо отдать умеет, тут у него природный талант!
Уходя, Журавский заявил, что заедет за нами в полночь:
— Ночью ехать придется, чтобы вовремя добраться до станции.
Остались считанные часы. Кто посоветует мне, как поступить? Могу, конечно, наотрез отказаться, жандарма Журавский не вызовет. Но я помню слова Синкевича «на рожон не лезь».
Решил сходить к Мите Градюшко, умнице, моему лучшему другу. Митя украинец, из Киева. Нужда за ставила смуглого, черноглазого паренька скитаться по стране в поисках куска хлеба, пока он не застрял у помещика Жилинского. Много времени прошло с тех пор, но Украину он любил с прежней страстью. Часто тоску свою выражал в нежно-мелодичных, печальных напевах, которых знал очень много. Слушая его песни, я, бывало, переносился мысленно в неведомые бескрайние степи, к могучему седому Днепру, видел крытые соломой хатки, утопающие в белой кипени цветущих садов, красавец Киев с золочеными куполами церквей. Но всю эту дивную красоту омрачал пронзительный свист нагайки. И уже тогда я понял, что хлыст помещика и дубинка жандарма бьют одинаково больно и в Белоруссии и на Украине.
…Митя выслушал меня внимательно, не перебивая. Задумался. Потом заговорил, как всегда путая русские и украинские слова:
— Бачишь, тут дило мудреное. Паны решили спектакль показать. Нехай, мол, царь думает, будто народ его почитает…
— Это мне понятно, — перебил я его. — А ты скажи, идти мне или не идти.
— Я так разумию, что идти тебе надо. Откажешься — Журавский прогонит, чем тогда детвору кормить станешь?.. Только ручек царю не целуй. А подсунет — плюнь в рожу.
Мы оба засмеялись.
— Однако любопытно побачить, який он царь, — сказал немного погодя Митя.
Меня тоже, конечно, любопытство разбирало. У нас в имении говорили о царе с благоговейным почтением: «царь-батюшка». Почти в каждой избе висел его портрет.
Помню, зашел я однажды по какому-то делу к соседу, старому батраку Жуковцу. Сел на лавку под изображением царя, а шапку снять забыл. Жуковец тут же наградил меня пощечиной:
— Уважение к царю надо иметь, — кричит. — Царь наш защитник от всяких лиходеев и разбойников…
Журавский, как и обещал, заехал в полночь. Он выбрился так, что щеки отливали синевой. Короткий чуб начесал тщательно, волосок к волоску. Черный с лаковым козырьком картуз держал двумя пальцами. То и дело поворачивал шарообразную голову в мою сторону, давал наставления:
— А вдруг царь соизволит поинтересоваться, как живешь, что будешь отвечать?
Молчу.
— Хорошо живу, ваше величество, скажешь. Мы любим вас, ваше величество. Народ — тело, царь — голова…
На станцию, где находилась ставка верховного главнокомандующего, мы прибыли рано, до рассвета. Но здесь уже собралась огромная толпа. Жандармы и казаки старались оттеснить ее от вокзала.
Журавский подал матери знак. Она достала из корзины большую ковригу хлеба и вышитое полотенце. Управляющий, по замыслу которою хлеб и полотенце должны были послужить нам пропуском, стал пробиваться через оцепление. Куда там! Усатый краснолицый жандарм так саданул его кованым сапогом в живот, что Журавский тут же скрючился и упал.
— Вы что делаете?! — возмутилась мать. — Это управляющий Жилинского!
— Пошла вон, — выругался жандарм. А один из казаков стал наезжать на нее конем.
…Прошло несколько часов. Солнце начало припекать, воздух накалился. Нам, стиснутым со всех сторон, трудно стало дышать. А того, кого ждут, все еще нет.
По толпе побежал шепот:
— Царь давно приехал. Он только боится показываться, напугали его.
Журавский куда-то пропал.
— Мама, уйдемте, — предложил я.
Она посмотрела на меня так, будто я был ненормальным:
— Ты что, царя ждать не хочешь? Погляди, сколько людей ждут.
Опять стоим, обливаемся потом. Вдруг кто-то тихо щелкает меня сзади по уху. Оглядываюсь и глазам своим не верю: передо мной знакомый студент Николай Наревский из Городища. Но как он попал сюда? И почему в очках? А Николай, заговорщически подмигнув, спрашивает:
— Государя-императора встречаем?
— Встречаем, — отвел я глаза в сторону.
— Так он, пока его ищейки не завершат работу, не покажется, — шепнул Николай, наклонившись ко мне.
— Разве царь действительно здесь?
— Давно. Он в вагоне закрылся…
Толпа заволновалась. Ее опять оттиснули назад. Я поднялся на носки, чтобы увидеть площадку у центрального входа в вокзал. Там было пусто. Только стояли застывшие шеренги солдат.
Вдруг стало тихо так, что слышен был шелест листьев на деревьях. Открылась дверь вокзала, и оттуда шаркающей походкой вышел невысокий, плюгавый, рыжебородый человек. За ним потянулись генералы, полковники, адъютанты, штатские, расфуфыренные дамы. Загремел оркестр, в воздухе разнеслось многоголосое «ура».
Так вот он какой, государь: лицо с сероватым нездоровым оттенком, взгляд робкий. Выставил вперед правый сапог и приветствует толпу, машинально помахивая рукой.
Моя мать тихо, испуганно шептала:
— Боже мой, царь! Боже мой, батюшка!
Она была бледна и все время крестилась. Вдруг рванула меня за рукав, подалась с хлебом на полотенце к кордону казаков.
— Назад! — угрожающе заревел жандарм. — Назад!
В это время несколько голосов выкрикнули хором:
— Долой самодержавие! Долой войну!
— Да здравствует мир! — поддержали их в другом конце толпы.
— Долой большевиков, они продались немцам! — в истерике завопила женщина. — Арестуйте их!
И тут же совсем близко, почти рядом со мной, молодой голос запел «Интернационал». Я по сей день уверен, что пел это Николай Наревский, студент из Городища:
Я машинально подхватил:
Казацкая нагайка опустилась на мою спину.
Журавский, пострадавший от жандарма, три дня отлеживался. Многие радовались: наконец-то панский холуй образумится. Оказалось, он ничуть не изменился. Напротив, стал злее. За малейшую провинность избивал людей в кровь.
Первомай в шестнадцатом году мы, молодежь, решили отпраздновать как следует. Договорились на работу не выходить, а устроить в лесу митинг. Но как быть с Журавским? Ведь он поднимет шум на всю губернию и жандармов может вызвать.
Когда обсуждали этот вопрос, много предложений было. Наиболее горячие головы, вроде Мити Градюшко, требовали даже утопить управляющего или повесить. Может быть, мы и решились бы на это, да удерживало одно — боялись, что следствие начнется, многие невинные пострадают.
После долгих споров договорились накануне праздника устроить управляющему «темную», да так «обработать» его, чтобы он неделю на улицу не показывался. Выполнить «задачу» взялись мы с Митей и с честью с ней справились. Даже немного перестарались.
Первомайский праздник прошел удачно. На митинге присутствовало много батраков и бедных крестьян. С речью выступил учитель Николай Сергейчик.
В тот день я впервые увидел портрет Ленина. Слегка прищуренные умные глаза смотрели на меня вопросительно. Они будто спрашивали: «Как же дальше, товарищ Шутов, жить будем?» «По-новому, Владимир Ильич», — хотелось ответить ему.
Журавский выздоровел и сразу же выгнал меня и Митю из имения.
Нас провожали, как героев, почти все жители Дворца. Мать, когда я стал с ней прощаться, вытерла слезу и ободряюще заявила:
— Ничего, Степа, как-нибудь устроишься. О нас не беспокойся. Чует мое сердце — мучениям нашим скоро конец наступит.
Любаша перевезла нас на ту сторону речки. На берегу Митя обнял ее и хотел поцеловать. Девушка решительно высвободилась из его рук:
— И придумал же!
— А что особенного? — удивился Митя. — Я маю серьезные к тебе чувства…
Любаша прикрыла Мите рот.
— Это еще ничего не значит. Во-первых, ты еще слишком молод…
— Молод? Да я старше тебя.
— А во-вторых, — не слушая его, продолжала девушка, — настоящие революционеры не целуются.
— Невже так? — серьезно спросил Митя.
— Точно, — подтвердила Любаша. — Вот Синкевич, Разумов уже взрослые, а не женаты.
Любашу мы считали «теоретически подкованной» и спорить с ней не стали.
Нам с Митей повезло. Устроились чернорабочими на стекольный завод. Но что это была за работа! Настоящая каторга. Тяжелый труд доводил стеклодувов до крайней степени изнурения. Желтые, бледные, с впалыми щеками, они скорее напоминали трупы, чем живых людей. Возле дышащей жаром печи суетились оголенные до пояса скелеты.
Хозяином предприятия был еврей Вульф, которого рабочие прозвали Волком. Это был полный, упитанный человек. На короткой его шее помещалась круглая голова, под мясистым, лоснящимся носом топорщился кустик рыжих волос. Глаза — стеклянные пуговички.
Волк постоянно бывал в цехах. Внешне вел себя корректно, всегда улыбался. Не бранил никого, ни на кого не повышал голоса. С рабочими разговаривал почти заискивающе. Но за этой маской добряка скрывался холодный убийца.
Позже из рассказов рабочих мне стало известно, что в минувшее лето на заводе трагически погиб мой знакомый еврейский мальчик Элек Шамис. Когда он пришел наниматься на работу, хозяин сразу сообразил, что парень слишком набедовался и согласится на любые условия.
— Что ж, беру тебя, — сказал Волк ласково. — Оденешься, сытым будешь. А захочешь, в будущем хозяином этого завода станешь. Детей у меня нет, а я уже немолод.
Мягко стелил хозяин, да жестко было спать. Элека поставили к печи. Двенадцать часов непосильного труда. И по-прежнему голодный, оборванный. «Будущему наследнику» Волк жалованья не платил.
За три месяца мальчик измотался окончательно. Как-то он, выбившись из сил, присел к печи и задремал. Его случайно облили расплавленным стеклом, и он умер мучительной смертью.
Теперь на этом заводе трудились мы с Митей. Одно нам здесь нравилось: рабочие жили дружной семьей. Если хозяин прижимал с зарплатой, они объявляли забастовку и часто побеждали. Волк всячески стремился подчеркнуть, что поощряет свободомыслие. Но от двух активных забастовщиков он постарался избавиться, одного отправил на каторгу, другого — на фронт.
Шел семнадцатый год. Первого мая наш хозяин явился на завод с красным бантом в петлице и заявил, что вместе с рабочими пойдет на демонстрацию. Но с ним пошла лишь горстка людей. Большинство рабочих направились за большевиком Соколовым по другой улице. Мы с Митей, конечно, были в первых рядах.
Волк не мог простить этого. Четвертого мая Виктора Михайловича Соколова, Митю и меня выставили за ворота.
Было раннее утро. Восточную часть неба прорезала широкая красная полоса. В воздухе носился пряный аромат цветущей сирени. По веткам деревьев скакали пичужки, яростно щебеча и распевая. Просыпающаяся природа радовалась и ликовала. И только мы втроем стояли у проходной и не знали, что делать.
Митя был старше меня. Поэтому при разговоре собеседники чаще всего обращались к нему. Вот и сейчас Виктор Михайлович тронул его за руку:
— В другое время я бы вас к себе взял, а сейчас не могу. Жена должна родить, а комнатушка у меня маленькая.
При этих словах Митя бросил на меня быстрый взгляд и недоуменно пожал плечами. Это не укрылось от Соколова:
— Может быть, хлопцы, обижаетесь?
— Ни-ни, что вы, — поспешил ответить мой друг. — Просто ваши слова удивили. Мы слышали, будто большевики не женятся.
Доброе, открытое лицо Виктора Михайловича расплылось в улыбке:
— Кто вам такую глупость сказал?
— Один человек, — ответил Митя и, обращаясь ко мне, добавил — Выходит, Любаша брехуха!
По просьбе Соколова мы рассказали, кто такая Любаша.
— Ну что ж, она, по всему видно, девушка не глупая, — резюмировал Виктор Михайлович. — Просто не хотела, чтобы твои мысли, Митя, были слишком заняты разлукой…
Конец октября. Мы с Митей работаем в деревне Заполье у кулака Марина. К нам примчалась запыхавшаяся, вся сияющая Любаша. Нашла нас в поле. Тут же находился хозяин.
— Бросайте работу! — крикнула еще на ходу. — Хватит!
Мы оторопели.
— Революция, — держась рукой за сердце, объяснила Любаша, — в Петрограде, Москве, Минске… Есть декрет: землю у помещиков отобрать и раздать беднякам… Ну, чего стоите?
Мы растерялись. Я посмотрел на Марина. У него был вид человека, упавшего в холодную воду. Только в зрачках вспыхивали колючие искорки.
— Вы свободны, — сказал с насмешливым вызовом, сделав над собой усилие. — Хватайте чужую землю, хватайте, пока по рукам не дали… Ох и плакать же будете, слезки горькие потекут!
Митя кинулся к Марину, но мы с Любашей преградили ему путь.
— Обожди, собака, доберемся до тебя, — бросил Митя кулаку на прощание.
В селении Дворец все клокотало. Журавский бежал. Никто, конечно, не работал. Усадьба горела.
Из Городища на взмыленном коне прискакал Матвей Бузак, сочувствовавший большевикам.
— Идиоты, что делаете? — закричал он не своим голосом. — Свое же добро переводите. Тушите огонь!
— Пусть горит, — настаивал дядюшка Егор. — Панское добро не жалейте. Сегодня мы хозяева, завтра опять Жилинский заявится.
Трудно было убедить старого солдата, что земля и хозяйство помещика отныне и навечно без выкупа переходят к беднякам. Только когда ему показали напечатанный на желтой оберточной бумаге декрет о земле, он сдался:
— Приказ есть приказ. Я за солдатскую дисциплину стою.
Дядюшку Егора ввели потом в состав комиссии по разделу земли…
Вскоре, однако, наше ликование омрачилось тревожными вестями: контрреволюционные войска захватили Минск. В Слуцке начались повальные аресты. Кто-то пустил слух, будто во Дворец приезжает сам Жилинский наказывать «бунтовщиков».
К счастью, в Городище возвратился Синкевич. Митя, Любаша и я сразу же отправились к нему. Он нас успокоил:
— У врагов революции оказался временный перевес сил. Но в ближайшие дни их выбросят из Минска.
Он оказался прав. Военные большевистские организации Западного фронта выслали в город бронепоезд имени В. И. Ленина и батальон пехоты. Столица Белоруссии была очищена от контрреволюционеров.
Генерал Духонин, возглавлявший Ставку, пытался перебросить с Западного фронта к Петрограду и Москве белогвардейские части Корнилова. Но рабочие крупнейших железнодорожных узлов Белоруссии, руководимые большевиками, задержали передвижение этих «надежных» войск.
Помню, поблизости от нашего селения остановился такой задержанный взвод. Синкевич дал нам с Митей и Любашей пачку листовок с Декретом о мире и велел распространить среди солдат.
— Только будьте осторожны, — предупредил он. — Опасайтесь офицеров.
Пришли мы к «надежным». Стоим невдалеке вместе с малышами, прикидываясь ротозеями. Наблюдаем такую картину: прапорщик с плоским, усеянным крупными веснушками лицом отчитывает солдата. Тот молчит, только испуганно моргает.