— Ну конечно, видал… — оторвавшись от собственных мыслей, подтвердил я.
Мы вместе смотрели кинохронику, где был показан грандиозный канал, который Узбекистан создавал в то время. Таким же образом мы присутствовали при торжественном обещании узбекского народа повысить урожайность и перевыполнить план по хлопку. Самеду не терпится, чтобы мы еще раз подтвердили свое восхищение делами его родины.
— А клятву какую дали по хлопку, а? — продолжает Самед.
Я подтверждаю все и добавляю ему в тон:
— А наша Караганда теперь стала на смену Донбассу.
Самед, став вдруг серьезным, несколько раз утвердительно кивает мне головой.
Вася, поняв, что я ответил Самеду строкой из письма Гули, вдруг повернулся ко мне:
— А что она пишет о новом заводе, которым тогда увлекалась?
— Скоро кончат строительство.
Вася ожесточенно рвет очередной листок бумаги, очевидно признав изложенные на нем мысли недостойными. Вокруг него валяются разорванные и скомканные клочки, как будто он пишет роман. Карандаш его постукивает по столу, словно стучат из соседней комнаты.
Я догадываюсь, что Вася пишет письмо Гуле. Он, конечно, задумал ей написать лирическое письмо, но смело могу утверждать, что он попытается сделать это в виде признаний в любви к Караганде, будет перечислять богатства ее недр и лирика получится геологическая.
Вошел Ушаков, позванивая медалями. На нем словно улыбается даже пилотка.
— Вот, ребята, я дал крупный план! — сияя белым рядом зубов под молодецкими черными усами, объявляет он. — Иди, Вася, на «крупный план»!
— А ты почем знаешь, какой ты «дал план»? — усмехается Гришин.
— Сам оператор сказал! Говорит, гвардейский значок на экране будет с ладонь.
Да, товарищи заслужили быть показанными крупным планом на экранах своей страны. С первой же ночи нового, сорок третьего года до этого отдыха шли мы в огне неустанных наступательных боев. Шли пешком, ехали на машинах, на танках, на наших и на чужих, догоняя убегающего врага.
Хорошо для нас начался новый год! Как радостно он улыбнулся солдатам! Как весело сверкали серебряные вершины Кавказа, когда, поторапливая бегущих, шагая через трупы погибших врагов, каждый боец прокричал: «С Новым годом, старик Кавказ!»
В утренней синеватой мгле величаво поднимался седой Эльбрус, судья и память истории. Он был свидетелем того, как советские люди отстаивали Кавказ, он видел, как мы выметали фашистские полчища из всех лощин и ущелий.
Мы уже знали к этому дню, что на сталинградское ожерелье наглухо надет стальной обруч, который все туже врезается в глотку фашистской армии. Мы понимали, что отрезанный от всей остальной орды гитлеровский табор под Сталинградом считает свои последние дни. Артерии были уже перерезаны и не питали больше издыхающую голову гада, хотя она продолжала еще скалить зубы и огрызаться.
Мы встретили Новый год в штабе майора Крюгера, в уже далеко не блестящем обществе его шести офицеров, скромно сидевших у печки под охраной наших бойцов.
Чтобы поднять падающий дух солдат, которые начали терять веру в свою непобедимость, господин майор решил встретить свой последний Новый год с иллюминацией. Разноцветные огни ракет и трассирующих пуль, как серпантин, взлетали над деревушкой, в которую господин майор отошел перед самой встречей Нового года.
Еще вчера они в панике удирали от всепожирающего огня «катюш». А сегодня вдруг решили беззаботно и лихо отпраздновать Новый год в деревне, от которой остались одни обломки.
— Храбрость, что ли, хотят показать? — сказал Петя, вместе с которым мы были вызваны к Ревякину.
— По-моему, просятся в плен, — возразил Ревякин. — Сходите, друзья, проверить, какая у них обстановка.
Мы вышли в разведку. Месяц назад мы с боем оставили эту деревню. Здесь нам известен каждый камень. Пробраться среди развалин нам было не сложно, и через полчаса мы уже могли доложить старшему лейтенанту Мирошнику, что и солдаты и офицеры — все пьют.
— Захватим нахалов! — сказал Мирошник, глядя на пьяную иллюминацию позабывших всякую осторожность фашистов.
Ревякин с нашим отделением — с запада, Мирошник с двумя другими отделениями — с юга, приблизившись на расстояние всего сотни метров, ударили разом из пулеметов и с криком «ура», потрясшим всю округу, пошли в атаку. Ошалелые гитлеровцы, прекратив свои упражнения с огоньками, стали без выстрела кричать: «Капут! Капут!»
Немецкие солдаты сидели под каждой развалиной, но вместо того, чтобы отстреливаться, поднимали руки.
И вот Мирошник сидит за новогодним столом, накрытым на подветренной стороне русской печки, в сущности — прямо на улице, потому что избы уже не было, оставались всего две стены, даже без крыши. Впрочем, для новогоднего пиршества обломки были убраны и пол для господ немецких офицеров чисто выметен нижними чинами.
В углу за печкой на этом чистом полу сидели устроители праздника. Неловко согнув колени, все шестеро господ офицеров, протрезвевшие от новизны положения, застенчиво отворачивались от стволов двух автоматов, упорно глядевших в их сторону. Что и говорить, неприятное ощущение, когда на тебя вплотную глядит этот тупой нос. В центре группы сидел сам майор Крюгер и бросал недружелюбные взгляды белесых глаз на нашего старшего лейтенанта.
На темной улице, сгрудившись в темную кучу, как бараны у колодца, сидели пленные немецкие солдаты.
— Мы добровольно сдались… Я сам бросил оружие! Я сам бросил свой автомат! — кричали они Васе Гришину.
— Мы воевать не хотим! Мы вам не враги! — перебивали они друг друга.
В другой группе пленных, охраняемых одним Сергеем, вдруг началась какая-то свалка. Ругались на всех языках Европы.
— Что там у тебя? — спросил я Сергея.
— Рассчитываются, — спокойно ответил он, не сдвинувшись с места.
В центре группы уже лежали на земле двое избитых гитлеровцев. На них указывало множество рук, и многоязычная толпа кричала: «Фашист! Фашист!» Глаза кричавших горели ненавистью.
Черный лохматый румын с артистической ловкостью изобразил жестами и мимикой, как эти валявшиеся теперь на земле пулеметчики гнали его в бой, подталкивая в огонь, а сами сидели в укрытии. Затем, приняв надменный вид, он высокомерно и медленно подошел к лежавшим и, не глядя, наступил на одного из них. Не успел я остановить его, как он, не меняя позы, выкрикнул по-немецки: «Встать, румынская свинья! Вперед!»
Я хотел схватить его, но он тотчас отскочил и снова, крутясь как черт и бешено жестикулируя, стал объяснять мне что-то на непонятном языке, показывая то на себя, то на немцев. Впрочем, инсценировка была понятна и без слов. «Вот как они поступали с нами!» — говорила она.
— Это он демонстрирует фашистскую «дружбу народов», — с усмешкой заметил Сергей.
Опасаясь за целость этих двух немцев, которые могли пригодиться для расспросов в штабе, я приказал Сергею позаботиться, чтобы их союзники не выражали им больше своих «дружеских» чувств. Это нам напомнило эпизод с венгром.
С этого дня мы не знали уже остановок. Мы шли вперед, оставляя позади все более и более широкие пространства, освобожденные от гитлеровцев. С каждым днем приходили к нам вести о том, что теперь их гонят по всем фронтам. Среди зимы бежали они по ими же опустошенным степям и погибали в снегах. Мы гнались за ними, но отставали от них, и вот по пути стали нас обгонять тяжелые «трехоски» с молодыми бойцами в новеньком обмундировании. Нас обгоняли танки с красными звездами, с надписями: «На Берлин!», «Смерть фашизму!», «Вперед, до победы!».
Мы с завистью провожали глазами этих ребят.
Сами мы были брошены на очистку тылов.
Следующая наша остановка была у того источника, где когда-то сердобольная Мери, украдкой от старших, подняла оброненный Грушницким стакан. Но с нами не было ни Печориных, ни Грушницких, у нас свои герои нашего времени и у нас свои Мери.
Вот этих-то героев нашего времени и приглашают нынче сниматься в кино крупным планом.
Вася пошел к выходу. Он, бедняга, так напрягал свою мысль, что глубокая складка легла у него меж бровей. Я вижу, что он опять не удовлетворен своими трудами и, конечно, не написал ни одной мало-мальски пригодной строчки. Это может отразиться на качестве «крупного плана». Я больше не стал его мучить и передал письмо Гули, которое адресовано нам обоим.
Сергей превратил свой отдых в мучение. В одной из занятых нами деревень немцы бросили много разных награбленных вещей, в том числе холст, кисти и краски. Это разоблачило слабость нашего землемера. Сережа оказался любителем живописи. Эту страсть он открыл в себе только тогда, когда уже учился в техникуме. У него на руках после смерти отца в это время оказались мать и две маленькие сестренки. Надо было их содержать, и он не имел возможности поступить в художественную школу. Увидев кисти и краски, он стал сам не свой, и хотя нам в те дни представлялось, что наступление наше не утратит взятого темпа до самого Берлина, он все-таки захватил с собой эти вещи.
Теперь он расплачивается за это. Отдых достается ему тяжелее боев: он сидит перед холстом с утра до ночи.
Первую из его картин мы единогласно одобрили и подарили ее директору курорта, где сейчас расположилась вся наша часть на отдых и для пополнения.
На этом полотне Сергей написал картину бегства немцев. Широкий степной пейзаж, и повсюду, как блекло-зеленые тыквы, валяются немецкие каски со свастикой. На переднем плане — мертвая голова с темными провалами глазниц и эмблемой смерти на каске, а перед ней сидит ворон, словно желая убедиться, что тут на его долю глаз больше не осталось. Воровато косясь на голову и на ворона, сгорбленные, закутанные во что попало, скользят в стороне тени немецких солдат, живо напоминающие бегство французов в 1812 году.
Сергей тотчас же взялся за вторую картину, которая пока еще не окончена. Володя, пристроившись за спиной художника, критикует его.
— Что это за символизм? Утренние лучи всегда сперва падают на вершины гор. Ты что — позабыл, как они горят на снежных вершинах? Как застывшие молнии!
— Ну, ну, хорошо. Этот пункт признаю, — соглашается Сережа.
— А это не признаешь? — вызывающе указывает Володя концом кисточки на знакомое всем нам ущелье над Тереком. — Не признаешь?
Сергей обращает к нам взоры, словно прося поддержки против безжалостного критика, который считает его реализм символизмом.
— При чем тут толпа оборванцев и нищих? — спрашивает Володя.
— А пленные, помнишь?
— Долой с картины гитлеровцев! Чего ты за них уцепился? Ты наших ребят изобрази! Чтобы солнце в глазах сияло, чтобы шли вперед!
Мы все принимаем посильное участие в творческих страданиях бедного художника: одному не нравятся краски, другой хочет всю нашу жизнь на Кавказе, всю эту зиму выразить на одном полотне.
Темой этой картины, которую мы ему задали, было «Прощанье». Это мы сами, наш взвод, перед тем, как весь фронт рванулся вперед в наступление. Терек — крайний рубеж, который мы долго удерживали в руках.
Мы узнаем на картине бурную реку, скачущую с камня на камень. Она стала в те дни нам сестрой, эта своенравная дочь двух седых стариков — Казбека и Каспия. Мы любили ее и берегли от врага. Эти утесы нам были братьями, они защищали нас своими каменными плечами от пуль и снарядов.
Даже в боях наша молодость не покинула нас. В каменных складках гор мы читали те строки, которые в них же некогда вычитал Лермонтов. Мы слушали в песне Терека те слова, которые в ней же когда-то подслушал Пушкин. Мы решили, что наш любимый поэт стоял вот на этой кроваво-черной скале и задумчивый взгляд его скользил от тех серебристых вершин к этой темной угрюмой теснине.
Это было в день Нового года. Наша часть вышла вперед и продвигалась с боем, а нам приказали ждать особых указаний. Мирошник был вызван в штаб, к командиру дивизии. Наш взвод остался в ущелье у горной дороги. Первые два отделения расположились пониже, а мы находились на площадке возле темной скалы.
Володя, окончив чтение «Мцыри», спустился к реке и черпнул стальной каской воды из Терека.
— Какой был могучий поэт! — провозгласил он.
— Позднее открытие, — сказал Гришин, — мы это слыхали раньше.
— Чудак! То слыхали, а здесь ты видишь это своими глазами!
Мы провели здесь целую зиму и не смогли ощутить всего этого. Теперь нам было достаточно часа, чтобы почувствовать поэтический Кавказ Лермонтова. Радость ночной победы, прекрасные сводки Совинформбюро, сознание, что мы идем в наступление, — все это делало нас счастливыми и молодыми, и то, что с детства жило в наших сердцах, но в тяжелых боях позабылось, теперь оживало. Мне самому пришлось впервые узнать стихи Лермонтова в переводе Абая, но для меня они звучали так же, как для других по-русски. Поэты перекликались через пространства, через долгие десятилетия. Если их созвучие так глубоко отзывалось в народных сердцах, оно было рождено в судьбах народов.
Сергей молча поднял из кучи трофеев штык и на темном камне скалы начертил им портрет поэта. Мы видели в первый раз его ловкость в этом искусстве и поразились.
Наметив царапинами только контуры, он стал их высекать на камне. Тогда я и Володя стали одновременно писать на отшлифованном дождями утесе те слова, которые каждый из нас хотел оставить на память Кавказу. Мирошник не возвращался. Мы продолжали свое дело молча и сосредоточенно, как бы совершая какой-то священный акт.
Когда я, закончив писать, подошел к Володе, он тоже ставил последнее многоточие. Я прочел, может быть несколько искажая слова, но сохраняя смысл:
Ничего удивительного не было в том, что на другой стороне скалы оказался нацарапан на казахском языке сделанный Абаем перевод этих самых строк. Чтобы доставить мне удовольствие, Володя стал читать по-казахски, спотыкаясь на каждой букве:
Да, Лермонтов оставил глубокий след в душе и творчестве казахского поэта. Не только переводы, но и оригинальные стихи Абая веют тем же величием:
Теперь перед нами был не простой утес. Это стояла священная скала с портретом и словами великого Лермонтова, к которой враг уже не подойдет. На ней я оставил имя Абая. Она стоит, как пограничный столб, на той крайней точке, куда доходили немцы. Она будет стоять, как память о том месте, откуда под новый, 1943 год они начали свое отступление, быстро перешедшее в бегство.
Я вспомнил свою пограничную службу и полосатый столб, который я охранял. Там тоже резво струилась река, прыгая с камня на камень. Оттуда тогда поднимались угрозы. Мыкола Шуруп, который по-прежнему охраняет ту же границу, писал мне всего месяц назад, что и он ожидает с часу на час, когда придется ему испытать свою боевую удачу. Если бы волны немецкого наступления не разбились об эту скалу, а пошли бы дальше, те болванчики с дедовскими кривыми саблями кинулись бы на Мыколу. Но сейчас Михаил Иванович Ревякин считает, что «этот исторический вариант исключен».
— Теперь им уже поздно. Они ведь не совсем дураки, понимают! — говорит он.
Да, кто знает, какие еще «исторические варианты» готовили нам враги (а может быть, и некоторые «закадычные друзья») в надежде на то, что кавказские скалы не вынесут фашистских ударов, что перед ними не устоит утес Степана Разина, что гитлеровцам удастся прорваться за Волгу?
В разгаре сталинградских боев, когда слово «Волга» отдавалось в сердцах бойцов, как тяжкая боль, когда каждый из нас, куда бы его ни поставила судьба, летел сердцем в Сталинград, наши «друзья» и союзники задавали только вопросы: «Как вам кажется, вы еще можете сопротивляться?» Но они получили четкий и суровый ответ, адресованный не только гитлеровским фашистам, но на всякий случай и тем, кто вслед за ними посмел бы усомниться в нашей способности к сопротивлению любому агрессору, всякому, кто захотел бы обеспечить себе мировое господство.