Тяжело раненный под Москвой, враг оправился, снова собрался с силами и тянет когти к Сталинграду, к Волге. Танки в бешенстве рвутся на Дон и через ущелья Кавказа — к Грозному.
Мое новое место оказалось среди моих старых друзей, при первой партии хорошо обученных боевых собак. Эта понятливая, хотя и бессловесная, команда истребителей танков состояла из милых мне с детства, не очень породистых, не очень чистокровных по-арийски, но вполне нормальных разномастных дворняжек.
Вперив в меня молящие голодные глаза, они все ждут, когда я выведу их и укажу, под каким из немецких танков искать еду.
Мы сидим почти у самой дороги в замечательно защищенной со всех сторон пещере меж скал, обросшей невзрачными серенькими кустами. Мы пробрались сюда ночью и заняли эту позицию впереди оборонительного расположения заслонов. Мы — крайний арьергард отступающей армии, и мы же — передний край нашего заслона.
В нашей пещере есть свое маленькое чудо: на самом дне ее собирается в выемку родниковая вода — как раз на одну солдатскую фляжку. Вода не поднимается выше одного и того же уровня, но и не опускается ниже. Только осушишь ее до дна, как сейчас же выступит снова все та же неисчерпаемая фляжка воды.
Справа и прямо против нас расположилась немецкая пехота и через наши головы поливает огнем наше расположение. Окапываться здесь нет никакой нужды. Весенние горные воды создали здесь в течение многих веков такое множество складок, что в них можно укрыть целые дивизии.
Немцы сегодня там, где мы были вчера. За ними широкая долина с колхозными полями, а дальше — аул в дремлющих тенистых садах плодоносных деревьев.
Сережа и Вася Гришин залегли со снайперскими винтовками за большим камнем у самого входа в пещеру и не торопясь, на выбор, снимают немецких офицеров, которые даже не смотрят в нашу сторону, озабоченные подавлением огня подразделений, лежащих за нами. Им невдомек, что передний край обороны может быть к ним значительно ближе.
Левее лежат с противотанковыми ружьями Петя и еще один новый товарищ, которого я не успел узнать.
Под обстрелом нашей артиллерии по всей широкой равнине ползут фашистские танки, готовясь к очередному броску. Когда они кинутся на наши позиции, они пойдут справа и слева от нас: наше убежище между двумя небольшими высотками недоступно для танков. Мы с нетерпением поджидаем их.
— Что же ты, Костя, так долго лечился? Женился, что ли? — задал мне Володя вопрос при первой встрече. Этот вопрос задает он и сейчас.
В самом деле: женился я или нет? И на этот раз я невесело отмолчался, потому что мне кажется, что я совсем потерял Акботу.
— Перемена какая-нибудь? Измена? — добивается он.
— Нет, похуже.
Володя, который, как мне известно, не знает на свете ничего хуже измены во всяких ее проявлениях, озадаченно замолчал, боясь неосторожно задеть мою рану.
Наша артиллерия с удивительной точностью находит немецкие танки в любом их укрытии и лишает возможности сосредоточиться. Очевидно, именно поэтому танки противника двинулись к нашим позициям в незнакомом нам боевом строю: они собрались в кучу перед самым передним краем и рыча кинулись в атаку.
Танки шли справа и слева.
Нам нельзя обнаруживать нашего гнезда. Хотя оно блестяще защищено от танков, но на нас может наброситься многочисленная пехота.
Отроги Кавказа усеиваются горящими танками. По танкам бьют и наши противотанковые пушки и ружья. Каждому радостно в числе своих трофеев считать хоть на один танк больше.
Но немецкие танки снова и снова появляются из-за горизонта и лезут на склоны все выше и выше.
К вечеру немцы открыли наше убежище. На нас обрушились тонны снарядов. У входа в пещеру выросла куча каменных осколков. Не успев прожужжать, пули цокали о камень, ломали ветки ближайших кустов. Достаточно было поднять на штыке каску, чтобы фашистские снайперы начали бить по ней из нескольких точек.
Наше пулеметное охранение было вынуждено замолкнуть, чтобы не быть раздавленным прежде времени и суметь оказать нам поддержку, когда на нас ринется гитлеровская пехота. А она уже скоро пойдет.
— Обходят справа, — второй раз говорит Вася Гришин.
— Слева тоже, — отвечаю я. — Сунуться не посмеют — они не знают, какие тут силы.
Я ошибся. Невдалеке с какой-то танцевальной легкостью вдруг нахально вскочила на ноги небольшая группа автоматчиков. Мы встретили их огнем.
Теперь они знают о нас несколько больше. Они знают, что у нас тоже есть автоматы.
Обойти нас слева им не удается: там мы прикрыты огнем нашей передовой линии. Автоматчики перебежками стали спускаться в лощину. Они скопились там, но при каждой попытке выбраться на другую сторону валились обратно в лощину, где мы и сами хорошо доставали их нашим огнем.
Правая сторона у нас более оголена. Немецкие автоматчики залегли там уже значительной группой. Можно не сомневаться в том, что они крадутся к нам, как охотник к кустам, под которыми сидят перепелки.
Надвигается самый тяжелый момент. В полукольце окружения небольшая группа из девяти бойцов встречает целую роту, и мы погибнем, если не выдержим, поспешим, не учтем расстояния или, наоборот, упустим момент. Должен быть точный расчет. Врага нужно не отгонять, а уничтожать на подступах к нашей позиции.
Расстояние между нами все сокращается. Труднее всего отсчитывать это расстояние и эти секунды. Дрожишь не оттого, что тебя пробирает страх, а от напряжения, которое нужно в себе сдерживать еще две долгих секунды.
— Полтораста… Сто тридцать… Сто двадцать шагов…
А нужно подпустить еще на двадцать… Это и есть тот самый миг, когда, как живую, вспоминаешь Анку из заветного фильма «Чапаев», перед «психической атакой» белогвардейцев. Это тот миг, с которым боец встречается почти в каждом бою.
Я опасался за свой негустой тенорок, боялся, как бы в такой нервной обстановке отданная мной команда не прозвучала тревожной неуверенностью. Солдат отлично воспринимает тон команды: ее звучание рождает в нем или уверенность, или тревогу.
И моя команда: «Огонь!» — прозвучала так твердо, как будто передо мной стояли полки, а не отделение в девять бойцов.
Надо отдать справедливость — ряды немецких автоматчиков не дрогнули ни от этой команды, ни от косящего огня нашего пулемета и автоматов. Они лишь прибавили шагу, продолжая усиленно поливать нас огнем. В это же критическое мгновение на нас спереди, прямо в лоб, бросилась вторая группа фашистов.
Я до сих пор вижу яростный блеск в глазах моих товарищей, когда — один против десятка врагов, — почерневшие от клокочущей злости, мы намертво впились в свои автоматы.
— Ни шагу назад! — напомнил я товарищам твердый приказ верховного командования. Это был приказ родины. Честный боец нарушить его не мог.
Немцам тоже было запрещено отступать, но совсем другими средствами. В этом мы убедились воочию в тот же день.
Атаковавшие нас автоматчики, прижатые к земле нашим огнем, залегли перед самым нашим укрытием, не дальше чем в двадцати метрах. Мы стреляли теперь по лежащим. И тут-то именно произошло в первый раз то, что в дальнейшем мы видели неоднократно: солдат, лежавший за камнем в трех десятках шагов от нас, вдруг с криком вскочил, отшвырнул автомат и побежал в нашу сторону, подняв обе руки. Он с размаху упал в наше каменное гнездо. Я вовремя удержал Володю от выстрела. Но вдогонку перебежчику ударили выстрелы сзади. Он был ранен в спину, в плечо и в пятку.
Он был совсем не из тех «арийских» блондинов, смуглый, худой, невысокого роста венгр. Он понимал, что ему будет трудно выжить с тремя пулями в теле, и, может быть, именно потому он спешил передать нам свои заветные думы. Он говорил торопливо, и каждый звук из его губ вырывался с нехорошим свистом. Он часто облизывал губы сухим языком. Я протянул ему фляжку и пока что оставил его в покое.
Группа, брошенная нам в лоб, залегла и долго не поднимала голов, а те, кто лез справа, отползли назад и исчезли в лощине.
— Ждут ночи, — сказал Володя.
— А он говорит другое, — указав на перебежчика, сказал Вася Гришин, который неплохо знал по-немецки. — Он говорит, что все это — венгры и румыны. Они не пойдут вперед, пока им сзади не поддадут немецкие пулеметчики. В атаке они больше ищут такого укрытия, чтобы их не доставали огнем ни мы, ни немцы.
— Как, как? О чем он говорит?
Пока Гришин пытался уточнить ответ, мы все увидели на деле: из двух точек по залегшим автоматчикам скрещенным огнем ударили немецкие пулеметы. Каждый автоматчик оглядывался назад с явным выражением злобы и бежал вперед, чтобы нарваться на наш огонь. Ничем не защищенные от него, гонимые смертоносным кнутом немецкого пулемета, они гибли без смысла и цели — беспомощные, растерянные, жалкие существа. Вся эта группа автоматчиков погибла, не причинив нам вреда и даже не зацепив края нашей пещеры своим беспорядочным, бесприцельным огнем.
Если народ не видит для себя смысла в войне и не хочет ее, его можно заставить погибнуть. Но заставить его побеждать — невозможно.
Венгр все еще лепетал и, слабо жестикулируя в пояснение, отвечал Васе на его вопрос.
— Я мечтал попасть в плен еще с осени прошлого года, — переводил нам Гриша. — Я знаю, что нам, венграм, в России не нужно ничего… Правда, наши тут тоже бесчинствуют, грабят… Человек с оружием и без идеи легко превращается в бандита, а гитлеровцы грабеж поощряют… Я христианин. Я перед смертью вам не солгу. Венгр войны не хочет… Давно не хочет…
Он скривился от боли. Ему делалось все труднее говорить. Слова стали вялыми, словно ленивыми. Перевод Гришина становился отрывистым. Вася все с большим трудом улавливал смысл иностранной речи и наконец умолк, как священник, читающий «отходную» над умирающим, невольно умолкает, заметив миг наступившей кончины.
Ночью меня вызвал к себе наш командир. Только тут я заметил лишний кубик на петлицах его гимнастерки.
— Товарищ старший лейтенант, старший сержант Сарталеев по вашему приказанию явился! — по форме отрапортовал я ему.
Мирошник с улыбкой пожал мне руку и кивнул, приглашая сесть.
Он и Ревякин сидели в хорошо защищенном каменном углублении. Завесив плащ-палаткой уголок, они даже зажгли коптилку, при свете которой Мирошник, почти припадая глазами к бумаге, старался прочитать бледные буквы только что полученного приказа. Я подал ему электрический фонарик, взятый у нашего умершего венгра, и рассказал об этом происшествии, которое укрепило бодрость наших ребят.
Мирошник сообщил обстановку. Общая линия нашей обороны опять изогнулась, и назавтра ее выпрямления не ожидалось. Правда, об этом он не сказал, да и кто же когда говорит! Но только плохой солдат не чувствует, какой день ожидает его завтра. Лучше не спать совсем, чем уснуть в неизвестности насчет завтрашней боевой обстановки.
Наша задача была еще сутки держать эту развилку горных дорог. Еще в течение суток наша позиция остается важной, после чего, если будем живы, мы можем оставить наши укрытия и подтянуться вслед за всей частью ближе к сердцу Кавказа. Значит, мы опять отступали, и это было хуже всего.
Я вспомнил свою последнюю перед ранением ночь. Какая прекрасная это была ночь, несмотря на ее непроглядный мрак, на мороз, на метель! Как легки и радостны были тогда все наши движения! Тогда мы наступали.
Я отдал Ревякину письмо комиссара пересыльного пункта Тарасенко. Ребята просили меня, когда я уходил, узнать сводку.
— Что сводка! — сказал политрук. — Сегодня у нас ее нет, с приказом не прислали. Обождем до завтра. На Сталинград лезут, гады! — сказал он со вздохом.
— Тут им и зубы сломить! Разве советский народ отдаст Волгу? — ответил Мирошник. — Как думаешь, Костя, отдаст?
— Что вы, товарищ старший лейтенант! — сорвалось у меня даже с каким-то испугом.
— Ну да, и я говорю — не отдаст! — подтвердил Мирошник. — Нашу задачу я сейчас так понимаю: оттягивать больше сил. Стоять до последнего. Виснуть у них на плечах как можно тяжелее. Итак, Сарталеев, сутки держись… Надо продержаться! — закончил он и оборвал на полуфразе.
Дальше не стоило говорить. Все было ясно. Каждый из нас понимал, что для нашего взвода выпадет завтра очень тяжелый день.
Командир протянул мне руку.
Я взглянул на Ревякина, и в моей голове мгновенно возникли слова, которые я сейчас напишу и отдам ему: «В случае смерти прошу считать меня…».
Но, протянув руку, Ревякин меня перебил:
— Завтра, товарищ старший сержант, когда возвратимся в часть, вы получите орден, который вас заждался… И завтра же будем принимать тебя в кандидаты партии.
Уставом не предусмотрено обниматься с политруком, но я его обнял.
Мы попрощались, и в темноте, по камням, от куста к кусту, я пополз обратно к себе в гнездо, где с нетерпением ждали меня ребята.
В одном месте низко свиставшие пули заставили меня крепко прижаться к камню и переждать. Я лежал и представлял себе завтрашнее партийное собрание. Оно произойдет в просторном зале, где вместо колонн — скалистые утесы, а потолком служит темно-синее кавказское небо. Я буду принят в партию под его яркими и большими звездами.
Я добрался до своей пещерки в тот момент, когда Петя привел туда новую свору четвероногих истребителей танков. Пока все еще было темно и тихо. В лощине, ближе к дороге, лежали наши наблюдатели. Боящиеся темноты немцы изредка пускали осветительные ракеты. Кое-где раздавались одиночные выстрелы. Боевой день закончился.
Он доказал нам, что наше отделение сможет простоять здесь еще один день и еще один, а может быть, и все три дня. Это обойдется Гитлеру в семьдесят два часа задержки. И она не будет для немцев отдыхом.
IV
— Костя, где теперь твоя жена?
— Все там же.
— А что она пишет?
— Это не от нее…
Отдых и переформирование близятся к концу. Мы вымыты, выбриты, одеты, как говорится, с иголочки. Свежо и приятно пахнут и новое белье и новая гимнастерка с непривычными погонами. Сапоги поскрипывают; они на таких толстых подошвах, что в них мы вполне дойдем до Берлина.
Вася, в новой форме с орденами и медалями, отдохнувший, определенно красив. Несколько дней отдыха настроили его лирически, и он рассеянно задает праздные вопросы. Несмотря на свою обычную аккуратность, он забыл выбросить истоптанные ботинки, которые валяются у него под койкой, разинув пасть, как молодой бегемот; даже наш бережливый старшина отказался принять их в обмен и оставил Васе «на память».
Я продолжаю читать письмо, но от неожиданности вопроса строки расплываются, и каждое слово, убегая от меня, как муравей, вместе с Василием тоже спрашивает меня: «Где же твоя жена?»
В самом деле, где же моя жена?
Я уже окончательно свыкся с мыслью, что Акбота моя жена. В этом меня убеждают и товарищи:
— Здравствуйте! Как же ты сомневаешься, когда она пишет такие письма? Так пишет только жена, факт!
Никто из наших ребят не женат, и никто не знает, как пишут жены к мужьям, но все одинаково уверены, что именно только так должна писать жена своему мужу.
И мама больше сокрушается об Акботе, чем обо мне. Она считает, что такая работа, как война, мальчикам дается легче, а каково бедной девочке Акботе? Сообщив мне номер ее полевой почты, мама убеждена, что я съездил «туда» и устроился вместе с моей Акботой. Она спрашивает, пьет ли Акбота чай с молоком, как любит. Единственно, что она отчетливо представляет себе, — это то, что на войне нет айрана и кумыса. Она наказывает мне получше заботиться об Акботе. Ей кажется, что раз мы на одной войне, то это вроде как в одной колхозной бригаде.
А я, кроме номера полевой почты да очень приблизительного представления о должности Акботы, ничего и не знаю…
— А от кого же тогда? — второй раз настойчиво повторяет Вася.
— От Гули, из Караганды.
Вася вспыхнул, отвернулся и снова принялся что-то писать, усиленно двигая правым плечом.
— Вот, значит, какой Ферганский канал будет! А? Видал, товарищ старший сержант? Видал, а? — восклицает Самед Абдулаев, узбек, только что пришедший к нам в числе пополнения. — Видал ведь?