Едучи к матери, я старался думать о ней, о нашем свидании, но новые места и встречи захватывали меня И тянули в море богатого и широкого мира, как волны, которые уносят от берега неопытного пловца. Когда в Гурьеве я сошел на пристани и приближался к знакомому мосту через Урал, я снова вернулся мыслями к матери. Однако и тут подкарауливали меня новости: знакомого деревянного моста, вечно дрожащего под колесами нагруженных возов, как не бывало — на его месте высился железный. С него открывался широкий вид.
Приземистый и бесцветный прежде Гурьев теперь поднялся и вырос, по обоим берегам Урала возвышались стройки, сверкали стеклами корпуса новых больших зданий, и знакомая река как бы осела и присмирела. Гул катящихся через мост машин сливался с тонким певучим звоном электрических циркулярных пил, с разноголосым стуком на стройках.
Вдали на широкой серебряной скатерти моря стояли, дымя, пароходы и раздували белые паруса многочисленные рыбацкие суда.
«Казахстан!» — пропело опять мое сердце.
Мать я нашел на стройке многоэтажного здания: она подавала на текущую ленту транспортера кирпичи.
— Апа!
Увидев меня, вернее, узнав мой голос, она уронила кирпич, и он раскололся возле ее ног. Она прильнула ко мне, и только в ее объятиях я вдруг почувствовал, как много думал о ней — и ничего-ничего для нее не сделал.
Я еще не знал, в чем счастье матерей, в чем святая обязанность сыновей, но вдруг мне захотелось создать для нее все, чего она не видела в жизни, — достаток, тепло и покой. Я целовал ее руки. Как заскорузлы и грубы были ее рабочие пальцы по сравнению с моими, не знавшими такого труда! Как морщинисто стало лицо, покрытое мелким налетом бурой кирпичной пыли, подчеркивающей каждую складочку кожи! Я хотел бы дать ей что-то такое, о чем она не мечтала в жизни.
Мать обнимала меня и, глядя на мои широкие плечи, радовалась моему здоровью, моим молодым нерастраченным силам, а я про себя повторял, как клятву, что я для нее сделаю «все, все, все», а что означало это «все» — я еще не мог представить себе. Я только был уверен, что это будет безгранично и сказочно.
— Маленький мой! — лепетала мать, прижимаясь к моей груди головой, а «маленький» нагибался, чтобы она могла достать и погладить волосы на его голове.
Дома у матери было по-старому, но вместе с тем на всем лежал отпечаток новизны. Аул еще чувствовался в жизни матери, но город, уже завладев ею, ставил свою отметку на всем ее быту. Это сказывалось и в одежде, и в обуви, и в обстановке.
Посмотреть на меня и на радость матери приходили соседки, такие же работницы, как и она сама, но разговор их не вертелся вокруг удоя коров и вокруг очага, как прежде. Они говорили о «нашем» заводе, о «нашей» стройке, о «нашем» завкоме и клубе.
Совсем по-иному выглядел и мой старший брат, который на верхнем этаже той же стройки складывал стену из кирпичей, подаваемых матерью на транспортер. Он стал суровее, деловитей. Он был бригадиром строителей и говорил о социалистическом соревновании, о плане и выполнении норм.
Вечером в честь моего приезда сошлась вся семья. Я был центром внимания, но стеснялся рассказывать о себе. О чем я мог рассказать? О своей профессии парикмахера, о том, что тоже умел перевыполнять планы по бритью и стрижке, что даже за это был премирован?
Я только сказал, что окончил учение и призван в армию.
В то время ходило немало тревожных слухов о предстоящей большой войне, и я скрыл от матери, что иду добровольцем. Она встревожилась, но брат мой утешил ее, сказав, что, раз я окончил школу, меня должны послать на командирские курсы, где я буду учиться еще, может быть, несколько лет, прежде чем попаду на войну.
Разговор перешел на аул, на знакомых. Я рассказал про встречу мою с теперешним председателем нашего колхоза, но умолчал о том, что больше всего царапало мое сердце, — о своей встрече с Акботой. Но мать вдруг сама обратилась ко мне:
— Ты помнишь, Кайруш, Акботу? Ее на днях выдали замуж.
— Как на днях? У нее уже ребенок!
— Это ребенок ее покойной сестры. Она была первой женой ее мужа.
Мать рассказала длинную запутанную историю о том, как муж Акботы, бухгалтер горторга, после смерти жены прибрал к рукам ее родных, а потом завладел и самой Акботой. Для меня было ясно только одно, что Акбота раньше меня достигла своего двадцатилетия! Какое мне дело, что муж подделал документы и прибавил ей несколько лет для того, чтобы взять ее в жены? Мне оставалось одно — сократить свой отпуск и бежать поскорее прочь.
В день моего отъезда мать собрала родных и знакомых и устроила семейные проводы. Передаваемая из рук в руки, традиционная голова барана уже направлялась к старшим, растопырив опаленные уши и зажмурив глаза, словно предчувствуя неотвратимость предстоящей расправы.
Из — за приотворенной двери протянулась рука с чашкой кумыса. Все оглянулись.
— Тебе, тебе, мой Кайруш, — подсказала мне мать.
Я поднялся с места, подошел и принял пиалу из маленькой пухленькой женской руки. За дверью было уже темно, и я не видел лица женщины. Взяв чашку правой рукой, левой сжал руку, которая подала мне чашку, и почувствовал напряженное биение ее молодой крови. Я выпил. Горячая рука только раз ответила мне коротким пожатием и ускользнула, оставив в моей ладони маленький, свернутый в треугольник листок бумаги.
С этим талисманом и с выпитой чашей дружбы, а может быть, даже любви и верности, я опять покинул родные края и уехал.
Именами святых предков и всех древних батыров благословляла меня в дорогу мать. Это согревало мое сердце. Но еще горячее жег талисман, хранившийся на груди возле сердца, — записочка, содержавшая всего четыре слова: «Не забудь, не забуду». А что нам обоим не забывать — это было понятно только двум нашим сердцам.
Часть вторая
I
Колей Шурупом мы явились в пограничную часть в один и тот же день. Вот скоро будет уже два года, как мы с ним спим на соседних койках и дружим неразрывно. Товарищеская выручка в боевой обстановке — непреложный закон красноармейца, но, если двух бойцов связывает братская дружба, она еще больше усиливает их стойкость и мужество. Это хорошо понимал наш начальник заставы, который обычно высылал нас с Колей в дозор вместе.Мы поверяли друг другу затаенные мечты и стремления. За эти два года я узнал все, что можно узнать о жизни Коли, он — о моей. Нашу дружбу скрепило еще одно: оба мы были боксерами с одинаковым стажем, в одном весе и тренировались вместе; поэтому мы и заслужили на заставе кличку «Аяксы».
И вот мы обменялись прощальным товарищеским ударом перед расставанием. «Мыкола», как за украинский акцент звали Шурупа наши товарищи, врачуя полученную мной ссадину над левым надбровьем, восторженно восхвалял удары моей правой руки, хотя ссадина была получена мной, а не им. «Ох, этот Коля!» — так любят о нем говорить знакомые девушки.
Завтра, после очередной смены, нам предстоит расстаться. Коля едет в распоряжение штаба дивизии. Надолго ли, для чего — он не знает и сам. Попытки его выяснить что-либо у начальника или комсорга остались без успеха. Однако комсорг заикнулся о том, что поучиться всегда хорошо. Поэтому мы решили, что, вероятно, расстанемся не на дни, а на недели и, может быть, даже месяцы.
Как раз в тот день я получал свой месячный отпуск. Незадолго перед этим мне удалось поймать одного за другим двух шпионов. Первого я словил без всякого шума, и его хозяева с той стороны границы были вполне уверены, что на этом участке границы есть безопасный проход. И через два дня тем же путем они пустили второго, более ценного: первый был лишь «пробным шаром». Отпуск, полученный мною за этих двух прохвостов, я должен был провести в одном из санаториев на берегу Черного моря. Но одна идея, внезапно озарившая меня, заставила попросить у начальника разрешения вместо санатория съездить домой, в родной Гурьев.
И вот мы с Колей задумались над раскрытыми чемоданами, словно затрудняясь тем, как уложить наши небогатые пожитки.
Каждый боец, уходя из родных мест в армию, захватывает с собой что-то личное и дорогое. Отдавая себя целиком на службу отчизне, он хранит сокровище в глубине своего сердца. Так и я пронес в себе через эти два года тревожную и сложную загадку: куда исчезла моя Акбота?
Загадку эту загадал мне низколобый щуплый человек в знакомой противной синей кепке. Это было еще в Уральске, на пятнадцатый день моего пребывания в армии. Наша рота возвращалась с занятий. На спине каждого — полоска пота, на плече — громоздкая серая колбаса шинельной скатки, на ногах — запыленные сапоги, а на устах — бодрая песня.
У ворот городка перед нами мелькнул какой-то «гражданский», но я, как и многие другие, не обратил на него внимания. И вдруг, едва мы поставили в пирамиду винтовки, меня окликнул дежурный.
— Вас дожидается у ворот родственник, — сказал он, — целый день ждал, бедняга!
Только подойдя и вежливо откозырнув гостю, я узнал в нем мужа маленькой Акботы. Глаза его уставились на меня со злостью, и выражение лица было такое, словно он собирался вонзить в меня свои золотые клыки.
— Где жена? Где моя жена? — прохрипел он.
— Какая жена? — произнес я, растерянно соображая, что его слова могут означать какое-то несчастье, случившееся с Акботой.
— Какая жена? Которую ты украл! — крикнул он в исступлении.
Я стал объяснять ему, что бойцы Красной Армии не умыкают женщин и что, помимо устава, этому препятствует также отсутствие женской половины в казарме. Я уже понял, что Акбота убежала от него, и радостное сознание этого факта, может быть, придало моим вежливым аргументам оттенок насмешки. От этого он совершенно взбесился и бросился на меня с кулаками.
Для меня, неплохого боксера, отразить удары его длинных, но жиденьких рук было просто. Однако отвести его подальше от городка оказалось не так уж легко. Он приседал, визжал, валился с ног, упираясь. Пришлось попросту сграбастать его в охапку и оттащить шагов за сто от городка, на пустырь, куда выносился мусор. Придержав его без усилий за галстук, здесь, в стороне от людей, я сказал ему несколько ласковых слов и пустил на волю.
В тот же вечер я нашел у себя на койке первое письмо от матери, написанное братом. На четырех страницах, вырванных из тетрадки, содержалось едва ли более полусотни слов. Каждое слово, как ископаемый ящер, извивалось вдоль целой строки, почему-то с обязательным переносом последней буквы каждого слова в новую строку. Я впервые увидел, как враждебен мозолистым рукам моего старшего брата карандаш. Но более дорогого письма, чем это, я еще не получал.
Между прочими новостями мать сообщила, что Акбота исчезла из дому в тот самый день, когда я уехал из Гурьева. Если бы я тогда знал!
Со щемящей сердце болью я вспомнил, как вскочил с пароходной койки, увидев мелькнувшую перед окошком каюты женскую фигурку в шелковом голубом платке на плечах. Это было уже поздним вечером, и свет из каюты освещал лишь узкий квадрат в общем мраке палубы. Большинство пассажиров уже улеглось. «Акбота!» — воскликнул я про себя и вылетел на палубу, но никого не встретил и лишь усмехнулся собственной глупости и самоуверенности. Но как было бы радостно сознавать, что Акбота плывет со мной на одном пароходе, бросив мужа понятно ради кого.
Письмо матери подтверждало, что я был тогда прав.
Несколько дней после нежданного гостя и этого письма я жил, гордый мыслью о том, что Акбота меня любит и ради меня покинула мужа. Я сам заметил, что поступь моя в эти дни сделалась увереннее и тверже. Каждый день я настойчиво и требовательно смотрел на дежурного, ожидая, когда же он наконец сообщит, что меня у ворот городка ожидает «родственница», и восхищался необычайной решимостью и смелостью Акботы. Но вдруг я подумал: где же я ее здесь устрою? Она же не винтовка и не вещевой мешок.
Но мне не пришлось искать в казарме места своей жене. Дежурный не сообщал мне о посетительнице. Печальная неизвестность скрыла мою Акботу.
И вот далеко от родного края, на новых местах, я несу свою повседневную службу по охране границы. Изредка я получаю от матери письма, но в них нет ни слова об Акботе. На мои вопросы мать отвечает одно и то же: «Я ничего о ней больше, мой милый, не знаю». Девушка же, которая вместо занятого работой брата иногда пишет легким красивым почерком материнские письма, подписываясь буквой «С», уж наверное никогда и не знала мою Акботу.
Вот загадка, над которой я продолжаю раздумывать. Может быть, здесь и не так уж много настоящей любви и верности, может быть, главную роль играет юношеское самолюбие, но все-таки я не в силах отвлечься от головоломки: «Куда же, в конце концов, она девалась?» Казалось бы, время должно было вылечить меня от этой навязчивой мысли, но вышло наоборот: чем дальше, тем чаще я возвращаюсь к ней, и все милее и милее мне становится нежный образ исчезнувшей Акботы.
Позавчера, когда я шел с поста в казарму, мне показалось, что между розоватыми облаками зари вдруг блеснул яркий луч желанной разгадки. Мне пришел в голову совершенно новый, а следовательно, наиболее убедительный вариант.
Этот вариант заключался в том, что та неведомая мне «С», которая пишет материнские письма и которая утешает меня в неизвестности, окутавшей Акботу, и уверяет, что я найду в ауле и в городе много красивых девушек, не могла быть никем иным, кроме самой Акботы!
Я разложил все письма, полученные от матери и подписанные буквой «С». Отдельные строки дышали милым и целомудренным лукавством, невинной и ревнивой женской хитростью. Я понял, что каждая такая фраза и строчка допытывалась о моем чувстве — серьезно оно или нет? Почему-то я вспомнил, что мое двадцатилетие наступило.
Тогда-то я и пошел к начальнику за разрешением провести свой отпуск у матери. «Еду повидать мать», — сказал я и своему Мыколе и товарищам. И вот я стою перед раскрытым чемоданом, проверяю глазами, надежно ли убраны письма, а сердце кричит: «К Акботе! К моей Акботе!»
Коля взглянул на часы и позвал:
— Пошли…
II
Нет, сейчас, когда я собрался уезжать к «ней», я совсем не жаждал захватывающих пограничных приключений.
Только с желанием мира и благополучия приближался я к безмолвному стражу нашей границы, к пограничному столбу, так убедительно, твердо стоявшему на своем месте. Я много раз уже думал о том, что на него, на этого стража, обращены взоры миллионов людей соседнего государства. Одни смотрят на него с ненавистью и злобой, с завистью, с досадой бессилия, другие — с надеждой и верой.
За эти два года я привык к тому, что на посту нужно прежде всего сосредоточиться и обострить свое внимание. Эта привычка отогнала все посторонние мысли, едва я вступил в заветный район столба. Разумеется, я не отказался от воспоминаний и мечтаний, я просто отложил их до более подходящего времени.
Со мною рядом залег мой верный друг, осторожный Рекс, он тоже смотрит куда-то вперед, за этот столб, насторожив свои чуткие уши. В его умных глазах, устремленных вперед, играет едва заметное пламя какой-то особой собачьей «мысли».
В сотый раз я думал о том, что все милые нам мечты и надежды, уверенное ощущение себя человеком и гражданином — все это возможно лишь по эту сторону пограничного знака. Этот столб означает не только границу земель двух соседних государств, — это граница двух различных мироощущений. Представь себе, что ты за этим столбом, на той стороне, — и ты тотчас потеряешь почву под всеми своими мыслями, ты утратишь даже право на привычные с детства мечты, которые воспитала в тебе родина, ты окажешься в царстве далекого прошлого, в печальном царстве дедов и прадедов. Караваны веков медлительной поступью потянутся перед тобой, неся свой древний тяжкий груз, нами сброшенный уже. Такой когда-то была и моя страна. Нудно тянулись медлительные азиатские века. В мертвой неподвижности были распластаны степи. Мысль, родившаяся в эпоху стрелы и копья, кетменя и омача, стремилась жить в эпохе электричества, жить, как вечная истина, сохраняя владычество прошлого над настоящим. Века навалились громадой на спину народа и заставляли его питать своей кровью и потом гнилые корни старины, которая отнимала соки у юности, не давая ей испытать счастье цветения. Печально бренчала домбра певца, оплакивая народное горе. Его одинокие призывы к борьбе были бессильны.