Матросы - Первенцев Аркадий Алексеевич 6 стр.


– Когда же ты успел? – спросил Петр, пожимая поданную лодочкой, негнущуюся и крепкую руку Тамары, женщины редкой, но какой-то холодной красоты.

– Женился, Петька. А как – люди расскажут.

Тамара улыбнулась уголками накрашенных губ и, важно ступая, повела своего мужа.

– Видишь, какую кралю Хорек себе отхватил? Здорово, старшина!

Перра тискал в объятиях Степан Помазун, неисправимый холостяк и отчаянный наездник, побывавший на всех ступенях колхозной иерархической лестницы, от конюха и до члена правления. А ныне работал бригадиром. Вел Степан своеобразную жизнь весельчака и гуляки, но умел и работать, если захочет. Тогда он мог быку рога свернуть.

– Да, Петька, если хочешь доброго совета послушать, не спеши к нашему артельному котлу. Позагорай, насколько шкурки хватит, на своем Черном море. Здесь бескозырку сменишь на картуз, фланелевку с воротничком на телогрейку… – бесовски подмаргивая и покручивая то один, то другой усик, сыпал Помазун. Хотел и еще что-то добавить в таком же роде, но появившийся об руку с женой парторг Латышев помешал ему. – Ретируюсь, братуха, добеседуем в другом окружении, – сказал Помазун и подхватил за тонкую талию красивенькую, огневую девчину Машеньку Татарченко. Петр знал ее как самую задушевную подругу Маруси.

Латышев с достоинством представился Петру, познакомил со своей женой, по-видимому милейшей и доброй, но стеснительной женщиной.

– Вы извините, – сказал Латышев, – нас-то более или менее официально никто и не приглашал. Михаил Тимофеевич попросил зайти. Надеюсь, вы ничего не будете иметь против, товарищ Архипенко?

– Заходите, заходите, у нас все по-простому, – приветливо приглашал Петр, чувствуя по замысловатому строю фраз и обращению «товарищ», что имеет дело не с рядовым человеком.

Если говорить откровенно, Петра меньше всего интересовали и Хорьков с его супругой, и Помазун, и даже этот пока малоизвестный ему Латышев. Он поджидал Марусю. Что-то все темнили, скрывали от него, отделывались недомолвками, а Василий с первых же минут начал придираться и глядеть на него исподлобья, со значением. Уже заиграл на аккордеоне Кузьменко, и на улицу из раскрытых окон покатились «Дунайские волны». Собирались у двора парубки и девчата, открыли первый тур «пыльного вальса», мимо пронеслась в белом платье курносенькая, как хрюшка, и такая же маленькая и сытенькая Саня Павленко, прошагал бородатый Ефим Кривоцуп с ведерным жбаном браги. А Маруси все не было. Прибежала Ксюша, увлекла брата за собой. Петр присел рядом с Саней Павленко, положил ей на тарелку два помидора и жареного окунька.

Все было так, как всегда в начале гостеванья. Собравшиеся пока тихо вели беседы. Выделялся только зычный голос Ефима Кривоцупа, рассказывавшего о том, как он помог выскочить из большого простоя «Ваське-хлагману».

– Не шуми так, Ефим. – Камышев прикрыл уши. – Все едино: хоть головой бейся об стенку, а молодость нас обскачет на любом коне.

– Обскачет, – соглашался Кривоцуп, – только когда? Я хочу, чтобы обскакали меня как можно позже. Понял, председатель?

– Я-то понял, а молодой конь рвется вперед. Ему-то много дорог, а у нас осталась одна.

– Управлять надо, без узды не пускать! – требовал Кривоцуп резким голосом: он умел загораться даже из-за пустяков.

Латышев наклонился к Петру за спиной соседа.

– Теперь не миновать модного разговора. Раньше, мол, была молодежь, а теперь не та. Мы Деникина, Врангеля разбили, коллективизацию провели, с кулаками грудь с грудью сходились, да и Гитлера фактически руками первого поколения разгромили…

Петр безучастно слушал этого вежливого человека, видел его бледное, тонкое ухо, конец галстука, свисающего из-под незастегнутого пиджака, точно обозначенный пробор светлых редких волос и такую же белесую бровь, которая как-то странно то поднималась, то опускалась.

Как с ним держаться? Новый человек. Новые люди приходили в станицу и раньше: многих манила Кубань, о которой ходили самые заманчивые слухи. Одни быстро разочаровывались – это те, кого тянула легкая жизнь. А на Кубани работали по-сумасшедшему, тут лежебока или увалень долго не заживется. Другие осваивались, применялись к общему ритму, притирались и крутились, как шестеренки в общем механизме. Проходили годы, и терялось различие в одежде и в языке. Будто всегда жил человек на Кубани, не отличишь его от коренного казака: норовит и сапожата сделать мягкие, и ступать с кавалерийским вывертом, и кубанку носить набекрень, и речь оснащать такими словами, что – черта лысого – признай-ка в нем бывшего белорусского лесовика или калужского репосея! «Заражает Кубань и приобщает» – так, бывало, говорил отец Архипенко, ведший свой род еще от сечевого переяславского куреня, от «таманской высадки», от времен, когда приплыли казаки на дубах к Тамани вместе с полковником Белым, с Котлиревским и Чепигой.

Латышев уже в чем-то убеждал Камышева, вынув записную книжку.

– Все по блокнотам, – буркнул Хорьков.

– Не мешает, – сказал щупленький старикашка Павел Степанович Татарченко. – Не всегда памяти доверяй.

– Мне память не нужна. У меня есть грамотная учетчица, у нее все записано.

Камышев внимательно слушал Латышева, отдавая должное его начитанности и умению доказывать цифрами. Спроси Латышева, сколько ферм в Америке, – знает; почем там литр молока – тоже знает; именно Латышев ополчался на тех, кто смеялся над расчетами и не хотел забивать ими голову: не те нынче времена, когда рубль как дышло, куда повернул, туда и вышло. Камышев тянулся к знаниям, читал книги, выписывал журналы и мог до петухов промучиться над той или иной статьей, важной и нужной, но требующей немалого времени для ее усвоения. Он давно убедился в том, что без знаний становится все трудней управлять современным хозяйством, и требовал от бригадиров такого же внимания к наукам и полезной книге.

Наконец появилась Маруся вместе со своей матерью и Василием. «Вот куда, оказывается, уходил Васька, – догадался Петр. – Значит, дело неладно, прослышали про мои севастопольские похождения».

Маруся села в другом конце стола, потупилась и не притронулась к еде. Но мать издали поклонилась всем и глазами улыбнулась Петру, как бы говоря: «Ничего, все бывает, перемелется – мука будет».

Петр старался ничем не выдавать своего тревожного настроения и подчеркнуто любезно разговаривал со своей случайной соседкой. Молодая воодушевленность и общительность Сани Павленко помогли Петру понемногу овладеть собой. «Ишь ты, какая пухленькая, веселая девчонка, – подумал Петр о соседке, – сколько бы по тебе сохло морячков, пропиши тебя на жительство в Севастополе! Но разве сравнить эту пампушечку с ямочками и родинками с Марусей? И чего она не глядит на меня, и почему такая бледная, будто меловая?»

За столом становилось шумней и бестолковей.

– Латышев! – громко крикнул Хорьков. – Довольно тебе угнетать человечество своим образованием! Я так понимаю – образование показывать не нужно, оно само по себе видно…

Латышев густо покраснел, ответил солидно:

– Есть люди, которые гордятся своей серостью, считают ее социально необходимым признаком зрелости.

– Вот за что люблю нашего Латышева! – воскликнул Помазун. – Уж если он выдаст аванс, то строго на научной базе. Так даст, что перед очами люминация вспыхивает…

– Иллюминация, – поправил Латышев. – Если говоришь незнакомые слова, научись, Степан, произносить их правильно.

– Тебя, Латышев, и рукой не возьмешь, и языком не лизнешь. Упал ты в наш колхоз, как перец в компот.

– Что же мне теперь, в леденец превратиться? Леденец каждому нравится.

Кузьменко вытер губы, кивнул головой хозяйке и заиграл какую-то песенку из кинофильма.

Снова зашумели, застучали стаканами. Камышев пересел к Петру.

– Ты чего-то скучный. Не пьешь, мало ешь, только хлебные шарики катаешь.

– Разве? А я и не заметил, Михаил Тимофеевич.

Тогда Камышев взял из-под пальцев Петра шарик и помял его, искоса приглядываясь к смущенному лицу моряка.

– Ну как, по вкусу тебе станичное общество? Душа не отвергает?

– Люди хорошие, знакомые. – Петр не понимал, куда клонит председатель.

Кузьменко перешел к более понятной польке «бабочке». Начались танцы. Из палисадника заглядывали любопытные. Танцевали и на улице.

– Тоже наша заслуга, сохранили танцоров, – продолжал Камышев. – Из нашей артели на вербовку никого не подцепишь. Кадры у нас устойчивые, чего нельзя сказать о многих других колхозах. Бегут оттуда люди, особенно молодежь. А к нам тянутся, как верба к воде. А мы тоже не всякого принимаем.

– Может, и меня не примете?.. – Петр наблюдал за тем, как держалась Маруся, по-прежнему избегая его взглядов.

Помазун пытался чем-то рассмешить Машеньку, его нагловатые глаза женолюба бесстыдно упирались в тугую ее грудь. «Как это может Помазун? У него все просто выходит», – думал Петр, невнимательно и раздраженно выслушивая Камышева, с фанатизмом расхваливающего хозяйство колхоза. «А Маруся-то далеко». И не в том дело, что сидит в дальнем конце стола. Подойти к ней – несколько шагов. Многое и не раз пришлось передумать и начистоту переговорить с самим собой. А с Марусей он еще не сказал ни одного путного слова.

Председатель обещал завтра заехать за Петром, показать хозяйство. Но какое значение имеют урожаи зерновых и пропашных, молочно-товарные фермы и конюшни, если вот та девушка уйдет в другую сторону? Пропади они пропадом, латышевские подсчеты, как бы ни были они умны.

Не мог не прочитать эти ясно написанные на лице Петра мысли такой опытный и зрелый человек, как Михаил Тимофеевич Камышев. Незаметно он шепнул что-то Машеньке, и она, отстранив припавшего к ней Помазуна, подошла к зеркалу, осмотрелась, поправила прическу:

– Товарищи! Я прошу уделить мне минуту внимания!

– Тише, члены коллектива! – рявкнул Помазун. – Слово имеет она… Она имеет слово!

И, повернув голову, отчего огоньками вспыхнули ее серьги, Машенька предложила:

– Товарищи! Давайте попросим Петю сесть рядом с Марусей…

– Машенька, не надо! – взмолилась Маруся.

– Надо! Почему не надо? А мы просим… требуем…

Машенька протиснулась к ней, поцеловала.

– Мне стыдно. Зачем так?

– Иди, иди к ней, – Камышев толкнул Петра, – зачем себя тирамить?

Петр растерянно улыбнулся, поправил пояс, бляху и, ни на кого не глядя, протиснулся к Марусе через гудящую хмельную толпу.

VII

Соскочив с двухрессорной линейки, разукрашенной по крыльям узорами, Помазун прошел в дом к Архипенко.

– Камышев просит прошения. Занят на строительстве. Мне поручил…

– Петя, завези маме завтрак, – попросила Ксюша.

– Будет исполнено, товарищ начальник! – вмешался Помазун, шутливо козырнув Ксюше.

Молодые игривые коньки донесли линейку к животноводческой ферме, где готовились силосные ямы. Четверо мужчин умело (сколько земли пришлось ископать на фронте!) пробивали в твердых глинищах глубокие, в полтора роста, траншеи.

Помазун покричал в ров:

– Хлопцы! Противотанковый?

Кто-то снизу ответил:

– Отсюда ни один «тигр» не выпрыгнет!

Помазун помял в кулаке выброшенную из траншеи глину, посмотрел Петру в глаза:

– Камышев и ее употребит в дело. Хаты строит, как ласточка, со всякого дерьма. Пошли, проведаем мамашу… Кстати, Петр, освобождай старенькую от гнета. Для нее теперь работа не радость, а мука.

Туго затянутый пояском, ступая с вывертом кривоватыми ногами природного наездника, обутыми в козловые сапоги с низко опущенными голенищами, Помазун зашагал в ту сторону, откуда тянуло дымком. Шумел дизельный моторчик. «Медовое звено» пожилых женщин обрабатывало сорго. Мать перебирала стебли, похожие на бамбук, – это и есть сладкий тростник, сорго. Очищенные стебли подавались под пресс. Здесь же, в металлических жаровнях, вываривали мед.

Петр присел на корточки возле матери, продолжавшей работу. Мелькал нож в ее руках, по щекам струился пот, и она смахивала его ребром ладони. Обрезанные метелки сорго просушивали и обмолачивали тут же, вручную, палками, а жом вываливали из парилок в силосные ямы вместе с сочными бурьянами, взятыми косами на прилиманных целинах и по сырым теклинам балок. Крестьянские заботы – нет им ни конца ни краю – раскрывались Петру теперь в новом свете. Вскоре все эти бесконечные дела станут его собственными делами, и ему придется тянуть их тяжелую цепь, звено за звеном, всегда, всю жизнь.

– Чего задумался, Петя? – участливо спросила мать.

– Ничего. – Петр встряхнулся, зайчиками сверкнули якорьки на ленточках. – Мы поехали дальше. К вечеру вернемся.

– Езжай, езжай, сынок; ты на меня не смотри. Камышев разрешил не выходить, да надо поскорее справиться с медом.

– До свиданья, маманя, – попрощался Помазун, сняв кубанку. – После вчерашней браги хоть пирамидон глотай, по котелку будто молоточки стучат. Прием ты устроила министерский!

– А иди ты, Степа! Не пил же почти ничего. Да и бражка получилась не хмельная. Квасок и квасок, – сказала мать Петра, довольная похвалой.

Путь держали на конеферму, которой заведовал Помазун. Кони постепенно выходили из моды, их вытесняли машины. Нелегко перестраивались казачьи симпатии, трудно расставались казаки с конем, с издавна сложившимися традициями быта. Вот Петра конь уже и не интересовал – он управлял машиной еще до службы, получил свидетельство, а Степана или того же Камышева хлебом не корми, только дай джигитовку, разреши постоять рядом со скакуном, набрать в ноздри терпкий, приятный запах взмокревшей от пота шерсти, провести ладошкой по крупу. Степан расхваливал коней, хотя не бранил и механизацию. Разговора на эту тему хватило ровно на два километра, пока не выбрались на укатанный грейдер; а там перешли к семейным делам.

– Кончишь службу, женись, – советовал Помазун, – невестка в дом – свекрови отдых. Хорошая тебе пара Маруся Кабакова. Она, правда, не бросается в глаза так, чтобы слепило, а приятного у нее бездна: кожа нежная, бархатная, руки в ямочках, а как приехала из города с маникюром, от пальчиков взор не оторвать. Такие ноготочки и поцарапать могут… Еще не имел удовольствия? Что-то вы с ней вчера вроде вновь налаживали дипломатические отношения? То ты к ней, она от тебя, то наоборот. Какого цвета кошка между вами пробежала?

Петр не хотел потакать любопытству своего спутника. Язык у Помазуна незлобивый, но на длину его пожаловаться нельзя. Поэтому, уклонившись от прямого ответа, Петр в свою очередь спросил Степана:

– Другим рекомендуешь, а сам-то почему не женишься?

– Предпочитаю разнообразие, Петя. У меня характер разнохарактерный…

– Такое влепишь, что и сутки не отскоблишь. Ты лучше расскажи обстановку. Почему Камышев сам не заехал? Что, не по рангу, что ли, ему старшина второй статьи?

– Он подался к соседу, председателю артели Никодиму Белявскому. Чего-то опять не поделили соперники. Соревнуемся выше всякого смысла. Они лиман и тот размежевали. Вот тут рак камышевский, а чуть переполз – уже белявский. Скоро плотву клеймить начнут. Под жабры цветную ниточку, мулине… Ты, я вижу, задумался, Петя. На своем стальном утюге от нашей жизни отвык. Сливочное масло у вас дают?

– Дают.

– Вкусное?

– Чего хочешь узнать, спроси. Что ты шарадами со мной объясняешься?

– Камышев-то думает пустить тебя на прорыв, заведовать животноводством. Вот там узнаешь вкус сливочного масла.

– Опять не понимаю.

– Только на моей памяти пятого завфермой под откос пустили буренушки… Ты видел, траншей бьют хлопцы под силос? Со всего юрта собирают бурьяны, сочиняют винегрет. Сена-то нет почти. Все степи распахали, а сеяные травы лысые. К концу зимовки – караул кричи. А у коровы аппетит дай боже! Сена ей нужно не меньше пуда в сутки, да кило десять комбикормов. А мы ей больше солому предлагаем. Солома-то в меню – продукт грубый и бездушный. Сколько ни загружайся ею, пользы ноль без палочки. Отсюда – падеж. А раз падеж, завфермой подставляй шею. У колхозников коров осталось мало. Кто держит – мучится… Зерновую проблему будто бы решили, задачи флоры, а вот фауну… Откровенно сказать, я-то сам думаю тикать. Не гляди удивленно. После войны свое честно социалистическому земледелию отслужил. Отбыл срок, пора и на свободу. В город уйду. У меня вот эти сапожата последние, а на штаты третий раз леи подшиваю. Твое положение другое. Положение подстегивает тебя вертаться; и мать, и семья еще не встали на ноги. Ладно… давай переменим пластинку. Вижу, затронул твои самые чувствительные струны.

Назад Дальше