И не выходит теперь из головы это письмо. О чем бы ни думала девушка, выплывают и выстраиваются в зловещий ряд каракули на оберточной бумаге. Каждое слово тысячи раз обернулось и словно опалило мозг. Как поступить? Как вести себя с Петром, приезжающим в отпуск? Может быть, тут оговор или злая шутка? Прибегали к ней подруги Машенька Татарченко и Саня Павленко, вместе учились в школе, никогда не таили одна от другой ни одного секрета. А тут не могла им открыться. Стыдно, обидно. И еще поднималось какое-то новое, злое чувство, его боялась Маруся, не вязалось оно с добротой сердца, с ее любовью к Петру.
К Марусе подошел Василий.
– Забыл поблагодарить, Маруся, спасибо. – Василий подал ей бушлат. – Отдыхай. А мы сейчас опробуем, и примусь за массив. Спасибо тебе, уговорила старика. А то, видишь, ни механика, ни «технички» до сих пор нет как нет.
– Не уговаривала. Сам он… – Маруся строго взглянула на Василия. – Мне нужно с тобой поговорить, Вася.
– Ишь ты, вижу, важное дело? По комсомольской линии? Может, у меня с членскими взносами не в порядке? Хотя ты к ним не имеешь отношения.
– Можно, Вася? – спросила Маруся, пропустив мимо ушей его шутку. – Мне не с кем больше посоветоваться.
Чуткий Василий сразу посерьезнел. Морщинки собрались у переносицы, глаза стали безулыбчивы и остры.
– Хорошо. Опробуем. Могикан уйдет, и тогда побеседуем.
V
С отпускным билетом в кармане Петр сидел в кабине колхозного грузовика, возившего на продажу в город тростниковый мед и синенькие баклажаны.
Водитель, сорокалетний мужчина из бывших зенитчиков, говорливым тенорком рассказывал Петру о переменах в станице за последние два года: где что построили, какие машины купили. Председателем по-прежнему оставался Михаил Тимофеевич Камышев, человек вполне достойный и уважаемый. Среди бригадиров особых перемен тоже не произошло. Парторгом выбрали по рекомендации райкома нового в артели человека – Латышева. «Теперь наш председатель на что самостоятельный, а без Латыша гвоздя не забьет».
– Откуда Латышев? – спросил Петр. – Издалека?
– Нет, кубанский. Жинка его, говорят, с нашей станицы, вот и притянула. Ты, Петя, в партию-то вступил?
– Вступил. На корабле.
– Это хорошо. Потому-то ты и Латышевым заинтересовался? А я до сих пор беспартийный. И то, заметил, волосы через два на третий поседели. А вступи – и вовсе станешь как лунь. Ждут тебя, Петр. И маманя ждет, и сестренка, и Василий. Телеграмму твою получили, попросили меня – захвати. Некуда, мол, ему идти за попутным транспортом, как только на базар. Удачно твой поезд пришел, Петя, как угадал – на воскресенье. Василий хотел сам встретить, не пустили, готовится в закубанские станицы – помогать уборке. Там такой урожай нахлынул, сами не управляются. А надо сказать, до чего в гору пошел твой братишка! Оседлал-таки комбайн… Яркая техника, я скажу, капризная и до известного периода загадочная, а оседлал! Нашего старого Кривоцупа и того оседлал…
Петр жадно всматривался в открывавшиеся ему виды. Ну до чего же все знакомо, дорого, близко! Никому не чуждо волнующее чувство, овладевающее человеком при встрече с местами, где прошли детство и юность, где чуть ли не каждая былинка несет в себе особое очарование. Вот такие же травы – как не помнить их! – оставляли на босых ногах прохладную росу и желтую пыльцу, и так же чернокрылый жаворонок круто поднимался к небу, изумляя своей тревожной, требовательной трелью.
Невыразимой печалью веет всегда от трогательно близких родных мест, освещенных первыми впечатлениями бытия. Потом открывается перед человеком широчайший и радостный мир, а с годами он становится уже и значительно строже.
Степная балка похожа на узкую бухту, обрамленную золотыми берегами жнивья. Там пасли коней, жгли костры. Колючий татарник в те далекие годы детства доставал своими малиновыми чалмами до макушки и казался могучим растением: не подойти к нему, не сломать. А безымянный курган представлялся высокой горой. А какой живительной прохладой дышала степная река с ее камышами и плесами, откуда дымками поднимались стаи дикой птицы!
Сейчас уже заканчивалась уборка. И сразу брались за зябь. Скирды соломы опахивались тракторами. Кое-где лениво горела стерня.
– У нас хорошо, – похваливал шофер. – Глянь вон на те массивы! То конопля! Как елки! А надо сказать, с дождями было туго. Майского ни одного не легло… Освоили мы виноград. Скоро свой рислинг будет. Договорились шелковичного червяка по тутовникам пустить. Уже есть доход. Отовариваются девчата за червяка крепдешином, а за свеклу – сахаром, ситцами и обувью…
Возле узкой насыпи Запорожской дамбы остановились. Навстречу шли молотильные агрегаты. На полках грызли подсолнухи девчата.
– Куда путь-дорога, красули? – весело спросил водитель.
– А ты не закудыкивай! – ответила девчина, завязанная платком по самые сверкающие молодым озорством глаза.
– Счастливый путь, а все же?
– О, це другое дило, – отозвалась вторая девушка. – В подгорные станицы, за Кубань!
– Зачем в такую даль?
– Знаешь, а спрашиваешь!
– Я-то знаю, да вот морячок не знает.
– Черноморцу похвалимся! Помогать предгорным станицам! Может, спасибо там скажут!
– А может, чарочку поднесут?
– А может, и жениха утащим у предгорных девчат.
Девчата перешучивались, не оставляя без внимания молодого моряка в бескозырке, с золотыми якорями на черных лентах.
Пока происходит задержка у дамбы, можно рассказать о ней.
По казачьим преданиям, Запорожская дамба насыпана через Устьевой лиман руками запорожцев, переселенных на Кубань с Южного Буга.
От Тамани, где произошла основная высадка, запорожцы прошли по некошеной степи до реки Бейсу, что в переводе с языка кочевавших тут ногайцев значит – Главная речка. Бейсу казаки стали называть Бейсугом. Два куреня, связанные давней боевой дружбой, выбрали место для поселения у Бейсу, богатой пресной водой, рыбой, диким прилиманным зверьем и птицей.
Целинные степи с их черноземами – что может быть лучше для пастбищ и земледелия!
Поселились у живописной реки и ее лиманов курени бывших сечевиков, переименованных, за отличие в черноморских походах, в казаков-черноморцев. Они и положили основу кубанскому казачьему войску.
Остальные курени оседали по Приазовью, по верхнему течению Бейсуга, по Кирпилям и Ее, по Сосыке и Челбасам…
Получили эти места название Сечевой степи.
Петр смотрел в ту сторону, где по безлесому взгорку толпились белостенные домики станицы, и думал отнюдь не об истории войска – давным-давно все это быльем поросло. Он думал о том, как встретится со своими родными, не постарела ли мать, увидит ли он сразу Марусю.
Ишь, какие глубокие колеи выбили на дамбе! Машина переваливается с оси на ось, скрипит, жалуется. Ну и нерадивые предки, не сумели передать потомкам утрамбованную, гладкую дорогу, а еще хвалитесь своими заслугами, Запорожской исторической дамбой!
Петр простился со своим спутником, взял чемодан и зашагал по улице: смотрел, искал глазами перемены. Вон вместо канавы появился штакет, кое-кто подлатал, а то и перекрыл крыши. А все же станица показалась ему беднее, чем была прежде. В глазах его стояли картины прибрежных крымских и кавказских городов.
Променял бы он их красоту на эту улицу, обсаженную акациями с жесткими и пыльными листьями? На низкий домик, выглянувший жестяной кровлей с белой трубой из-за старых шелковиц – приюта воробьиных стай?
Не мог еще ответить на это самому себе Петр, а хитрить не хотелось. Привыкший к безукоризненному порядку на корабле, старшина с досадой смотрел на неухоженные хатенки с поколупанными боками, на оголенные стропила сараев, на деревья, ободранные ступицами колес. Ну что стоит подмазать и побелить хату? Руки не отвалятся. Или добавить пару камышовых снопов на крышу – кругом лиманы, камышовое царство. А тому, кто норовит обязательно зацепить колесами дерево, мало дать в ухо.
Увидев Петра, отделились от штакетной калитки Василий и Гришка Копко. Лузгая семечки, они пошли обычным, неторопливым шагом навстречу ему. Подошли, поздоровались так, будто вчера расстались. Василий взял чемодан, прикинул на руках вес и понес на плече.
– Мать-то здорова?
– Работает… – уклончиво ответил Василий. – Только с ногами по-прежнему плохо. Писали тебе.
– Не лечится?
– Парит сенной трухой. Попадает ей от Маруськи. Сенная труха – знахарство.
Василий возмужал, хотя в плечах не раздался. Под сатиновой рубахой тельняшка, а кепка смешная, с крохотным козырьком, по особому заказу – под «степного капитана». Такая же кепка на чернявом Гришке.
– Ты что же, всегда таким бирюком глядишь или только со мной? – упрекнул Петр. – Или слава ужалила? Газета, Василий, штука обоюдоострая. Как в песне поется: то вознесет его высоко, то сбросит в бездну без стыда.
– Ладно, чего придираешься! Гляди, наша детвора пыль подняла!
Навстречу с оравой детей бежала Ксюша, худенькая, радостная, стремительная. Сегодня с утра она десятки раз переплетала свои косички, смотрелась искоса в зеркало, чтобы не заметила мать, сама выстирала и выгладила ситцевое платьице с широкими рукавами на резниках, впивавшихся в тело. Зато как празднично и приятно! Ксюша бросилась брату на шею, принялась его целовать, говорить что-то; ничего не поймешь, да и не нужно. Ксюша сразу подняла настроение у Петра, взволновала его и сблизила с домом, с семьей.
– Отпусти, Ксюша, погибаю…
– Еще раз, еще, еще…
– Дай же поздороваться с нашим Тарасом Бульбой.
Обиженный на сестру мальчишка сумрачно подставил щеку, подтянул помочи и, ни слова ни говоря, пошел вперед.
– Ишь ты, Тарас, тоже стал занозистый!
– Растет, все понимает, – неопределенно буркнул Василий.
Подошли ко двору. Забор недавно подправлен. Может быть, к приезду поставили свежеоструганные доски, еще не успевшие потемнеть от дождя.
За калиткой, глухо стукнувшей кованой щеколдой, в кустах сирени стояла Маруся. В прошлый приезд девушка первая подбежала и, никого не стесняясь, расцеловала его. Теперь она чего-то выжидала. Петр почувствовал недоброе: совесть-то была нечиста. «Ну, браток, не поддавайся панике», – подбодрил себя Петр и, поправив бескозырку, смастерил на лице наигранное фатоватое выражение равнодушия.
– Чего ты прячешься? – он протянул девушке руку. – Здравствуй, Мария!
Маруся подала руку, вспыхнула и побежала к дому.
– Так нельзя, – упрекнул Василий, – она тебя так ждала, а ты…
– Что же я должен делать? Целоваться, что ли? Погляди, изо всех окошек соседи выглядывают. Кругом люди…
– Кругом люди, а она не человек?..
– Да перестань ты, Васька, – остановил его Копко. – Ты еще междоусобную войну тут откроешь. Человек домой приехал, с дороги, а ты… Иди, Петя, матерь ждет. Девчата всегда будут, а матерь самое главное…
Мать спустилась с крылечка и шла к нему дробными, неуверенными шагами, нисколько не скрывая своего материнского счастья. Сияли ее глаза из-под белого платочка, руки расставлены – приготовилась обнять сына, губы дрожали, слова почему-то не приходили на язык, да и нужны ли они сейчас?
И Петр, увидев мать, забыл о всех остальных, как бы дороги они для него ни были. Мать, мама, вот кому он должен отдать свои чувства первой встречи. Он бросился к ней, в ее руки, и сам себе показался маленьким, робким, нуждающимся в поддержке. Мать снова почувствовала себя необходимой ему, самой сильной в семье, движения ее стали уверенней, глаза глядели светлее и зорче.
VI
А нелегко держаться на людях. Трудно жила со своим большим семейством Софья Алексеевна после гибели мужа в боях за Вену. Не слышала она раньше об этом далеком австрийском городе, а вот пришлось расспрашивать: что за город, где находится, какие там живут люди.
Однополчанин-пластун, с простреленными легкими, почти ничего не мог рассказать о последних днях сержанта Андрея Архипенко. Хрипел, пил теплое молоко, утешал, и только. Зато по-другому вел себя лейтенант, болтливый, как сорока, и румяный, как яблоко на спас, приезжавший в станицу из Ейска. Лейтенант, к сожалению, всю войну прослужил в духовом оркестре и поэтому больше всего рассказывал о том, что на венском кладбище похоронены знаменитые мировые музыканты Штраус, Шуберт, Моцарт, Бетховен… Слушала вдова, слушала, пыталась найти утешение для себя в речах лейтенанта, но так и не нашла. С сухими глазами проводила она за калитку этого лейтенанта, разогретого медовой брагой и чаем с пшеничными пышками.
Проводив гостя, Софья Алексеевна переступила порог негнущимися, будто окаменевшими ногами. Впервые дом показался ей чужим, большим и холодным, как погреб. А в голове словно осенний камыш, шелестели чужие имена: Штраус, Шуберт, Штраус…
Уткнулась в подушку – на ней когда-то спал муж – и впервые выплакалась.
Дети приносили заботы и радости. Тяжело с ними, но и плохо без них. Дети взрослеют, тянутся из дому и редко возвращаются обратно. Неизвестно, как решит Петр. А Василию тоже скоро служить. Если не будет ни того ни другого – какой дом без мужской руки?
Раньше Софья Алексеевна могла заработать детям на хлеб и одежду, на топливо и керосин. А теперь годы не те, здоровье поизносилось, артельные доходы плохие, огородишко квелый, несколько гряд, корову держать не под силу.
Что решит Петр? От него зависело все. Старый приятель мужа, председатель артели Камышев обещал убедить Петра вернуться в станицу, обещал должность бригадира. Может быть, притянет Маруся?
Поговорила мать с Петром, не жаловалась, но ничего не таила. Ушла накрывать стол, оставила в горнице старшего сына одного. Задумался Петр.
Служишь и не знаешь забот. Сыт, обут, одет, другими обучен. А тут хлеб, башмаки были первой необходимостью, за них боролись с суховеями, сорняками, с буранными ветрами… Четыре года военной службы отучили его от домашних забот, а вон сколько лишних морщин наложили они на лицо матери. Вот тебе и цветочки у Приморского бульвара, ялтинские розочки! Правильно упрекала Тома – не строй из себя жениха, кавалер с двумя ленточками. Там харч флотский, с него тянет на танцульки, к распрекрасному полу, а тут жить приходится с трудового дня, а не всегда он важко тянет на десятичных колхозных весах.
Мать не жаловалась, святая женщина. Ей хотелось одного – чтобы Петя вернулся в семью.
– Еще один год остался, мама. Приеду домой. Я понимаю, как вам тут одной…
– А отпустят?
– Закон. Отслужил и волен собой распоряжаться.
– Только б не война. Крыши еще не везде накрыли, слезы не все выплакали…
К вечеру захлопала калитка, собирались гости. Кого мать пригласила, кого Василий. Жатву закончили быстро, можно передохнуть. Первым прихромал сосед Кузьменко, когда-то призовой джигит и гармонист, потерявший на стальном орешке – Миусе – обе ноги. Голова его успела изрядно поседеть, и залоснился ремень разукрашенного перламутром трофейного аккордеона, добытого при освобождении Ростова.
Вслед за ним пришел Михаил Тимофеевич Камышев. Был он в каракулевой папахе, в рубахе-«азиатке», подпоясан наборным из черненого серебра поясом. Боролся с годами председатель артели по станичному способу – утром кисляк, вечером печеный гарбуз, в свободную минуту пригарцовывал к полевому манежу ДОСААФа на гнедом белоноздром подорлике. Не всегда удавалось выдерживать такой режим, и тогда председатель заменял его тремя мисками борща на завтрак, обед и ужин, с соответствующим приварком. Тоже получалось неплохо.
Камышев тепло пожал обе руки старшины и долго, пристально вглядывался в него коричневатыми, с золотинкой глазами, горевшими каким-то внутренним огнем. Эти глаза, будто перешедшие со старых икон, молодили и красили Камышева, привлекали к нему.
– Не уходи от земли, Петр, – только и сказал Камышев и прошел в дом.
Бригадира Хорькова Петр знал давно и с удовольствием его встретил, обнял по-дружески.
– Ну и великолепная форма у моряков. – Хорьков заставил Петра дважды повернуться. – Кстати, познакомься: моя жена Тамара.