Сталин, тем более не раз приниженный им Никита Сергеевич (особенно за харьковскую катастрофу), не считали нужным парадно отмечать день капитуляции фашистской Германии, поскольку за девять дней до этого держава традиционно «гуляла» Первое мая, что считалось «международным праздником всех трудящихся», полагая, что этого для всеобщей радости достаточно.
В тот день на улицах и площадях страны, особенно на главной, Красной, звучали всеоглушающие громы оркестров, грозно печатали шаг армейские коробки, двигались многотысячные ликующие народные массы.
В столице «действо», естественно, носило генеральный характер. Оно проходило перед мавзолейной трибуной, с которой одинаково унылым «фетром» махало народу улыбающееся правительство. Эти порядки были заведены еще при жизни Сталина. По всем радиостанциям Советского Союза звучала вдохновляющая песня братьев Покрасс (из которых один потом сбежал в Америку), где были слова:
Шествие почему-то называлось демонстрацией. Демонстрацией народной любви ко всему, что его окружало. Этакое звучное проявление массового ликования по отношению к стране, правительству, партии, вокруг которой требовалось еще теснее сплотиться, что, собственно, в тот замечательный весенний день показательно и происходило. Не явиться на демонстрацию считалось проявлением крайнего неуважения в целом к обществу, а значит, оценивалось плохо, со всеми последующими выводами.
Но если говорить честно, то была пора, когда во многое, предначертанное классиками марксизма-ленинизма, еще верилось. Тем более неукротимый Никита Сергеевич всем идущим за ним вообще пообещал коммунизм, причем в ближайшее время.
Чего скрывать, советские люди любили тот праздник, где ароматные прелести весны сливались в единый душевный порыв музыкой надежд, где понятие «маевка» еще отдавало победительной романтикой пролетарского товарищества, искренностью отношений друг к другу, особенно в праздничные дни, которых было мало, а выходной – только воскресенье. Во все остальное время – «ударный труд во имя обещанного коммунизма».
Я сам множество раз охотно шагал в том сообществе, вначале среди одноклассников, потом однокурсников, затем сослуживцев. А когда стал работать телерепортером, метался с микрофоном среди ликующих шеренг, вызывая восторженной глупостью вопроса: «Как настроение, товарищи?!» дружелюбное «ржание» слегка поддатого люда в предвкушении выпивки уже за праздничным столом. Часто на природе, на тех самых «маевках», где многое сближало и радовало людей разных слоев и поколений. Прежде всего, иллюзиями цвета майских тюльпанов, которые, как известно, цветут ярко, но очень коротко.
Ну, а через девять дней, слегка взгрустнувшие, мы с теми самыми тюльпанами шли к могилам павших, омываясь светлыми слезами скорби и радуясь, что самое страшное позади, а впереди такая прекрасная, такая длинная мирная жизнь, без сообщений Совинформбюро, без похоронок и сурового «Вставай, страна огромная!». Тем и ограничивали память о минувшей войне, искренне считая, что никакой другой войны уже никогда не будет, поскольку после таких испытаний, что вынес народ, и высочайшей убедительности нашей победы она просто невозможна никогда.
Вот это, как ни странно, оказалось основным и, как бы сегодня сказали, историческим заблуждением. Но именно оно тогда и вселяло уверенность, что столь артельно и так дружно мы однажды дотопаем до «светлого будущего», о чем часами «гутарил» со всех трибун Никита Сергеевич, пока не опустил страну до очередной карточной системы и без малого – до термоядерной войны. Я имею в виду Карибский кризис, когда Хрущев установил термоядерные ракеты на Кубе, в десятке минут полета до США.
Но осенью 1964 года к власти пришел Л.И. Брежнев и почти сразу реально улучшил повседневную жизнь резко впавшего в уныние общества. Сделал он это достаточно просто, но радикально, решительно «раскассировав» неприкосновенные госрезервы, заготовленные на «черный день». По расчетам еще сталинских стратегов, «черный день» в нашей стране предполагался продолжительностью не менее пяти лет, то есть что-то равное по срокам минувшей войне. Леонид Ильич единым махом сократил его до двух, а образовавшиеся излишки, прежде всего – продовольственные, тут же выбросил на рынок, что сразу создало новому руководителю государства репутацию реального народного заботника. К тому же он прекратил всякие рассуждения о коммунизме, а нацелил общество на так называемый «развитой социализм».
Никто не знал (да и особо не интересовался), что это такое, но, глядя на прилавки, где вдруг появились забытые продукты: сливочное масло, сахар, белый хлеб, сгущенное молоко и даже колбаса, все дружно согласились, что по всем показателям Брежнев лучше, чем поднадоевший шумной бесшабашностью Никита Сергеевич, неутомимо раскачивающий «древо» противостояния двух ядерных систем и даже умудрившийся, повторю, поставить атомные ракеты на расстоянии пушечного выстрела от берегов Америки.
Почти сразу после вступления в должность Леонид Ильич напомнил товарищам по Политбюро, что через полгода исполняется годовщина со дня Победы в Великой Отечественной войне, и предложил отметить это событие грандиозным военным парадом, неким повторением того легендарного, что состоялся на Красной площади 24 июня 1945 года, благо дата была двадцатилетняя.
В ту пору (за исключением Ф.И. Толбухина и Л.А. Говорова, умерших ранее) еще здравствовали все Командующие фронтами. В добром здравии были многие активные участники войны, прошедшие от первых пограничных выстрелов до победных залпов в Берлине и Праге, до того самого дня, что по сию пору мы отмечаем «со слезами на глазах». Теперь практически единицы остались из тех, кто вступал в бой в июне 41-го года. Самому молодому в любом случае уже за девяносто. Скоро они вообще уйдут в вечность…
Так вот, повторю, парад предполагался грандиозный. В Москву пригласили всех Героев Советского Союза. На Красную площадь, несмотря на прошедший накануне первомайский парад, снова вывели войска, историческую и современную боевую технику, а главное – впервые вынесли Знамя Победы, тот самый сатиновый флаг, что младший сержант Мелитон Кантария и рядовой Михаил Егоров подняли над поверженным Рейхстагом. Они его должны были нести и в этот раз.
Родственники маршала Жукова рассказывали, что, получив приглашение на торжественное заседание в Кремле, посвященное 20-летию Победы, Георгий Константинович немало взволновался. Он долго сидел в одиночестве на дальней скамейке в дачной лесной глуши, о чем-то думал, держа в руках яркую открытку с приглашением в Кремль, где не был больше пятнадцати лет, из которых восемь находился практически под домашним арестом, а уж под постоянным приглядом – так точно.
Торжественное заседание, посвященное 20-летию Победы, состоялось за день до парада. На нем присутствовали все легендарные полководцы. Они сидели за столом президиума плечом к плечу, в сиянии золота погон и серебре наград, так славно оттенявших голубизну парадных мундиров. Всех по алфавиту и громогласно представили, а когда очередь дошла до Жукова, зал встал. Вынужден был встать и Генеральный секретарь ЦК КПСС…
Свидетелем тому был Константин Михайлович Симонов, замечательный писатель и один из основных летописцев войны. Он писал:
«Возникла стихийная овация… Ему аплодировали с такой силой и воодушевлением, что казалось, в тот день и час была, наконец, восстановлена историческая справедливость, которой в душе всегда упорно жаждут люди, несмотря ни на какие привходящие обстоятельства. Думаю, что Жукову нелегко было пережить эту радостную минуту, в которой, наверное, была и частица горечи, потому что, пока не произносилось его имя, время продолжало неотвратимо идти, а человек не вечен…»
Тот памятный, особенно по сердечному накалу, вечер и часть ночи Жуков провел в Доме литераторов. Он успел съездить на городскую квартиру, переоделся и, чтобы не смущать писателей, пришел в штатском. Только огненный рядок из четырех золотых звезд оттенял лацкан столь непривычного для Жукова пиджака. Но это как раз и сближало, позволяло даже приобнять улыбающегося маршала. Все знали, что улыбка удивительно преображала обычно суровое жуковское лицо…
То была воистину замечательная встреча, наполненная воспоминаниями, впечатлениями, открытостью души и сердца. Каждому из присутствующих (а были известные всей стране люди) хотелось прикоснуться к Жукову, пожать ему руку, словно в извинение, а может быть, даже во искупление неправедных поступков других, облеченных не ограниченной никем и ничем (а уж тем более – совестью) властью. Казалось, что опала завершилась и великий русский полководец выйдет, наконец, из тени, получит дело, достойное его заслуг и масштаба личности. Увы, не случилось…
Брежнев еще долго слышал всесокрушающую овацию в его присутствии, но не в его честь, и сделал для себя соответствующие выводы. Видать, уже в ту пору у него были какие-то свои, пока глубоко скрытые соображения о собственной роли в Великой Отечественной войне.
Торжество завершилось, и Жукова… снова возвратили в подмосковную Сосновку, в казенный, пустынный и старый дом, где редко звучали телефонные звонки и еще реже появлялись гости, тем более писатели или журналисты. Чья-то недобрая, но могущественная рука держала ту «дверь» запертой, приоткрывая ее редко, только в крайнем случае и всегда неохотно.
Такой случай произошел однажды, когда Симонов и кинорежиссер Василий Ордынский задумали снять киноинтервью с прославленными полководцами войны: И. Коневым, К. Рокоссовским, Г. Жуковым, героем Смоленского сражения генералом М. Лукиным, другими участниками битвы за Москву для документального фильма «Если дорог тебе твой дом».
Предполагалось Георгия Константиновича снова пригласить в деревню Перхушково, в тот самый дом (он сохранился) на берегу безвестной речушки, где в период самых тяжелых боев стоял командный пункт фронта и откуда он управлял войсками. Это было знаковое место, и Симонов хорошо помнил, как был здесь зимой 41-го с Василием Ставским, известным в те годы журнали стом и писателем. Со Ставским Жуков подружился еще на Халхин-Голе, где командовал группировкой советских войск в победоносных боях с японцами, за что и получил первую Золотую Звезду.
С ноября 41-го года в деревне Перхушково командующий обороной Москвы держал свой штаб. Он дружески принял гостей, уделил им внимание, хотя обстановка была крайне напряженной. Накануне большая вражеская группа, числом где-то около полка, преодолевая глубокие сугробы, прорвалась к штабу фронта.
В молчаливом березовом лесу завязался жестокий бой, в котором, кроме подразделений охраны, приняли участие почти все штабные офицеры. Жуков приказал поставить на пороге станковый пулемет с заправленной лентой, а рядом с развернутой картой положил автомат. На недоуменный вопрос гостей ответил:
– Ежели командующий призывает: «Ни шагу назад!» – то сам в первую очередь должен ту заповедь исполнять…
В середине шестидесятых годов, когда возникла идея фильма «Если дорог тебе твой дом», в Перхушково уже мало что напоминало батальное прошлое. Но дом, откуда Жуков командовал войсками, сохранился, выделяясь на фоне той же белоствольной рощицы. Там располагался какой-то охраняемый объект, и попасть в бывший штаб фронта оказалось проблематично. Но, как вспоминает Симонов, начальник объекта, узнав гостей, а тем более – цель их приезда, на свой страх и риск широко распахнул ворота и лично сопровождал киношников, показывая, где и как можно будет подключить аппаратуру, куда принять съемочную группу, как разместить спецмашины, не веря еще в удачу, что воочию увидит самого Жукова – человека-легенду.
– Режиссер Василий Ордынский и оператор Владимир Николаев загодя оживленно примерялись к будущей съемке, – рассказывал Константин Михайлович, – планировали: «Здесь будет сидеть Жуков, сюда и сюда поставим софиты, там будет дежурить осветитель с матовой лампой-пятисоткой…»
Авторов переполняли творческие планы, тем более все фронтовые маршалы охотно откликнулись на предложение принять участие в создании кинокартины и среди них преступивший личные обиды главный организатор разгрома немцев под Москвой, Георгий Константинович Жуков.
Но замыслы творцов разрушил один-единственный, зорко следивший с партийной «колокольни» за чистотой «ленинской правды» (в его понимании, конечно). Это был Алексей Алексеевич Епишев, почти четверть века возглавлявший Главное политуправление Советской армии и Военно-морского флота. Родом из астраханских рыбаков, перед войной он возглавлял Харьковский обком партии и еще с тех пор с Брежневым был на дружеской ноге. Он его – Леша, тот в ответ – Леня, при встрече обязательно объятья и даже поцелуи…
Однажды апрельским днем, еще в студенческие годы, в Свердловске, я увидел Епишева случайно возле помпезного здания Уральского военного округа. Он стоял в окружении одноликих генералов, покрытых листовым золотом кокард и погон. Этакий надутый дядька с толстым купеческим лицом цвета лабазной гири, на котором неукротимая властность темнела ничего хорошего не обещавшим взглядом из-под козырька огромной фуражки в «патриаршем» сиянии.
Напротив находился спортзал СКА, и мы, гурьба молодых ребят, радуясь жизни, выскочили на первую весеннюю пробежку. А тут он! Наш тренер, могутный и размашистый балагур Олег Вадимыч (для нас – просто Димыч) враз стал ниже, тише и тоньше, выдохнув, как в предсмертный час:
– Епишев…
А вот отец мой его знал лично, но вспоминал тоже не без ощутимого ужаса. Дело в том, что перед войной папа был назначен начальником Нижнетагильского перевозного депо, а осенью 1941 года в тот город представителем ЦК ВКП(б) по организации новых промышленных мощностей, прибыл с Украины тридцатитрехлетний большевик (он об этом напомнил сразу и всем) Алексей Епишев. Вскоре по указке Москвы его избирают на пост первого секретаря Нижнетагильского горкома, до этого занимаемый отцом Булата Окуджавы, уже расстрелянным Шалвой Окуджавой.
В то время рубленый морозный городок, некогда вотчина заводчиков Демидовых, становится сосредоточием гигантских предприятий, прежде всего, по выплавке металла и производству танков. Сюда из-под обстрелов и бомбежек спешно эвакуируют большую часть Харьковского завода, которую поглощает уже знаменитый тогда Уральский вагоностроительный завод, самое крупное промышленное предприятие в мире (причем по сию пору), где всегда на пять вагонов приходилась пара танков.
Вскоре и без того безграничная власть «партийного вожака» дополняется обязанностями заместителя народного комиссара СССР по так называемому среднему машиностроению (по сути – танковому). Епишев лично следит за отгрузкой боевой техники, и любой звонок по этому поводу начальнику локомотивного депо вполне мог оказаться для моего батюшки последним.
– Ох и крут был! – приговаривал папа, вспоминая те времена, подчеркивая, что когда его откомандировали в распоряжение Ленинградского фронта и он прибыл на станцию Бологое в качестве начальника прифронтового депо, то почувствовал явное облегчение, хотя немец бомбил Октябрьскую железную дорогу, единственную живую ниточку, связывающую осажденный Ленинград с Большой землей, со свирепостью и методичностью маньяков.
Потом и сам Епишев отправляется на войну (правда, на короткое время). Становится даже членом Военного совета Сталинградского фронта, но после победы там возвращается на руководящую партийную работу, сначала секретарем ЦК по кадрам в Киев, а потом первым «партийным парнем» в Одессу. Заметьте, несмотря на определенную биографическую пестроту, четко просматривается магистрально выдержанная тенденция – Епишев всегда появляется там, где надо навести «строгий большевистский порядок».
Видимо, по этой причине в 1951 году он нежданно-негаданно становится заместителем министра Государственной безопасности СССР и снова по кадрам. Причина столь неожиданного перемещения понятна. К той поре, выполнив с избытком зловещую роль, в страшную и им же созданную Сухановскую тюрьму угодил главный «костолом страны» Виктор Абакумов.