Один сосед, живший за городом рядом с нами, добрая его душа, стал присылать нам немного денег, думаю, он сочувствовал нам, потому что деревенские люди смеялись над ним и травили его. Ну я и сказала: а как насчет мистера Голдсмида, а она рассмеялась, но теперь горьким смехом, и ответила, что Абрахам Голдсмид вполне счастлив со своею женой и у него славная семья. А я напомнила ей, что ни один мужик не мог устоять против ее очарования, какая бы ни была у него жена, но она заставила меня замолкнуть и никогда более не напоминать о мистере Голдсмиде, так что из всего этого ничего не вышло. Но добрый сосед все же продолжал время от времени присылать нам немного денег, и надеюсь, что за это благодеяние его все же возьмут на небеса, хоть он и еврей.
Ну так вот, в конце концов лучше нам все же не стало. Все покинули нас, даже тот, кого она любила больше всех, и хоть он и не собирался помирать и хотел уцелеть в бою и вернуться к ней: но зачем же тогда вылез на палубу своего корабля в парадном адмиральском мундире со всеми орденами и звездами, ну а французский меткий стрелок легко опознал его и убил. Мужчины — они ведь такие глупые. Женщины, может, и тщеславны, но когда тщеславен мужчина, это уже ни в какие рамки не лезет, особливо если он стремится погибнуть из-за своего тщеславия.
Все отвернулись от моей несчастной дочери, даже я покинула ее спустя четыре года после того, как убили в бою маленького адмирала. А мне так хотелось быть все время рядом с ней и заботиться о ней, она очень нуждалась в моем присмотре и полагалась на меня во всем. Что с ней стряслось потом — об этом я и говорить не хочу. Моя дочь была очень несчастна, когда я умерла.
3
Во мне таится что-то магическое. Знаю это по реакции других, по тому, как они всегда относились ко мне, будто я объемлю собой нечто большее, чем саму жизнь. Ну а кроме того, про меня ходит множество всяких рассказов, кое-какие выдуманные, но большинство все же правдивые.
Только этим я и могу объяснить, почему меня некогда так восхваляли и столь много дверей распахивалось передо мной. Я была довольно талантливой артисткой. Но не только на этом поприще раскрылись мои способности. Я была от природы сообразительной, любознательной, деятельной, и хотя мужчины не ждут от женщины особого ума, тем не менее им зачастую нравится, когда у нее оказывается ум, особенно если она применяет его в интересах мужчин и им же на пользу. Но на свете немало умных женщин. И, пожалуйста, не считайте, будто я недооцениваю магическую силу красоты, — что я могла поделать, когда красота моя увяла и все стали относиться ко мне с презрением. Но и красивых женщин на свете тоже немало, и все же, спрошу я вас, по каким критериям одну из них, хотя бы на время называют самой красивой? Даже эта частица моей личности, моя знаменитая красота, уже свидетельствует о том, что во мне было нечто выходящее за обычные рамки и настоятельно привлекающее ко мне всеобщее внимание, как тянет мотылька на яркий свет. Могу рассказать, что иногда заставляло меня поступать так, а не иначе. Я помню себя еще совсем маленькой девочкой. Однажды зимним холодным днем я играла на дороге, идущей вдоль нашей деревни, а прохожие почему-то задерживались и смотрели на меня. И тут я почувствовала, что их глаз моих излучается какая-то энергия. Один остановился, другой, третий, все они, уставшие от трудов или находящиеся в праздности, глядя на меня, светлели лицами. Я как-то сразу уразумела, что стала не такой, как все, и что могу согревать людей своим взглядом. Поэтому я принялась ходить взад-вперед по дороге, согревая взглядом односельчан, и они оборачивались и смотрели мне вслед. Конечно же, это была глупая детская забава, и вскоре она мне надоела. Но когда я подросла, то частенько замечала, что, прогуливаясь по улицам или входя в комнаты, или же выглядывая из окошек дома или кареты, всегда чувствовала, что своим взглядом могу при желании приковывать к себе внимание любого человека.
И где бы я ни появлялась, повсюду была желанна. Не знаю, откуда у меня возникла такая уверенность. Вроде бы не с чего было взяться такому необыкновенному свойству, но оно так или иначе появилось. Некоторые, глядя на меня, легко удовлетворялись или вообще отворачивались. Тогда у меня появлялось желание расшевелить их и заставить смотреть на меня и любоваться: вот, мол, какие бывают на свете необыкновенные и восхитительные красавицы. Другие обычно пытались казаться невозмутимыми. Тогда я заставляла их любоваться самими собой и вынуждала любить то, что они подспудно, сами того не сознавая, и так любили.
Лучше, когда они становились одержимыми. Сама я одержимой никогда не была, но всегда чем-то сильно увлекалась. Даже когда стала признанной красавицей, никогда не была элегантной. Я ни в чем не знала удержу, не была чванливой, отличалась экспансивностью. Страстно домогалась восторга от пылкой любви. Меня не надо было обнимать и тискать. Телам не следует тереться друг о друга до седьмого пота. Я любила убивать людей взглядом, но мне также нравилось, чтобы и меня пронзали насквозь огненным взором.
Я слышала звуки собственного голоса. Он охватывал, обволакивал и других, заставляя их шевелиться и подстрекая к действиям. Но еще лучше я умела слушать. Бывают в жизни моменты, когда нужно помолчать. Как правило: такой момент наступает, когда вы задеваете струну в чужой душе. Чтобы кто-то начал изливать свои чувства, надо помочь человеку дойти до такого состояния, может, даже открыв перед этим свою душу, а затем глубоко посмотреть собеседнику в глаза. При этом желательно глубокомысленно помычать: «ммм» или «а-а-а» таким ободряющим или сочувственным тоном. И теперь только сидите и слушайте, слушайте со вниманием и всем своим видом показывайте, что вы внемлете его излияниям всем своим сердцем. Вряд ли кто устоит против подобного маневра, но и не всякому дано так умело распалить собеседника или собеседницу.
Верно, что я вкалывала, не щадя себя, чтобы стать той, какой стала, но у меня также сложилось впечатление, будто успех пришел ко мне слишком легко, даже, можно сказать, изумительно легко. Не прошло и года, как я стала брать первые уроки пения в Неаполе, а нам с матерью платили там за все про все пятьдесят фунтов стерлингов в год, как итальянская опера в Мадриде предложила стать у них примадонной с гонораром в шесть тысяч фунтов стерлингов за трехлетний контракт. Ну а потом посыпались и другие предложения от оперных театров в разных европейских странах, но я все их отвергла без малейшего сожаления.
Если я хотела петь, то пела прекрасно. Когда мне нужно было преодолевать невзгоды, я делала это смело и решительно.
Ну а если что и делала не так, то лишь потому, что особо не старалась — иногда из-за того, что меня заставляли поступаться своими привычками и не давать выхода бурлящим страстям по более высшим соображениям. Так, к примеру, я вообще-то неплохо играла на пианино, но сравняться с Кэтрин в этом, уверена, никак не могла. У меня в душе не было необходимого чувства отрешенности, некоторой замкнутости в своем духовном мире. Но зато я могла выражать своим чувства телодвижениями и мимикой лица. Все восхищались моим исполнением пластических поз.
Я не могла поступать иначе, ведь во мне был сокрыт талант актрисы, и мне хотелось чувствовать себя удовлетворенной. Ну разве я в чем-то виновата в том, что с ходу понимала, чего от меня хотят? И кто защитил бы меня, если бы я не научилась сдерживать свой темперамент. Но я приучила свое сердце притягивать к себе сердца других. Не раз я видела, как королева, стараясь оттеснить короля при решении кое-каких государственных вопросов, натягивала, а затем разглаживала на руках длинные белые перчатки. Королю нравились женские ручки в белых длинных перчатках. Но я подобные фокусы не выкидывала, поскольку нужды в том не было. Ублажить кого-то и без таких штучек нетрудно. Не важно как, но научиться этому труда не составляет. Там, где меня очень внимательно изучают, мой говор сразу же выдает мое низкое происхождение, а также и правописание, хоть я старалась, как могла, научиться правильно писать и говорить. Но как тут не крути, все же нужно сказать следующее: если бы я не любила так сильно свою мать, то безо всякого сомнения ничем не проявила бы свое простонародное деревенское происхождение и говорила бы по-английски отчетливо и ясно. Как я уже сказала, долгое время я всегда поступала так, как мне хотелось в душе.
Болтали, будто я бесстыдно вертела хвостом перед любым — перед мужем, неаполитанской королевой и перед другими аристократами из высшего света, кто мог быть полезен мне в Неаполе, ну и, наконец, перед своим возлюбленным. Да, я вертелась перед ними и приукрашивала их доблести и достоинства. Но и мною вертели, как хотели. Мистер Ромней как-то сказал, что я гений, и стоит мне лишь занять нужную позу — картина готова, дальше остается только подрисовать кое-что да подретушировать. Мой муж считал меня живым воплощением всех его ваз и статуй, всей красоты, которой он восхищался и поклонялся, красоты ожившей. Ну а мой возлюбленный искренне считал меня верхом женского совершенства. Он называл меня святой и всем говорил, что я его божество. Мать моя все время твердила мне, что я самая великолепная женщина в мире. Ну да что там говорить — все считали меня первой красавицей нашего времени.
Для моей натуры такие слова никак не подходили бы. Но в этом моей вины нет. И даже когда я считала себя самой красивой, у меня все же был один недостаток: маленький, скошенный подбородок. Кроме того, даже в молодости фигура у меня была несколько полновата. Да я пила, но не для того, чтобы поднять настроение, а потому что иногда сердилась и раздражалась и знала, что меня станут упрекать, даже, может быть, отворачиваться. Мне частенько хотелось есть, я всегда чего-то жаждала и домогалась. Как-то раз я заметила, что мой подбородок тяжелеет. Однажды душной ночью, когда я ворочалась в постели и не могла заснуть, я почувствовала тяжесть в чреве и подумала: а не толстею ли я, не раздаюсь ли в талии. Если я утрачу свою красоту, свой надежный щит, то все начнут смеяться надо мной и всячески издеваться.
Все говорили, какой бесформенной и безобразной я стала. Почему-то считается, что я слишком много болтала. Должна заметить: у меня всегда было, что сказать. Жизнь у меня мчалась с быстротой молнии. А потом все как-то разом выдохлось. Мои хулители, вне всякого сомнения, радовались, узнав, что под конец жизни я замолкла.
Теперь-то мне и говорить особо не о чем, а вам, может, все кажется, что есть о чем вести разговор.
Если бы он жил, я была бы вполне счастлива. Но он погиб, одержав самую великую победу, которую от него все ждали. Он умер с моим именем на устах, завещав своей дочери и мне все, что получил от короля и от всей страны. Но мне не дали ничего, никакой пенсии. Меня и моего ребенка даже не позвали на его похороны, самые пышные и торжественные, когда-либо устраиваемые в Англии. Весь народ заливался слезами. Но я не могу избавиться от мысли, будто кое-кому стало легче от того, что он погиб на самой вершине своей славы, что он не дожил до жизни простого смертного, вместе со мной, с нашим ребенком и с будущими нашими детьми. Поскольку я настроилась иметь и других детей, столько, сколько могла бы родить, сколько мне могла бы дать их наша любовь. Когда мой возлюбленный погиб, я ничего не просила, не вымаливала и ни на что не жаловалась. А затем увидела, что никто не хочет помочь мне — такая уж мне выпала доля: всегда запутаться, попасть черт-те во что и сделаться обузой каждому.
Когда мой возлюбленный разжал в последний раз мои объятия и отплыл к Трафальгару, после его отъезда я ни разу не обняла ни одного мужчину. Теперь мои недоброжелатели, может и сожалеют, что не в состоянии обвинить меня в прелюбодеянии. Нет у них и зацепки, чтобы выставить меня в качестве корыстной жадины, хоть им и не терпится пустить по кругу эту клевету. О деньгах я никогда не думала, ну разве только как потратить их или какие подарки купить. Меня никогда не прельщала идея вести беззаботную обеспеченную жизнь, я вполне удовлетворялась жизнью в скромных условиях или даже в бедности, но только вместе с тем, кого люблю. Иногда мне приходит на ум мысль о совершенно иной жизни, нежели та, которую я прожила. Я не возражала бы даже быть не такой красивой, пока оставалась на виду. Не возражала бы и быть толстой пожилой женщиной, тяжело поднимающейся по ступенькам церкви в конце своей жизни, что вообще-то не так уж и печально.
Людям, в конце концов, будет стыдно за то, что они так грубо и бессердечно отзывались обо мне. Наступит день, и они увидят, что оскорбляли и поносили трагическую личность.
Так в чем же меня обвиняют? В пьянстве, в вульгарности, безобразном внешнем виде, за то, что я соблазняла и совращала мужчин. Ах да, еще за соучастие в убийствах.
Упомяну для примера одну историю, которую рассказывают про меня и которая лжива от начала до конца. Так вот: говорят, что я каялась и упрекала себя за то, что не вмешалась и не спасла доктора Чирилло, а также за то, что знала в то время, что в Неаполе льется потоком кровь невинных жертв. Болтали и о том, будто к концу своей жизни я сделалась страшной ведьмой и словно леди Макбет шастала по ночам, испуская вопли и воздевая руки, глядя на кровь. Никакой вины я за собой не чувствую. В чем же я должна сознавать свою вину?
В конце моей жизни все отвернулись и отреклись от меня. Я написала письмо своей лучшей подруге неаполитанской королеве, а она не ответила. Меня посадили в долговую тюрьму. Как только условно освободили, я собрала два больших баула вещей, прихватила оставшиеся драгоценности, памятные сувениры и подарки и купила билет на пакетбот до Кале со своим ребенком (девочка знала только, кто был ее отец, меня же считала его подружкой и своей опекуншей, это я вдолбила в голову). В Кале я сняла на две недели лучшие комнаты в лучшей гостинице, уплатив за них половину имевшихся у меня денег. Потом мы переехали жить на маленькую ферму в нескольких километрах от города. Поскольку поблизости не было школы для дочери, я стала сама учить ее немецкому и испанскому языкам, а французский она уже знала к тому времени довольно сносно: кроме того я читала ей историю Древней Греции и Древнего Рима. Вдобавок наняла одну местную крестьянку, чтобы та научила ее ездить верхом на осле, и она немного поездила.
Моей дочери было четырнадцать лет, когда мы удрали из Англии. Мне тоже исполнилось четырнадцать, когда я впервые приехала из деревни в Лондон, такая счастливая и полная надежд, готовая начать новую жизнь и возвыситься в этом мире. Мои родители были никто. Моя же девочка была дочерью величайшего героя и некогда самой знаменитой красавицы своего времени. У меня была мать, которая в любом случае хвалила меня, что бы я ни делала, — невежественная глупость матери, чья любовь доставляла мне величайшую радость и утешение. У моей дочери мать никогда не хвалила ее, а непрестанно твердила, что она обязана помнить, кто был ее отец, что он смотрит на нее с небес, а она должна лишь постоянно думать о том, как вести себя, чтобы отец гордился ею, — одно только присутствие матери пугало и устрашало девочку.
Из Англии к нам никто не приезжал. Я стала такой гадкой на вид, что даже в зеркало никогда не смотрелась. Я пожелтела, даже местами стала фиолетовой от желтухи и распухла от возлияний. Когда я серьезно заболела, мы вернулись в город и поселились в темной комнатушке убогого пансиона. Моя кровать стояла там в нише. Каждую неделю я посылала дочь к ростовщику сперва с часами, потом с золотой заколкой, затем с моими платьями, так что у нас с ней было на хлеб, а мне на стаканчик винца. Я учила ее играть в трик-трак. Большую часть суток я спала. Единственный, кто приходил к нам, — священник из ближайшей церкви. Никто не ухаживал за дурно пахнувшей, плачущей, храпящей, умирающей женщиной, кроме моего ребенка. Только она одна вынимала из-под меня судно, опорожняла и мыла его и стирала простыни. Я обращалась с ней довольно грубо и бессердечно, а она была такая послушная.
Перед самым концом я попросила дочь привести священника из церкви апостола Петра для предсмертной исповеди. И тогда впервые это угрюмое, забитое создание, которое, став взрослой, выйдет замуж за приходского пастора и будет с состраданием вспоминать последние ужасные месяцы жизни во Франции, попыталась перечить моей воле.
— Ты не можешь лишить меня этого утешения! — воскликнула я. — Как ты смеешь!