Августа Солодковская уселась за рояль и, не глядя на клавиатуру, заиграла тихую, странную прелюдию… Заговорила, как бы вспоминая о чем-то своем, сокровенном:
Щеки слабо окрасились, глаза под очками подернулись влагой. Казалось, она бредит наяву:
После Августы выступил Полищук. Он картинно облокотился на рояль. Напыщенно восклицал:
Ирина сидела, опустив глаза. Следя за выражением ее лица, Илья понимал, что ей нравится молодой задор Вадима, что ей жаль Люсю… Она презрительно улыбнулась, когда Зборовский начал о «вольной птице ночных тротуаров»… При словах «пленных тихий зов» с тревожным сочувствием взглянула на Августу. Когда же заговорил Полищук, девушка отвернулась к окну.
— Господа! Внимание! — сказал Зборовский. — Ирочка будет декламировать! Что вы прочтете, Ира?
«Ничего не прочтет!» — мысленно ответил Илья. Ему не хотелось, чтобы Ирина принимала участие в этой «игре от безделья». Она резко встала. Вышла на середину комнаты. Остановилась, уронив тонкие руки. Подняла голову.
начала Ирина тихо, искренне, как бы разговаривая с самым близким человеком.
Зрачки ее расширились. Она подняла глаза на Илью:
«Она мне это говорит», — с внутренней дрожью подумал Илья, не замечая, что барышни перешептываются, глядя на них, и что мачеха Ирины стоит под аркой, с трудом скрывая негодование под снисходительной улыбкой.
На полустанке Романа Яркова ждала вся будущая родня, только невеста с матерью остались дома.
Выпили по стаканчику и двинулись целым поездом по залитой солнцем широкой дороге, которая шла сосновым бором. Лесное эхо откликалось на веселые выкрики, песни, на звон колокольчиков и «ширкунцов», как звали на Урале бубенцы. От полустанка до Ключевского надо было ехать двадцать верст.
Давным-давно, когда еще Демидовых и духу здесь не было, на берегу безымянной реки поселились беглые люди — смелый крепкий народ. Вначале среди необозримого леса появились три бревенчатых дома. Дворы поневоле пришлось крыть тесом, чтобы не проникли в них лесные звери — волки, рыси. Охота давала новоселам мясо, кожу, пушнину… но русскому человеку всего дороже хлебушко. Новоселы вырубили лес, выкорчевали пни. Начали сеять на росчистях рожь, лен. Мало-помалу научились искать руды и плавить металл в домницах. Селение росло.
Когда Петр Великий отдал Демидову для вспомогательных работ на заводе множество деревень «со всеми крестьянами, с детьми, с братьями и с племянниками», жители Ключевского тоже попали в число приписных и оставались в таком положении почти полтораста лет.
Много преданий сохранилось в Ключевском об этих полутора веках. Рассказывали, как вырвалась однажды из доменной печи огненная река, залила двор… Пять ключевских мужиков сгорели тогда вместе с другими работными людьми. После того был большой бунт. Усмирять приезжал князь Вяземский с лютой командой.
Старики и старухи помнили, как много в Ключевском было разговоров, когда по Уралу прокатился слух о воле: «Нас должны наделить землей, мы сельские работники! Мы к заводу чем причастны? Уголь жечь, дрова, руду возить — это мы можем, только плати по-хорошему, не обижай!»
Но заводчики повернули дело по-своему. Чтобы не отдавать пахотной земли, не терять рудовозов, дроворубов, углежогов, большую часть сельских работников перечислили в разряд мастеровых. А раз ты мастеровой, получай покос да клок приусадебной земли!
Вот так и получилось, что жители Ключевского остались привязанными к заводу, хотя до этого завода было верных тридцать верст. Одни работали в куренях, на углежжении, другие нанимались к подрядчикам коннорабочими. Некоторые занимались камешками — искали самоцветы. Были и золотничники. Кто плел корзины, кто вырезал из коровьего рога гребни, каждый, как мог, искал себе пропитания.
Ключевское стояло на веселом месте. Издали было видно маленькую пузатенькую церковь, крест которой блестел на солнце. Дома разбежались по угору — по скатам невысокого пологого холма. Сосновый лес отступил от Ключевского и стоял в отдалении, ровный, словно подстриженный… Только одно гигантское дерево — Большая сосна — вознесло свою крону высоко над лесом. За рекой зеленели отавой поемные луга с краснозолотыми перелесками, а дальше темнел бор.
Въехав в дремотное Ключевское, кучера подхлестнули коней.
Залились колокольцы… Разбойный посвист, гиканье, уханье… Свахи замахали платками, заиграл гармонист — сразу стало видно, что жениха везут! Промелькнула школа, пошли ряды старых изб, огородов, садочков. Показался узкий, высокий старинный дом угрюмого Чертозная, с радужными от старости стеклами окон. Дорога пошла в гору. Выехали на церковную площадь, окруженную крепкими домами. Из окон волостного правления выглянули писарь и сотский… Мелькнули поповский дом, утонувший в зелени до самой крыши, недавно покрашенной в красный цвет, дом писаря, где квартирует урядник, лавка Бушуева, двухэтажные хоромины Кондратовых.
Дорога вильнула вниз, к реке. Опять пошли низенькие избы, садочки, огороды. Всем поездом подъехали к домику тетки, где Романа ждала его мать. Не заходя в дом, выпили еще по единой, и Роман остался со своими родными.
С этой минуты он как бы утратил свою волю и вынужден был то с улыбкой, то с подавленным раздражением подчиняться чужим указаниям. После чая его послали в баню, заставили переодеться. Вечером повели к невесте, где девушки пели ему величальные песни, а он дарил их пряниками и конфетами. То мать, то тетка шептали ему: «Встань, чего сидишь?.. Кланяйся! Не пей сразу-то, отнекивайся дольше!»
Поздним вечером, за ужином, дядя сказал ему:
— Ну, Ромаша, ешь как следует, завтра не дадут.
Роман знал, что в день свадьбы жениху и невесте есть не полагается, но задорно сказал:
— Велика беда, не дадут… Сам возьму.
Но тетка замахала на него руками, а мать сказала строго:
— Неужто осрамишь меня?
День свадьбы прошел, как во сне: сумбурно, шумно, быстро.
С утра Роман оделся по-праздничному. Он сидел на лавке, посмеивался в усы и качал отрицательно головой, когда дядя, подмигивая, показывал ему украдкой то шанежку, то кусок пирога.
Незадолго до отъезда в церковь вдруг он почувствовал волчий голод, пошел в чулан, нашел пирожки с бутуном — наелся.
И вот он в церкви.
Тетка шепчет ему: «Стой прямо!» — но Роман повернулся не к иконостасу, а к раскрытым настежь дверям.
Вот показался вдали поезд невесты — чинный, без песен, без криков.
Впереди дружки с иконами. За ними Фиса со свахой, своей замужней сестрой Феклушей, родня, поезжане…
Фиса идет навстречу ему…
На всю жизнь запомнил ее Роман: в ярко-розовом платье, с восковыми цветами в черных кудрях и с выражением страдания на строгом красивом лице. Фиса, попыталась улыбнуться ему… шепнула:
— Народу больно много…
Дальше все шло как полагается: стояли, держа зажженные свечи, отвечали на вопросы священника, ходили вокруг аналоя, пили вино из серебряного корца.
Наконец Романа усадили в коробок на цветастый ковер. Борясь с дикой застенчивостью, Фиса присела к нему на колени. Пара лошадей, украшенных бумажными цветами и лентами, взяла с места рысью и скоро остановилась перед вросшей в землю, черной от времени избой Самоуковых.
Молодые вошли. Приплясывая, поухивая, шла за ними румяная сваха Фекла. В дом хлынула толпа гостей.
Романа разбудил тихий плач.
— Ты, милка, о чем? — ласково шепнул он, обнимая Фису и стараясь заглянуть ей в лицо.
— Будить придут… — шепнула Фиса и снова уткнулась в подушку.
Роман промолчал. Его и самого коробила мысль о неизбежной, оскорбляющей стыдливость церемонии… И вдруг Романа осенило!
— Не горюй-ко! — с тихим смехом шепнул он. — Давай вставай, умоемся, оденемся, постелю заправим, да и выйдем к ним как ни в чем не бывало!
Счастливый вздох да милая улыбка, смягчившая строгие черты, были ответом. Фиса попросила:
— Только отвернись!
Ласково усмехаясь, Роман отвернулся и, не глядя на жену, начал одеваться. Она шуршала юбками, копошилась под стеженым бордовым одеялом, пугливо дыша. Потом вскочила и быстро оправила постель. Стараясь не стукнуть, не брякнуть, они умылись из висящего на шнурке старинного чугунного рукомойника, похожего на чайник. Анфиса заплела две косы, уложила их на голове по-бабьи и повязалась черной вязаной косынкой — файшонкой.
Роман рывком привлек ее к себе.
— Постой, милка… щечки тебе надо подрумянить…
Он поцеловал ее несколько раз, и бледные щеки молодухи запылали.
Держа жену за руку, Роман решительным шагом вышел из чулана.
Изба была полна народу. Увидя, как Роман ведет молодую, а она упирается, не идет, Фекла взвизгнула: «Да, ай, господи!» Мать Анфисы помертвела, отец, исподлобья глядя на дочь, расстегнул ременный пояс… Фекла трясущимися руками схватила со стола поднос с двумя бокалами: в одном водка, в другом красное вино, поднесла молодому с поклоном:
— С добрым утречком, Роман Борисович!
Родные с сердечным трепетом, гости с жадным любопытством ждали, какой бокал он возьмет.
Роман взял бокал с красным вином.
— Папаша и мамаша, — торжественно возгласил он, — благодарствую за воспитание вашей дочери!
Выпив одним духом вино, он поднял пустой бокал и удалым, размашистым жестом хлоп его о пол!
Что тут поднялось! Все закричали и стали бить принесенные заранее горшки, корчаги, латки.
Отец — цыганистый, кудрявый, распоясанный — бил посуду и кричал гулким, как из бочки, голосом:
— Бей! Хряпай! Бей мельче, подметать легче!
А мать Романа поцеловала Фису и надела ей на палец серебряное колечко с фиолетовым камнем аметистом.
На третий день после свадьбы, в самый канун престольного праздника, Ефрема Никитича вызвали на сход. Вернулся он не скоро.
— Тятька сердитый идет, ногой загребает, — сказала Фиса, увидев его из окна.
На расспросы зятя старик ничего не ответил, сердито разулся, разбросав по избе сапоги и портянки, кинул жене: «Квасу!» — расстегнул пояс, расстегнул ворот, вышел на крыльцо, сел на ступеньку. Ему подали большую глиняную кружку холодного квасу.
— Ну-ко, и я хлебну холодненького! — Роман сделал несколько больших глотков. — Об чем разговор был на сходу, папаша?
Ефрем Никитич хмуро взглянул на зятя.
— Да что, милый сын, отчуждают от нас покосы… лучше сказать: обменивают… Межевщика принесли черти, управляющий сам выехал, земский…
— Ну?
— Общество не согласно. Рассуди: за каким лядом я свой покос буду менять? Наша семья — деды, прадеды расчищали. Мой родной дедушко медведя на барине убил, спас того барина… Он навечно ему землю отдал за это! Издаля видит, сукин сын, владелец. Сам в заграницах, а на наши покосы обзарился. На кой ему наши покосы?
Он закашлялся.
— Тьфу! Даже в горле першит, надсадился, кричал… — Старик провел несколько раз по шее. — Слушай, зять, что будет, то и будет — не отдам покос! До царя дойду, а не отдам!
— Эх, папаша! — сказал Роман. — Что барин, то и царь — одной свиньи мясо.
Старик строго остановил его:
— Окрестись-ко! Не мели. Кто нам волю дал, баре или царь? Ну?
Они заспорили.
Роман горячился, чувствуя, что его слова, как в стену горох. «Давыда бы сюда или Лукияна!» — подумал он и, вспомнив об Илье, вспомнил и о газете, лежащей во внутреннем кармане.
Но и газета не убедила старика.
— Что баре — мошенники, это верно! А что царя не надо — не согласен. Царь — всей земле хозяин, как вот мужик в своем дому. Да как же это без царя? Ералаш будет, разбой… не знаю что… Кто тебе эту штуковину дал?
— В вагоне кто-то подсунул, — ответил Роман, пряча глаза от острого взгляда тестя.
— То-то! — старик погрозил ему пальцем. — Смотри! Сколько раз народ бунтовал… А что вышло? Надерут батогами да еще в гору спустят, без выхода на свет. Одна надежда — на царя.
Тесть опять начал читать газету.
— «Буржуи», — прочел он незнакомое слово. — Кто это такие?
Роман объяснил.
— Понял, — сказал старик. — Все пишут правильно, и про обманы, и про все… А про царя врут! Мы вот что, Роман, сделаем…
Он тщательно сложил газету и, не успел Роман моргнуть, разорвал ее намелко…
…Утро престольного праздника — Семенова дня, с которого начинается бабье лето, было ясное, веселое.
— Тень-тень-тень! — вызванивал колокол, поторапливал идти в церковь.
Другая на месте Анфисы надела бы свое розовое платье, взяла бы молодого мужа под руку, повела бы в церковь: пусть видит народ, какого сокола она окрутила! Но Фиса не стремилась быть на людях, дичилась, стыдилась… Она сказала:
— Я маме стряпать пособлю… да и Феня с мужиком придет, встретить надо!
Но едва мужчины вышли из избы, Фиса подбежала к окну и проводила мужа взглядом до самого угла. Потом порывисто обняла мать:
— Ох, мама! За что мне, мама, счастье?
Роман с тестем в церковь не пошли. Роман сказал: «Нечего мне там делать». А Ефрем Никитич сам был не охотник молиться. Они решили до чая прогуляться по базару.
На семеновскую годовую ярмарку собрались торгующие со всей округи. Два ряда деревянных лавчонок на площади обычно пустовали и в жаркие дни козы спасались здесь от жары. Сейчас эти лавчонки ломились от обилия всяческих товаров. Торговля еще не начиналась, но приказчики уже успели разложить и развесить соблазнительные яркие ткани, ленты, подшалки. Рядом с куском красной материи красовался зеленый, рядом с розовым — голубой. Подшалки, ковровые шали висели на стенах. На полках стояли щегольские сапоги и ботинки. Гармоники блестели на солнце полированными крышками и металлическими пластинками. Пучки лент развевались на ветру. Душистое мыло в ярких обертках, фигурные флаконы духов, баночки помады «Жасмин»— все это так и манило: «Купи!» В одной лавчонке продавались игрушки: мячи, погремушки, копилки, пикульки.
— Года через два придется внучонку пикульку покупать, а, милый сын? — и старик подтолкнул зятя.
На площади высились карусель и балаган, но карусель была пока закрыта полотняным занавесом.
Все это должно было ожить и зашуметь, заблистать после обедни.
Роман с тестем прошли по бережку и решили возвратиться домой. Проходя мимо квартиры фельдшера, Ефрем Никитич остановил Романа.
— Постой-ка, зять, мне и праздник не в праздник… гребтит на сердце-то. Давай зайдем к фершелу, ровно его сынка голос-то, Семена Семеныча? Он и есть! Шибко грамотный человек, все законы знает, он нам не одинова помогал. Зайдем посоветуем!