Они вошли.
Жена фельдшера Котельникова — седая румяная коротышка — маслила гусиным крылышком горячие шаньги.
— Посидите пока здесь, — сказала она, — у Сени земской сидит, об делах говорят. Напою их чаем, уйдет, тогда и…
— Мы на улице обождем, — сказал Ефрем Никитич.
Они вышли. Роман стал звать тестя домой, но тот хитро подмигнул и указал ему на бревна у амбара. Сидя здесь, можно было расслышать все, что говорилось в горнице.
— …роль благородная, святая! — крикливо говорил земскому Семен Семенович. — Земский начальник — это защитник населения! Встаньте, Иван Петрович, на сторону крестьян… против разбоя заводоуправлений! Прекратите нео… неописуемое беззаконие! — И тем же тоном, без всякого перехода, без паузы предложил: — Выпьем перед пирогом! Ваше здоровье! С праздничком! Я ведь именинник сегодня. Кушайте пирог! Кушайте, а я расскажу суть дела.
И Котельников с жаром, захлебываясь и повторяя, стал рассказывать.
По закону межевать наделы должны были владельцы-посессионеры. Но в течение тринадцати лет они сумели только произвести топографическую съемку. За это время между ними и населением возникло много так называемых «земельных споров». Два года тому назад посессионеры, посовещавшись между собой, отказались от межевых действий. Это дело было поручено Уральскому поземельно-устроительному отряду, работавшему в казенных дачах. Отряд этот составил и предъявил населению проекты наделов. Надельные документы поступили в губернское присутствие для совершения данных…
— Какое же право имеет завод обменивать покосы теперь? — кричал Котельников. — Покойника назад не ворочают, поймите вы!
— Но что я могу сделать? — скучным голосом сказал земский начальник. — Мне предъявлено требование об обмене…
— Да покосы эти уже на правах собственности!
— Не совсем так. Вспомните, уважаемый Семен Семенович, статьи от сорок восьмой до пятьдесят седьмой Положения крестьянских владений… Заводоуправление имеет право требовать обмена.
— Я эти статьи помню лучше вашего, уважаемый мой! А ну, до какого срока возможен обмен? Ага!
— Срок — пятнадцать лет.
— То есть?
— Экий придира! Ну, до пятнадцатого мая сего года.
— «До!» — торжествующе выкрикнул Котельников. — «До»! А их претензии поступили «после» срока! Это — раз. Второе — не поленитесь, загляните в местное Великороссийское положение, вы увидите, что обмену не подлежат угодья, которыми владеет население до девятнадцатого мая девяносто третьего года! А здесь таких много.
Земский молчал.
— Так как, уважаемый Иван Петрович?
— Мне думается, вы правы. Надо подумать…
— Подумайте, подумайте!
— …Заглянуть еще раз в законы… А теперь я попрощаюсь. Благодарю за угощение. До свидания.
Заскрипело крыльцо под тяжелыми шагами. На улицу вышел земский начальник с недовольным и задумчивым лицом. Котельников высунулся из окна. Волосы его стояли, как петушиный гребень.
— Ефрем Никитич! Заходи, старый друг, чего ты там притулился?
Он долго ходил по комнате, потирая свой желтый блестящий, будто напомаженный лоб, — все не мог успокоиться.
— Стойте твердо на своем, упритесь, как быки! — поучал Котельников. — Противьтесь всем обществом!
— Да ведь как обществом-то? — приуныл Самоуков. — Богат бедному не заединщик!
— Там видно будет! Помни: закон за вас. В течение недели дело будет в шляпе. Земский обещал.
— Да ведь он только подумать хотел, Семен Семенович. Он пока думает, а завтра второй сход у нас. Как нам с начальством говорить? Научите, Семен Семенович.
— Доверьтесь мне. Выберите меня «доверенным горнозаводского ключевского общества».
— Вы хлопотать будете, если они после второго схода не уймутся?
— Буду хлопотать! — и Котельников потер руки, как будто предстоящие хлопоты сулили одно удовольствие.
— Денег-то много ли собрать?
— Каких? Для чего?
— Благодарственные… вам…
— Безвозмездно! Беру хлопоты на себя безвозмездно… тогда и мысли ни у кого не будет, что я из интереса за вас хлопочу. Так и другим скажи.
— Одно я не пойму никак, Семен Семенович, — задумчиво заговорил Ефрем Никитич, — какая такая сласть в наших землях? Что тут кроется? То ли в казну сено хотят ставить, что ли?
Хитро-хитро улыбнулся Котельников.
— Не знаю, дорогой… Есть у меня мыслишка, сказал бы… да ведь разболтаешь!
— Ни в жизнь! — и старик размашисто перекрестился.
Котельников указал взглядом на Романа.
— Это зять мой, — сказал старик. — Что скажешь, то и умрет в моей семье.
— Зачем «умирать»? Молчать надо только до поры до времени. Выясню — и тогда мы вслух заговорим, во все колокола зазвоним. Дело вот в чем… прииск от вас рукой подать… верно? Не понимаешь? Этакий ты… А я думаю, что и на ваших покосах есть платина! Вот где собака зарыта! Вот из-за чего сыр-бор горит!
Ефрем Никитич сжал кулаки и только одно слово проронил глухим от ярости голосом:
— Варначьё!
— До поры до времени об этом никому не говори. Я проверю… А ты иди подготовь серьезных, умных мужиков к завтрашнему сходу. Противьтесь! Понял? Действуй.
Дом Ярковых в Верхнем заводе скоро стал для Фисы родным. Еще в тот момент, когда они подъехали и Фиса увидела в палисадике высокие желтые, в красных гроздьях, рябины, а за домом нежно-зеленую крону лиственницы, чем-то родным, домашним пахнуло на нее: у Самоуковых на усадьбе тоже росли рябины и лиственницы…
Анфиса быстро привыкла к новому распорядку.
Она приучилась подыматься до гудка. Встанет, умоется, причешется при свете керосиновой лампы, примешает квашню, затопит печь, напоит и подоит корову Красулю, разольет по крынкам молоко… Смотрит — пора уже ставить в печку котел с картошкой или варить гороховый кисель, жарить на постном конопляном масле румяные пряженики. Поставит Анфиса на стол кипящий самовар, нальет в умывальник воды и собирается будить Романа. А тот уже давно не спит: глядит украдкой сквозь ресницы, как жена на пальчиках летает по дому — не стукнет, не брякнет…
— Ромаша! Гудок ревет, вставай!
Роман обхватит ее шею горячими руками, тянет к себе… «Романушко, что ты! Мамаша проснулась!» — и вот уже Фиса вывернулась из рук, хлопочет у стола, смеется, поглядывая на мужа исподлобья веселыми, лукавыми глазами.
Проводив Романа, она принимается за уборку.
Метет березовым веником пол, сплошь устланный пестрыми половиками, вытирает пыль, поливает цветы — фикус, герани, розаны. Вынет хлеб из печи, выставит горшок с похлебкой на шесток, чтобы не выпрела, наносит воды из колодца… А приберется — сядет к окну, вышивает по канве крестом черные листья и красные цветы.
Вышивает, а сама осторожно следит за каждым движением свекрови: не надо ли помочь, услужить.
Достанет старуха противень, а Фиса уже режет хлеб, знает, что надо сушить сухари.
— Соль-то у нас вся в солонке? — спросит свекровь.
— Сейчас натолку, мамаша! — и весело, охотно начинает молодушка толочь в ступе каменную соль.
Анфиса уважала свекровь и побаивалась ее. Старуха была неулыбчива, молчалива… Но зато никогда не привередничала, не придиралась к снохе. Бывало, в спешке то чашку разобьешь, то крынку опрокинешь. За это дома крепко доставалось от отца — «Дикошарая! Вертоголовая!» А свекровь не пообидит, не изругает никак, только скажет:
— Чего испугалась? Не съем!
Старушка часто страдала приступами ревматизма. Фиса помогала ей влезать на печь, натирала руки и ноги настойкой из березовых почек, водила в баню, парила.
Она от души жалела свою свекровь. Жизнь старушки была многотрудная. Муж стал калекой в молодых годах. Роман помнит, как мать, работавшая на ткацкой фабрике, прижимала ладони к кипящему самовару, чтобы «прижечь» кровавые мозоли. Нанималась она садить и полоть в огородах, мыть полы, стирать белье. Муж смотрел-смотрел на ее маяту — не мог вынести — удавился в малухе. А вскоре умер от оспы старший сын. Через год — от скарлатины дочь. И осталась она с Романом.
Сдержанная старуха не любила командовать, не совалась с указками, разве иногда скупо обронит совет. Как-то, глядя на широкие загорелые ступни снохи, свекровь проговорила:
— Ты, Анфиса, пошто ботинки-то не носишь?
— Да ну их! Жарко в них ноге… тесно…
— Обулась бы… Привыкала бы по-городски ходить… а то смотрю давечи, Ерошиха глядит на твои ноги с насмешкой.
— Ой, мамаша, — испугалась Анфиса, — что бы тебе раньше сказать? Не знала я.
И Фиса перестала ходить босиком.
Каждый вечер, с нетерпением поджидая Романа, Фиса ходила от окна к окну, выбегала за ворота. Когда муж приходил, она помогала ему раздеться, мыться, усаживала за стол.
— Да будет тебе летать-то, летяга, посиди лучше со мной, мне еда слаще покажется.
— Хорошо, я сейчас! — но опять вскакивала с места, чтобы подать ему то или другое.
После обеда жена мыла посуду, а муж курил, сидя у окна. Она уговаривала:
— Пойди ты, Ромаша, полежи, отдохни, а я пойду Красулю управлю.
Потом они сумерничали: Роман — лежа, а Фиса — сидя на краешке кровати.
Иногда Роман просил:
— Фисунька, спой «Оленя»!
И Фиса несмело, вполголоса начинала:
Роман подпел густым баритоном. Начинал тихо, потом все громче и громче. Последние слова во весь голос. А Фиса в это время как бы опять переживала недавние дни. Ей казалось, что вот только что, только что отзвенел тонкий надорванный голос матери: «Дитятко, воротися, милое, воротися!» В груди закипали сладкие слезы, руки невольно сжимались. Анфиса начинала свою любимую песню о дивьей красоте:
Голос Анфисы прерывался и дрожал. Нега, ласка, грусть — все сплеталось в этой песне…
Эту песню пели девушки, одевая Фису к венцу, а она дарила им цветы, дивью красоту.
— Перестань-ка, — унимала свекровь, — услышат люди, засмеют, скажут: «Ярковы, мол, венчались и все, а все еще дивью красоту поют!» Лучше бывальщинку бы какую-нибудь рассказала, Фиса, про старо время.
Побывальщин Фиса знала множество, но это были все мрачные, таинственные истории. Она рассказывала их, понизив голос, точно боялась, что кто-то страшный подслушает и предстанет перед нею.
— Вот в Туре женщина была, такая обиходница, чистотка. А к ней нищий пришел. Она крылечко моет, голиком с песком продирает… «Ну куды тебя с грязью тащит? Некогда мне, не до милостыни!» Он взял да свиньей ее и сделал… обратил ее. Она и давай бегать по дворам. Муж ищет, а соседка ему говорит: «У тебя ведь бабу-то свиньей сделали!» — «Кто сделал?» — «Нищий старичок, она ему милостыню не подала». — «Как же мне быть теперя?» — «Не горюй, — говорит соседка, — вот я найду человека, ее отчитают, только ты денег дай!» Ну, он дал ей денег… Недели две ли, боле ли бегала его баба свиньей. Потом пришла в человеческом обличье…
Роман захохотал:
— Наверно, эти две недели у своего любовника прогостила! Эх дичь!
— Не смейся, Романушко, — остановила Фиса, — то я и рассказывать не буду. Скажешь — и вещицы тоже неправда?
— А, конечно!
— Нет, уж вещицы — это правда истинная! У нас в Ключевском была одна, летала, как сорока, только крупнее и без хвоста…
— Это бывает, — сказала свекровь. Роман недовольно крякнул.
— А то еще огненные змеи летают.
— Деньги таскают, — сказала свекровь. — Это я знаю. Петух раз в три года яичко сносит, станешь это яичко парить за пазухой — выпаришь огненного змея. Он станет деньги таскать тебе. Только если его через три года не убьешь, он тебя задавит. Все говорили, Ромаша, что Брагину он задавил. Помнишь, Брагину-то?
— Брагину я помню, только не помню, чтобы после нее деньги остались: видно, ленивый был у нее змей- то, — сказал он с усмешкой.
— У нас в Ключевском не такой змей летал, — продолжала Фиса. — У нас баба одна, вдова, все думала о муже, он и давай к ней летать! В форточку залетит змеем, а на пол станет человеком, спать с ней ложится… Сохла да сохла, так он ее и задавил. Тятя сам видел этого змея. Пришел и сказывает: «Видел ведь я змея-то! Долгий, искры сыплются».
— Неужто веришь, Фиса? — с досадой спросил Роман. — Ведь этого быть не может!
— Тятя врать не станет. Вот приедет, спроси его, уверься… Мамаша, скажи ему: ведь бывает так? Верно?
— Слыхала, — сдержанно ответила старушка.
Романа начинал не на шутку раздражать этот разговор.
— Ну, хорошо, — повышенным голосом начал он, — у других бывает, почему у нас не бывает? Тятя не своей смертью помер, а поблазнило ли хоть раз? Не было этого, и быть не могло… Знаешь что, Фиса, пойдем-ка сходим в малуху!
Фиса так и обмерла:
— Ночью?
Она до смерти боялась малухи. Даже в ясный день вид ее казался Фисе зловещим. Пробегая в сумерках по двору, чтобы открыть Роману ворота, она никогда не глядела в сторону малухи.
Роман поднялся с кровати.
— Собирайся, пойдем!
— Не пойду я…
— Эх ты! — укоризненно сказал Роман и добавил с улыбкой:
— Ладно, нею один пойду, — пусть меня покойники задавят.
— Роман! — строго остановила мать. Но он, посмеиваясь, вышел, хлопнув дверью.
Фиса догнала его в сенях.
Романа тронула ее решимость. Баба дрожит — зуб на зуб не попадает, — а не хочет оставить мужа одного. «В беде не бросит!» — подумал он, крепко обнимая ее за плечи… но все-таки повел с собой в малуху.
Дверь со скрипом отворилась. Пахнуло печальным запахом нежилой избы. Когда Роман прикрыл дверь, они очутились в темноте. Только маленькое окошечко слабо брезжило впереди.
— Тятя! — позвал Роман и почувствовал, как сильно вздрогнула жена. — Эй, тятя! Отзовись, покажись!.. Нет, милка, не бойся, не придет мой тятя и голоса не подаст. — Он нашел губами ее лоб. Лоб был в поту. — Ну, пошли домой. Да смотри, вперед не верь бабьим запукам, не бойся.
Так день за днем Роман Ярков все больше узнавал свою жену.
Романа не раз подмывало рассказать ей, чем он живет и дышит, но он не смел… не знал еще, можно ли доверить общее дело молодой жене. Ее высказывания, ее вкусы заставляли его настораживаться. «Книжки читает все про графов да про князей, про балы да про любовь, а про простой народ читать, видишь ли, ей скучно! Нет, не скажу, как бы худа не было! Как можно доверить такое дело? Она с тещей поделится, до тестя дойдет…»
В первые же дни пребывания в Верхнем поселке Анфиса познакомилась с соседями. Рядом с Ярковыми жили Ерохины — отец, мать и сын. Смирный, богобоязненный старик заходил иногда — посудить с Фисиной свекровушкой о душе, о справедливости… Старуху Ерохину, пронырливую, громкоголосую, с морщинистым лицом старой сплетницы, не привечали у Ярковых, но забегала она «по соседскому делу» частенько. А сын Степка и порога не переступал! «Мирова их не берет с Романом, — говорила свекровь Анфисе. — Роман холостой был, в разных ватагах они гуляли». Степка был наглым, драчливым парнем. Узкоглазый, узкоплечий, жилистый, с выдавшимися лопатками, с большим кадыком, с вытянутой вперед шеей, он, казалось, жадно тянется к чему-то, что-то вынюхивает, чтобы захватить себе… а иногда казалось, что он ищет, к чему бы придраться. Степка любил пофрантить, по воскресеньям носил галстук и суконную пару. На прогулку не выходил без толстой железной трости.