Напряжение спадает, и Максим вдруг с необыкновенной силой ощущает, что расстался с аулом навсегда. Бывает, уносятся в пропасть прошлого долгие годы, не оставляя следов и отметин. Так было на каторге. Дни там похожи один на другой, словно вороны, черными стаями носившиеся вокруг острога. Три месяца в ауле для Максима — как три жизни, прожитых одна за другой. Первая началась, когда он увидел небольшой прямоугольник окна, услышал чужую речь, в которой горловые звуки удивительно сочетались с напевностью интонации. Незнакомая речь звучала, как слова позабытой песни, хотелось вспомнить их. Смысл некоторых фраз Максим начал понимать задолго до того, как к нему вернулись силы.
Склоненное над ним, полное невыразимой тревоги лицо Дарихан; ложка, которую Мариет пытается втиснуть ему в рот и неожиданно радостный запах бульона; глубокие, бесхитростные глаза Бибы, ее нескончаемые рассказы; и, наконец, решающий визит Меджида-костоправа, возвращение сознания — все это этапы первой его жизни в ауле.
А может, и неверно будет назвать это целой жизнью. Скорее это рождение и детство. Зачем наступает отрочество и юность. Максим впитывает в себя окружающее, оно входит в него, по-своему преломляясь и преобразуясь, словно солнечный луч в пшеничном колосе. По поступкам, жестам, отдельным репликам, которые уже начинает понимать, разгадывает Максим характер народа, издавна окруженного ореолом зловещей таинственности. Дарихан отрывала куски от своих малюток, чтобы выходить его, чужого, а по шариату — неверного, гяура. Отрочество и юность — восторги узнавания. Он узнавал, и восхищался, и думал, что хоть и дорогой ценой получил на это право, но не потерял ничего, а напротив, обогатился сам.
И незаметно пришла третья жизнь — зрелость. Она наступила, когда он стал выздоравливать, когда адыги, не боясь утомить его, вели у его постели бесконечные споры о жизни, о земле, об аллахе, о самообороне. Порывистый Умар, лавирующий Лю, верный Гучипс, упругий и твердый, словно пружина в затворе, Нух. Особняком стоит его хозяин, друг и брат — Ильяс. Максиму кажется, будто он не совсем типичный адыг, по крайней мере, не такой, каким он рисуется в сказках Бибы. Ильяс немного сутул, лицо его не бесстрастно, а выразительно до предела — на нем прочтешь все, что творится в душе. Границы между добром и злом он проводит совсем не там, где, например, Умар. Он терпелив и терпим и, пожалуй, видит в иных людях больше хорошего, чем есть. И это не самообман. Максим в этом убедился. Ильяс не по-глупому доверчив, а убежден, что всякий человек способен на хорошее. Порой Максиму кажется, что перед ним — несколько Ильясов. Но ведь это один и тот же человек, который по-разному раскрывается в свете различных событий и по-разному реагирует на них. Иной раз эта реакция оказывается настолько неожиданной и непонятной, что прямолинейному Максиму не по себе становится. Да свой ли ты? Ты ли это два года рубился со мной в одном строю? И этого Ильяса, со всеми его странностями, Максим полюбил, как брата, полюбил людей, которые выходили его, полюбил аул. Теперь у него две родины.
Возможно ли — две родины?
Очевидно, возможно, ведь так оно и есть. По крайней море, у него, Максима.
Кони все дальше уносят Максима от его второй родины, и сердце заполняется уже не физической, а какой-то другой болью, ноющей, сосущей. Тоска, словно судорога, стягивает душу в узел.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Рамазан расседлал коня и похлопал его по черной холке. Жеребец тихо заржал и, скосив голову набок, стал следить за Рамазаном.
«Словно понимает, что расстаемся, — невесело усмехнулся Рамазан. — И кажется, не очень доволен».
Две недели назад, когда конюх Кубанского ревкома передавал чалого жеребца очередному всаднику, Злой изгибался, норовя укусить своего нового хозяина, пытался лягнуть его, ударить. Осмотрев коня, Рамазан вернул его конюху.
— Что, не подходит? — осклабился тот. — Другого нет, все в разгоне. А этого сами спортили, а теперь брать не желают.
— Такого коня, — пояснил Рамазан, — брать под седло сейчас нельзя, у него холка сбита, на спине язвины. Пойду достану мази, пусть хоть до утра полечится, а там видно будет.
— Это дело. — Конюх с уважением взглянул на Рамазана. Он привык к тому, что дежурных лошадей чаще всего брали никудышные наездники. От Злого отказывались все — жеребец мог выбросить седока из седла посреди дороги и вернуться дамой налегке. Последний ездок искалечил лошади спину. Норовистый по натуре, Злой и вовсе остервенел, даже на конюха бросал одичалые взгляды.
Вернувшись, Рамазан с помощью конюха покрыл раны Злого мазью. Утром конь подпустил Рамазана к себе и вел себя спокойно до тех пор, пока на раны накладывалась новая порция мази. Видно, его когда-то пользовали ветеринары. Но как только конь заметил в руках у Рамазана седло, его будто плетью перехватили: начал взбрыкивать, злобно ворочал глазами, тяжело дышал, брызгая пеной. Почувствовав на спине седло, вдруг замер, насторожился.
Рамазану все эти штуки давным-давно известны: хитрое животное ждет седока, чтобы разделаться с ним в самом неподходящем для этого месте.
— Эх ты… — укоризненно обратился Рамазан к лошади. — Отвык от хорошего обращения. И не стыдно тебе? — Рамазан притронулся к передней луке седла. Злой, будто почувствовав сигнал тревоги, дернулся. — Да разве я позволю себе обидеть тебя? — продолжал между тем Рамазан, стоя на месте.
С этими словами он взял коня за повод и вывел на улицу. Тот косил глазом, но не сопротивлялся. Так дошли до базара. Рамазан довольно быстро разыскал земляков. Конь тем временем был привязан к задку повозки, в которой добирался домой Рамазан. В ауле конь простоял дней пять в просторной конюшне, нажимая на молодую люцерну. Перепадал иной раз и овес. На коня он сел лишь тогда, когда ранки полностью зажили пропутешествовали около десяти дней и вот теперь расставались.
Еще раз потрепав коня по холке, Рамазан отдал повод конюху.
— Справный конек получился, — одобрительно заметил конюх.
— Я через день-другой снова поеду, — заметил Рамазан, — так что ты его никому не давай. Пусть подлечится.
— Его и не возьмет никто, — улыбнулся конюх. — Похоже, что теперь он другого и не подпустит. Смотри, как зыркает.
Злой, словно понимая, о чем толкуют конюх и понравившийся ему высокий, худой человек с большими грустными глазами, коротко заржал и мягко ударил о землю копытом.
Смеркалось. Выйдя на улицу, Рамазан остановился в раздумье: куда путь держать? Идти к знакомым, у которых он жил после того, как его вызвали из армии, не хотелось, на постоялых дворах — грязь, вши. А может… Но Рамазан не позволил себе даже додумать мысль до конца: никогда не будет его ноги в том доме.
Через парадный ход вошел в здание ревкома: в горской секции столов хватает. А утром виднее будет.
В комнате горской секции оказался Зачерий, работавший, как и Рамазан, инструктором горской секции.
— А, Счастливчик! — шумно приветствовал вошедшего Зачерни. — Особая командировка кончилась? Поздравляю! У Полуяна был? Он о тебе дважды спрашивал, хотел послать расхлебывать кашу в Адыгехабль. Но тебя не оказалась, и этой высокой чести удостоились мы с Сомовой. Да ты садись, рассказывай, как там в ваших аулах?
Зачерия Рамазан знал давно. Когда-то Зачерий собирался стать учителем — недоучился, занимался юриспруденцией, где-то служил, в войну спекуляцией занялся. После победы революции на Кубани он, связанный дальним родством с полковником Кучуком Улагаем, попросился вдруг в Комиссариат по горским делам, который возглавлял Мос Шовгенов, и работал, как говорят, неплохо. В дни наступления Деникина, когда революционно настроенные адыги отступали с красными, исчез с горизонта. Рамазан толком не знал, где Зачерий провел эти два тревожных года. Известно было лишь одно: в первые дни освобождения Екатеринодара он явился в ревком и предложил свои услуги как бывший соратник Моса Шовгенова. Сам Рамазан два года сражался с белыми в рядах 9-й Армии. Там же вступил в партию. Командовал эскадронов, потом был взят в политотдел. А теперь вот, по настоянию заместителя председателя Северо-Кавказского ревкома Яна Полуяна, был откомандирован в горскую секцию. Почти два года он не был дома. В ушах до сих пор звучали обидные, несправедливые слова, которые бросила ему в лицо родная мать. Он ушел из дому непонятым, и это тревожило его в долгом пути по бесконечным дорогам России. Теперь он сможет побывать в родном ауле, объясниться с матерью в спокойной обстановке — победителей ведь не судят. Может быть, и Мерем ждет его?
Но первый же человек, которого он тогда встретил на крыльце ревкома, внес в это дело ясность.
— А, Счастливчик! — услышал Рамазан голос Зачерия, такого же розового, толстого и неунывающего, каким он был всегда. — Знаю, все знаю. Честно говоря, даже подсказал эту мысль кое-кому. Очень рад поработать с тобой. Послушай, Счастливчик, как у тебя с Мерем? Я недавно видел ее.
— Она в городе? — сорвался у Рамазана вопрос.
Зачерий засмеялся.
— Неужели ты ничего не знаешь о своей собственной, аллахом данной тебе жене? Впрочем, ты ведь ее бросил. А какая любовь была! Какая любовь! Ромео и Джульетта! Вот уж действительно — ничто не вечно под луной.
Рамазану стало не по себе от этой неискренней болтовни, но сделать замечание старшему по возрасту он постеснялся.
— Где кабинет Полуяна? — спросил он, когда Зачерий умолк.
— Сейчас покажем. Ведь я — первый работник горской секции, по сути, ее организатор. Один остался из сотрудников незабвенного Моса Шовгенова, всех встречаю и устраиваю. Квартира у тебя есть? А то дам адресок, примут, как самого дорогого гостя.
Полуян, на днях назначенный председателем Временного Кубанского облисполкома, встретил нового сотрудника очень приветливо.
— До сих пор в секции нет ни одного коммуниста, — сообщил он. — Ставлю вопрос о том, чтобы прислали еще двух-трех товарищей. А пока действуй. Первое задание — поезжай в родной аул, побывай у знакомых в соседних аулах, ознакомься с настроениями. Сам разберись и нам поможешь. Может быть, удастся разузнать подробности гибели Моса и Гошевнай Шовгеновых. Они были оставлены в деникинском тылу, и сведения об их последних днях крайне противоречивы. Коня можешь взять в нашей конюшне. Вот тебе записка.
Не успел Рамазан закрыть за собой дверь, как к нему подлетел Зачерий.
— В аулы? Для ознакомления? — зарокотал он.
Рамазан неприязненно покосился на него и едва удержался от резкости.
— Я попросил разрешения проведать мать, и Полуян разрешил, даже коня дал.
— Да, старушка у тебя, помнится, с характером. Однако я не советовал бы тебе сейчас отправляться туда, — зашептал Зачерий. — Дорога, сам знаешь, какая. Если не Кващенко, так Алхас перехватит. Это — из крупных. А мелочь в каждом лесочке кишит.
— Но ведь ты же ездишь?
— То я, — самодовольно протянул Зачерий. — Многие помнят меня как коммерсанта, адвоката. И вообще — с моим языком…
…И вот после поездки снова встреча с Зачерием.
— Мать здорова, — стал рассказывать Рамазан. — Брата расстреляли деникинцы. Вот, собственно, и все новости.
— Деникинцы? — прищурившись, спросил Зачерий. — Скажи правду — ведь свои шлепнули?
— Сафера расстреляли белоказаки.
— Надеюсь найти в тебе единомышленника, — доверительным тоном проговорил Зачерий, поднявшись со стула. — Я требую немедленного уничтожения всех банд. В первую голову — черкесских. Нужны самые решительные меры для спасения революции в аулах — время не ждет. После уничтожения банд следует приняться за семьи бандитов. Всех — под корень.
— А семьи при чем? — осторожно осведомился Рамазан.
— Неглупый человек, большевик, а спрашиваешь. Ведь братья и отцы бандитов начнут мстить Советской власти.
— Мне кажется, Зачерий, — возразил собеседнику Рамазан, — что ты плохо знаком и с политикой большевиков, и с настроениями людей. Большевики, в таких случаях не мстят за ошибки. А большинство братьев и отцов тех, кто ушел в лес, только и думают о том, как бы вернуть их домой. Тем более что бандитов не так уж много, больше дезертиров, обиженных.
— Невелика разница — бандит или дезертир.
— Даже очень велика, Зачерий. Дезертир — чаще всего темный, несознательный человек, не понимающий, кто и с кем воюет. Или трус.
— А бандит, выходит, сознательный!
— По-моему, да. Он, во всяком случае, знает, на что идет. Но и среди них, конечно, много спровоцированных, обиженных теми или иными неразумными деятелями.
— Думаю, ты вскоре сам поймешь, что не прав, — произнес Зачерий тоном, в котором чувствовалось явное сожаление. — Прошу ко мне, поужинаем. Я, правда, еще не перевез родителей, но не бедствую.
— Спасибо, мне надо поработать.
— Как знаешь…
Хлопнула дверь, и Рамазан остался один. Он прошелся по комнате, пытаясь осмыслить то, что видел и слышал в аулах. Но усталость, а главное — неприятный осадок от разговора с Зачерием не давали сосредоточиться. Да, в армии было проще, там почти все — единомышленники, все подчиняются приказу. Тут каждый носится со своими идеями, порой одна гнуснее другой. «Уничтожить семьи бандитов!» И это предлагает представитель Советской власти!
Рамазан сдвинул два стола, убрал с них чернильницы-невыливайки, расстелил шинель и, погасив свет, улегся. Минуту-другую пролежал, не шевелясь, стараясь ни о чем не думать. Глаз не закрывал. Знал: как только закроет глаза, в воображении сразу же возникнет смуглое краснощекое лицо с пухлыми губами и прямым носом. Большие миндалевидные глаза, полные слез. Любящие глава. Без сомнений. Теперь они в одном, городе. Почему бы ему не повидать жену? Изменился мир, но сердца их могли остаться прежними. Впрочем, ясно почему: Мерем — верная дочь своих родителей, их рабыня. Когда он, простой учитель, женился на единственной дочери князя Адиль-Гирея, ему даже прозвище дали — Счастливчик. Да, он был счастлив с Мерем, очень счастлив, и был бы, может быть, самым счастливым человеком на земле, если бы не оскорбительные попытки родителей Мерем «сделать из него человека». Для этого они хитро использовали его родную мать — женщину добрую, но слишком тщеславную.
В начале тысяча девятьсот восемнадцатого года власть на Кубани перешла в руки большевиков. Адиль-Гиреи, а с ними и мать Рамазана, попритихли. Рамазан, не колеблясь, сразу же стал помогать новой власти. Мерем же металась между мужем и родителями. Когда на Екатеринодар двинулись деникинские дивизии, Рамазан вступил в Красную Армию.
Настали тяжелые дни отступления. Рамазан надеялся, что Мерем будет с ним. Но она решила остаться в ауле. Тогда ему казалось, что он возненавидит Мерем на всю жизнь. Но сердце рассудило иначе. Не было дня, чтобы не сжималось оно от тоски.
— Рамазан, ты здесь? — донеслось вдруг из-за двери.
Воспоминания не сразу исчезли. Включая свет, Рамазан все еще слышал слабый голос Мерем. Но вот под потолком вспыхнула лампочка — и действительность победила. Не было никакой Мерем. Рамазан открыл дверь и увидел Полуяна.
— Значит, ты и живешь здесь, — произнес Полуян, оглядываясь по сторонам. — По-пролетарски… Чего не зашел ко мне?
— Поздно было. Неудобно ночью беспокоить…
— Неудобно, — пробурчал Полуян. — Живешь и действуешь, как пролетарий, а рассуждаешь, как интеллигентский хлюпик. Рассказывай. Со всеми подробностями. Как живут, что думают, куда гнутся?
— Куда гнутся? — повторил Рамазан и усмехнулся.
Полуян заметил это и насторожился.
— Куда гнется наш народ? Еще до революции я понял, что народ тянется к справедливости, правде, равноправию. Наши люди не очень грамотны, но в житейских вопросах разбираются не хуже других. Каждый народ — птица, — с чувством проговорил Рамазан, — и ни одна птица добровольно не согласится жить в клетке.
— Это верно, — согласился Полуян. — Но слишком абстрактно. Что люди думают сейчас, в создавшейся обстановке?
— То же самое, что я уже сказал. Только не все ясно понимают, за кем идти. Большевики, деникинцы, эсеры, бело-зеленые, анархисты, монархисты, панисламисты националисты — кто они такие, кто из них прав? Коммунистов среди горцев очень мало, а русские товарищи, к сожалению, не могут объясняться с черкесами.
— Выходит, ничего не ясно? — констатировал Полуян.
— Совсем наоборот, — нахмурился Рамазан. — Все ясно. Ничего не изменилось в аулах, никому не удалось столкнуть народ в сторону. И не удастся. Народ всегда стремился к справедливости и стремится сейчас, готов бороться за нее. Многие уже понимают, что наша партия, коммунисты, — на верном пути, значит, надо усилить, агитационную работу. А главное — надо поверить самому народу, его силе и мудрости. Не становиться на страшный путь репрессий за прошлые ошибки, не мстить за преступления, совершенные родственниками, как предлагают некоторые.