Все здесь были склонны верить этим инсинуациям, и особенно сильно влияли они на Косицына. Раненный в левое предплечье, он лежал на койке с горящими глазами и проклинал своего недавнего кумира Керенского и его свиту.
— Эти пигмеи, — говорил он Ярославцеву, — воображают себя наполеонами и смотрят на нас, как на простое орудие для достижения своих целей. Скажи им слово против, и тебя обвинят в измене офицерскому долгу, назовут трусом. Ты должен убивать по их приказу и, если понадобится, намыливать веревку и стрелять в затылок, но ты не смеешь иметь собственную голову и собственное понятие. Они внушают слова о святости долга, о чести, о родине, но сами не верят ни в то, ни в другое, ни в третье.
Рана его не заживала, и он не мог свободно двинуть рукой, но доверительно говорил своему другу, что, если бы не разбитое предплечье, он показал бы, что нужно делать.
В этом маленьком человеке был заложен непомерный заряд тщеславия, оно вмешивалось в ход его мыслей и сообщало им свое разъедающее, тлетворное влияние.
И Ярославцев, сначала лишь апатически отмахивающийся от назойливых идей Косицына, с каждым днем все сильнее поддавался им.
О революция, тебя называют жестокой и беспощадной, но есть ли на свете любовь щедрее и великодушнее твоей любви?
Нет ничего на свете сильнее твоей жажды человеческого счастья! Нет ничего безграничнее твоей веры в человека.
И если ты вынуждена была выковать и поднять меч, то к этому вынудила тебя злоба врагов, ибо не дано им постигнуть великой твоей правоты.
Кронштадтское заточение юнкеров продолжалось недолго.
Город моряков жил революцией. Хриплые голоса митингов гремели над Якорной площадью и перехлестывались под своды матросских казарм. По прямым улицам Кронштадта, мимо узких каналов, одетых в гранит и украшенных чугунными решетками, разгуливала матросская вольность. И ветер ее проник сквозь стены тюрьмы.
Прошло всего около трех недель с тех пор, как на улицах Петрограда вспыхнуло предательское пламя мятежа, и вот уже большинство юнкеров было снова отпущено по домам.
На следующий день после освобождения Косицын и Ярославцев уже были в Петрограде. На Фурштадской, в доме Берга, куда оба направились, не решаясь идти в разгромленное училище, застали они около десятка офицеров, нашедших здесь убежище от преследования своих победителей. Все были озлоблены и ожесточены. В день восстания им удалось скрыться на том самом санитарном автомобиле, что был так хорошо памятен обоим юнкерам. Но постоянная боязнь ареста и крушение надежд на скорую гибель большевиков делали существование ненадежным и жалким. Берг тоже находился тут. Он получил контузию во время обстрела училища и теперь был особенно бледен, желчен и худ. Шея у него была обмотана не очень свежим бинтом: в довершение всего он был легко ранен в кадык.
— России нужны герои, — говорил он раздраженно и властно. — Керенский оказался подлецом, генерал Краснов — трусом.
— Кому же теперь верить? — растерянно спросил Ярославцев.
— Только самим себе, — убежденно заявил Берг. — И, главное, не рассчитывать на поддержку массы. Она взбаламучена и прет, сама не зная куда. Тут нужна твердая власть.
— Власть у Ленина, — сухо заметил маленький, незнакомый Ярославцеву офицер. Офицер этот держался очень самоуверенно и этим стал сразу раздражать Ярославцева.
Вечером Берг ушел куда-то, предварительно облачившись в свое монашеское одеяние. Вернулся он поздно. Бледное и худое лицо его было особенно серьезным и строгим.
— Ленина решено убрать, — сказал он окружившим его офицерам. — Один удар смелого человека, и Советы будут обезглавлены. Воспрянут силы, которые не дадут захлестнуть Россию мутным разливом необузданной народной стихии.
— А потом? Что будет потом? — спросил маленький офицер.
— Военная диктатура, — отрывисто сказал Берг. — Без адвокатов и частных поверенных. Уничтожение стихии! Разгром Германии! Восстановление славы и чести России. Но довольно пустых дискуссий, — продолжал он, — необходимо действовать. Нашу идею поддерживают эсеры, Савинков.
Офицеры слушали молча.
— Кто это сделает? — спросил наконец один из них.
— Мы. Люди, оставшиеся верными России, — твердо сказал Берг.
— Уже решено, кто именно? — спросил маленький офицер.
— Это решит жребий.
— Жребий?
Берг кивнул.
— Да, — продолжал он убежденно. — Мы могли бы сразу отдать предпочтение одному из нас, но это будет обидно для других. Пусть сама судьба, само провидение сделает выбор. Имя этого человека будет покрыто славой, оно навсегда останется в памяти России. Заготовь фанты, Косицын. Сколько нас?
Косицын принялся считать.
— Двенадцать человек, — сказал он.
Берг стал считать тоже.
— Тринадцать, — сказал он. — Кого ты пропустил?
— Тринадцатый Ярославцев. Но он болен.
— А что с ним? — спросил маленький офицер.
— Да у него сплин, — мрачно заметил Косицын.
— Хорошенькая отговорка для трусов, — пробурчал маленький офицер, вполне, однако, отчетливо, так, что слышали все.
Ярославцев, лежавший на диване, почувствовал себя глубоко уязвленным.
— Кто это сказал? — гневно спросил он, поднимаясь на ноги.
— Я! И могу повторить, если дело не пойдет на поправку, — с холодным сарказмом отпарировал маленький офицер.
— Прекратите ссору! — вмешался Берг. — Я думаю, что это дело добровольное, дело чести каждого из нас. Кто не хочет, может не участвовать в жеребьевке. Полагаю, что это ясно каждому.
— Я не болен, — сказал Ярославцев, — просто… просто я не вижу…
Он хотел что-то сказать еще, но маленький офицер вмешался снова.
— Просто не у каждого хватает охоты подвергать себя опасности.
Это уже был вызов, явный намек на трусость. Ярославцев вскипел и бросился к офицеру, но товарищи удержали его.
— Я требую дисциплины, — властно вмешался Берг и, обернувшись к Ярославцеву, спросил: — Ну, ты участвуешь, Сергей?
Все молча уставились на него, ожидая ответа.
— Пусть так, — отозвался он и махнул рукой. Он не чувствовал больше никакого желания объясняться.
— Фанты готовы, — сказал Косицын. — На одном я поставил крест. Все остальные будут пустыми.
Берг смешал фанты и бросил их в вазу.
— Кто берет первым? — спросил он.
— Берите вы, — предложил маленький офицер.
Берг молча взял фант и развернул его.
— У меня пусто, — угрюмо пробормотал он.
— Теперь я, — Косицын потянулся к вазе.
— Кажется, есть старше вас по чину, — сказал маленький офицер и взял фант. Он медленно развернул его и бросил на стол. — Пусто!
Все подходили по очереди и брали свой фант. Остался только один, последний.
— Кто не брал еще? — спросил Косицын.
Ярославцев подошел и взял последний фант.
— У меня крест, — сказал он при общем молчании.
Берг подошел к нему и обнял за плечи.
— Это твоя судьба, Сергей, — сказал он. — Не беспокойся, все детали уже обдуманы. Обойдется хорошо.
— Мне все равно теперь, — сказал Ярославцев.
План был прост и надежен.
Ярославцев должен был выдавать себя за студента, намеренного отправиться в Донбасс, и имел специально заготовленное письмо к Ленину от Артема. С этим письмом он должен был пройти к Ленину в его кабинет.
Револьвер со взведенным курком был прикреплен к ремню на шнурке и висел у бедра под шинелью. В любой момент Ярославцев мог достать его сквозь карман, разрезанный снизу.
Косицын, с перевязанной рукой, сопровождал Ярославцева, чтобы поддерживать в нем уверенность и помочь скрыться.
Они показали письмо часовому и были легко пропущены в Смольный. Молодая женщина, секретарь Ленина, узнав о письме Артема, сказала, что надо немного подождать, и пошла в кабинет Ленина.
Он был занят с какими-то тремя людьми, и, когда они вышли, она предложила Ярославцеву войти, только предупредила, чтобы он был краток, так как у Ленина много неотложных дел.
Ярославцев вошел и увидел Ленина. Он сидел за столом и, еще не глядя на вошедшего, делал какие-то отметки на листке бумаги. У него было выражение лица, какое бывает у человека, записывающего наспех или отмечающего что-то важное, что надо не забыть и к чему нужно будет вернуться потом, в более свободную минуту. Затем он посмотрел на Ярославцева, и молодого юнкера поразило выражение сосредоточенности, внимания и интеллекта, светившегося в его взгляде.
— Ну-с, здравствуйте, — сказал Ленин. — Садитесь. — Он взял письмо, протянутое ему Ярославцевым, и стал быстро пробегать его глазами.
Из этого письма как раз и следовало, что Ярославцев — это студент, собирающийся в Донбасс для работы, которая нужна революции.
Теперь, в эти короткие мгновения, пока Ленин читал письмо, создавался удобный момент для действия, и Ярославцев, не спуская с Ленина глаз, стал нащупывать правой рукой прорез кармана, где был револьвер. Но Ленин уже оторвался от письма.
— Садитесь. Что же вы стоите? — мягко сказал он, указывая на кресло около стола.
Ярославцев невольно отдернул руку и сел. Кресло было старое, и он как бы провалился в нем. И теперь, чтобы вытащить револьвер, ему надо было бы приподняться.
— Значит, вы собираетесь в Донбасс? — услышал он и рассеянно кивнул головой:
— Да, собираюсь.
— Ну что ж, это очень хорошо, что вы так решили. — Говоря это, Ленин вышел из-за стола, взял стул и сел против Ярославцева совсем рядом, так, что колени их почти соприкасались. — Очень хорошо и правильно, — продолжал он. — Сейчас самое опасное оказаться во власти пустых и громких фраз, в которых нет недостатка. Нужно дело. Сколько кричали, что народ бедствует, а народ до сих пор не мог получить даже землю, которую он веками пашет для нас. Мы начали осуществлять это практически, но ведь это только начало, первые шаги. Впереди адски много неотложной, страшно тяжелой, страшно неблагодарной работы. И, видите, нам уже мешают, мешают с первых шагов.
Глаза его, лучившиеся добротой, стали на мгновение жесткими.
— Россия — это народ, — продолжал Ленин. — И за массой проблем, которые должна решить революция, мы не в силах добраться сразу до самого главного — до человека, со всеми обременяющими его заботами. Поэтому теперь каждый человек с умом и энергией, со знаниями и желанием работать для народа, нужен революции. Поезжайте, и жизнь сама подскажет вам, что надо делать.
Ярославцев увидел, что Ленин улыбнулся. В его улыбке было доверие, поддержка и что-то совсем простое, товарищеское. Так улыбаются человеку, который идет рядом по крутому, смертельно опасному и смертельно трудному пути, готовый на все ради избранной цели. Ярославцеву показалось, что он вдруг на одну минуту увидел жизнь в ее самом настоящем значении, почувствовал близкое дыхание самой истории, озаренной светом ослепительных, сияющих своих вершин.
В то же время он увидел себя как бы со стороны и вдруг почувствовал пропасть, перед которой стоит.
Чувство стыда, боли, растерянности и отчаяния словно толкнуло его. Он приподнялся, шатнулся и снова сел.
Ленин посмотрел на него пристально.
— Вы очень бледны, однако, — сказал он. — Быть может, вы не совсем здоровы сейчас?
Ярославцев молчал, с трудом сдерживая дыхание и сжимая запекшиеся губы.
— Если вы не в состоянии приступить к делу сразу, пусть это вас не смущает. Вам надо немного окрепнуть, набраться сил. Это ведь даже не потребует много времени, молодость быстро возьмет свое. Главное, не сомневаться в себе, в своих силах. Сейчас на первое время мы дадим вам пособие и подыщем такую работу здесь, которая даст вам некоторый опыт. Я, наверное, смутил вас громадностью труда, который нам предстоит, но, когда вы поправитесь, подкрепитесь, это не будет пугать вас. Поверьте мне, я это знаю.
Теперь взгляд его был полон такой озабоченности, что Ярославцев почувствовал себя раздавленным. Он уронил на колени руки и ощутил под полой твердый, мешавший ему предмет. Это был револьвер со взведенным курком, и он, этот револьвер, казалось, выпирал наружу и был виден всем.
На столе зазвонил телефон.
— Одну минуту, — сказал Ленин.
Он повернулся вполоборота и взял трубку.
Ярославцев встал и, вжимая голову в плечи, пошел, почти побежал к двери.
Никого не видя, он промахнул через приемную, выбежал на площадку и рванулся по лестнице вниз. На повороте он ударился боком о лестничные перила, и тотчас раздался грохот, гулко отдавшийся в ушах: курок спустился, и револьвер выстрелил.
Ярославцев ошибался, когда в день восстания подумал, что видит Юлию среди теснившихся на набережной людей. Юлии не было и не могло быть среди них. Она не знала, что произошло с Ярославцевым, где он находится, чем и как потрясен его ум.
Она очнулась в холодной и пустой комнате в Смольном. Пахло йодом и спиртом, и человек в белом халате, должно быть врач, стоял у окна и что-то объяснял человеку в гимнастерке. Ей задавали какие-то вопросы, она отвечала. Боли она не чувствовала, и только тревога за Ярославцева мучила ее.
Дверь отворилась, и вошли гурьбой несколько красногвардейцев с винтовками, было слышно их шумное дыхание.
— Ну что? — спросил матрос, и брови его поднялись на лбу, как крылья птицы.
— Ушел! — сказали от дверей с сожалением.
Юлия облегченно вздохнула и медленно закрыла глаза.
Потом ее долго несли на носилках по коридору и затем через внутренний двор — в боковой флигель. Доктор сказал, что рана совсем легкая, к счастью, стреляли издалека, и пусть она не беспокоится за свою жизнь. Ей было странно слышать то, что он говорил, она уже ни о чем не беспокоилась больше. Теперь она чувствовала одну только усталость, и сон сковал ее накрепко до следующего дня.
Утром пришла к ней Наталья Алексеевна и женщины из машбюро. Ей сочувствовали, ее утешали, и никто толком не знал, что произошло. Ей сказали, что она теперь будет жить здесь, что все эти комнаты во флигеле будут предоставлены служащим Смольного, тем, кто нуждается. Она узнала также, что вчерашнее восстание было подавлено в несколько часов, что с обеих сторон много убитых и раненых и что все, кто способен носить оружие, уходят на фронт против Керенского и Краснова, которым удалось уже захватить Царское Село, и теперь бои идут в районе Пулкова.
К вечеру Юлия чувствовала себя настолько хорошо, что попыталась встать, но ее уложили снова. Тут вмешалось еще одно неожиданное событие, которое отвлекло ее от мыслей о Ярославцеве.
Появилась старушка в деревенском салопе, которую Юлия сначала совсем не могла узнать. Это была сторожиха из школы под Ладогой, где учительствовала покойная сестра Юлии — Леля. Старушка привезла к Юлии детей Лели: совсем маленькую Настеньку и девятилетнего Гришу.
Надо было думать о том, как жить и чем жить.
Однако если жизнь предъявляет нам свои требования, то любовь — свои.
Едва оправившись от раны настолько, чтобы подняться на ноги, Юлия, охваченная постоянной тревогой за Ярославцева, бросилась отыскивать его следы. Прежде всего она пошла на Пантелеймоновскую к своей квартирной хозяйке и подруге-студентке, с которой вместе снимала комнату. Она надеялась, что Ярославцев приходил туда, чтобы дать знать о себе.
Какой-то мальчишка раскачивался на цепной церковной ограде напротив дома и распевал во все горло песенку, появившуюся не так уж давно:
«А песенка-то уже устарела», — подумала Юлия. Но и песенка и этот мальчишка показались ей хорошим предзнаменованием.
Приободрившись, она вошла в дом. Однако и хозяйка и подруга тревожились, как оказалось, только о самой Юлии и ничего не могли сообщить ей о том, что было теперь для нее всего важнее. От Ярославцева не было никакой записки, и они не помнили, чтобы кто-нибудь приходил, кроме старушки с детьми.