Часть первая
Загадка нашего с вами (и человечества в целом) вселенского предназначения разрешится только во второй части этой книги. Поэтому, дабы не расслаблять излишней весёлостью читательское внимание, автор не настаивает на прочтении первой части. Она – лишь оформленное в короткие рассказы беглое ознакомление с ингредиентами Рецепта изготовления человека.
Свидание
Женщина, если ей уже за пятьдесят, а Вам за пятьдесят всего, думает о Вас, наверняка, то же самое. И перед первым свиданием с этим нужно считаться, иначе ваша стратегия, может, и не пострадает, но реальные тактические задачи – отдохнуть на скорую руку – разрешатся этим в буквальном смысле, как во времена активных подростковых экспериментов над мужающим телом.
Ресторанный лабух Гриша Дахман в таких тонкостях не рубил совершенно, хотя опыт предыдущих попыток и ловкие пальцы гитариста умащивали сердце некоторой тревогой. Разбираться в ней времени не было, до встречи оставался час. Гриша копался в пакете с чистыми трусами, выискивая «шо-то, шоб нормально по цвету». «О! Чёрные – хорошо! – сказал он и вынул на свет. – Азохэн вэй, какое оно уже чёрное! В Херсоне колер держался по три-четыре года! Было качество!»
В пакете лежали ещё белые, нераспечатанные. Но то на случай, когда сомнений не будет совсем. А сейчас они были. И немалые. Эта Марина, выступающая на сайте знакомств под псевдонимом «Счастье», за две недели плотной переписки серьёзно понадкусывала из Гришиной головы. «Зачем так спешить, Григорий? Вы безумно интересный собеседник!», «О, я всегда завидовала людям, умеющим на чём-то играть!»
На чём-то играть, а?! Гриша представлял, какие там глубины, в том девичьем сердце, и с белых трусов даже не хотелось сколупывать ценник. Но при таком ассортименте приходилось соответствовать. На очередное какое-нибудь «Вы репетируете, Григорий? Не мешаю?» Гриша, обгладывая жареные куриные крылья с кетчупом, выстукивал единственным нежирным пальцем ответ: «Повторяю из Баркаролы. Альтерация сложная, а руки уже не те!» – «Что Вы! У Вас замечательные руки!» – «Ну, да, – думал Гриша, слизывая с мизинца, – и твоя задница должна прочувствовать мою коронную синкопу в их исполнении!»
Трусы выбрал синие в мелкую продольную полоску. Так даже стройнит. Теперь что-то наверх. Носки – белые, под кроссовки. Парусиновые штаны, майка… Никаких рубашек! Рубашка накидывает ещё добрых пять лет сверху, и разом с лысиной читается приговором. Так пусть таки не читается, когда у человека есть вкус и выбор!
Разбираться в одежде Гришу научил папа. Когда Гришин брат, выдающийся человек (сохранив осторожную преданность сионистской идее, он сразу уехал в Штаты!), прислал папе молитвенное покрывало из самой любавичской синагоги, так папа на скептический Гришин взгляд отвечал: «Что ты можешь понимать! Этому талесу нет цены, это чистая шерсть!» Папа к концу дней сильно уверовал. Мечтал успеть пожить в Израиле, но вторая его страсть – шахматы – накрыла первую. Папа умер за доской. Гришин дядя, присутствовавший при этом, недоумевал: «Не понимаю, у него ж была выигрышная позиция!»
Да, гены, по части здоровья, Грише достались не очень, и гимнастические этюды на Марине, которые он себе напредставлял, выглядели злой утопией. «Так будем тише, и разбавлять Баркаролой…» – отмахнулся Гриша и пошёл на примерку.
В коридоре стояло огромное зеркало: Сима из тридцать второй попросила, чтоб «оно немножко побыло, пока ремонт». И оно немножко было второй месяц, и ровно столько же каждое утро Гриша убивал об него свое настроение. «А шо вы хотите? – сказал он, крутясь туда-сюда. – Я только гитарист! Дик Дейл и Би Би Кинг тоже были не из мрамора!»
Похоже, Сима, как квалифицированный психиатр, так мстила за предложение зайти как-нибудь вечерком послушать джаз. Могла бы честно сказать, что возбуждается на частушки, и не портить кровь людям с двумя курсами «Гнесинки». Кстати, частушки мы тоже лабаем – дай бог, если что!
Гриша заложил руки на затылок. Подмышки с последней пробы устроить личную жизнь выглядели, как и сама проба. Мошонка, насколько Гриша понимал современные тренды, тоже нуждалась в бритье. Всё остальное, печалило так же, но радикальной коррекции не требовало.
«Если с этим ни на чём не играющем «Счастьем» сложится сразу, то ничего и не потребуется! – решил Гриша. – А если не сложится, то не потребуется ещё больше!»
Гриша не догадывался, что эта мысль ставила его в один ряд с великими софистами. Часы показывали «сорок минут до», и он пошёл в ванную.
Лицо и подмышки дались легко. Получалось даже что-то насвистывать. Но началось самое трудное. Вспененная мошонка гроздью торчала в левой руке, Гриша видел эту композицию только на полном выдохе, и до начала головокружения успевал всего пять-шесть раз провести станком. Так повторялось и повторялось, пока не было условно покончено с правой половиной. Левая! Опять гроздь, опять полный выдох, но всё жутко неудобно! Пауза, выдох, станок. Пауза, выдох, кислородное голодание, сердце, пот и тающее время сжались в один Гришин вопль: «На кой хер всё это надо?!!!» Он метнул прочь станок, зацепив стеклянную полочку со стеклянными баночками. Из тридцать второй постучали: «Гриша, шо там? Зеркало?!» – «А то больше ж нечему!»
Вспомнить о незапертой входной двери Гриша не успел. Из коридора донёсся гром ссыпающихся осколков и уходящее в колоратурную высь сопрано Симы. Гриша выскочил из ванны. За полминуты немого противостояния он увидел всё: и наполняющиеся слезами глаза Марины; и снежные простыни на её тахте; и бритвенный станок, вгрызающийся в яремную вену; и свою отлетающую душу.
– Знаешь, Григорий, – сказала Сима, глядя на результаты авангардистского бритья, – нас на первом курсе повели впервые в анатомичку… И там был жмур, и у него стоял. Понимаешь? Такое бывает!
– Понимаю. Надежда умирает последней.
– Ага, и мне так захотелось потрогать…
– И?
– Да руки грязные были.
– Ну, это поправимо.
Гриша немного взял в сторонку, пропуская даму в ванную комнату. А утром Сима сказала: «Хорошо – не нашлось, куда выкинуть это идиотское зеркало! И вообще, Григорий, если девушка не дала в первый раз, это не значит, что о ней можно думать плохое!»
Т
еория любви
Отдыхающих уже заметно поубавилось, но город выглядел вполне ещё курортным: бархатный сезон в этом году растянулся до конца октября. Сезон же гастрольный месяц, как закончился, и для местного театра, выживающего на ангажементе, наступало время спячки. О летних аншлагах напоминали только фрагменты декораций, забытые гастролёрами и снесённые на хозяйственный двор, где в плетёных креслах-качалках из «Вишнёвого сада» сейчас сидели двое: Толик с запрокинутой головой, и Славик с лютым похмельем. Толик, покачиваясь, рассматривал тучи, а Слава, массируя виски, пытался стонущим мычанием понизить амплитуду качения и скрипа кресла товарища.
– И не перестанет раскалываться! – говорил Толик, – Мозг от алкоголя первым гибнет. Пора уже, Славка, завязывать. Думаешь, ты вечный? Хватит! Займись собой, наконец! Вот глянь на меня – дашь мне 54?
– Тебе, дорогой, что хочешь дам!
– Во-от! А всё потому, что йога! Голодаю раз в неделю, неделю в месяц, и месяц в год!
– А я трижды в день – до завтрака, обеда и ужина. Кстати, в «Пингвине» вчера были биточки пристойные!
Во двор, грохоча пустыми вёдрами из-под угля, въехала тачка, ведомая истопником Геннадием, тоже изрядно тронутым похмельем. Слава на шум приоткрыл глаз:
– Геныч, наконец-то! Где тебя носит? Не помнишь, когда «Пингвин» стартует?
Гена не ответил. Ответил Толик:
– Это всякий ребёнок знает. В девять ровно! Или девять-тридцать…
– Идите на хуй, – сказал Гена, – просил же, про водку ни слова!
Ухнули железные ворота, и на подворье вбежал завхоз. Он раскрыл дерматиновую папочку и изготовился к записи:
– Гена, сколько ты гвоздей брал на прошлой неделе?
– Ты в своём уме, Феликс Абрамыч?
– Я про гвозди…!
– На кой мне в котельной гвозди, рожа твоя воровская?!
– Ладно! Пять килограмм. На – распишись!
Гена показал оба средних пальца. Абрамыч расписался сам и с надеждой осмотрелся. Во дворе было пусто. Славка с Толиком, как не состоящие в штате, дохода не сулили. И потому ворота ухнули вторично, сократив квартет до грозящего опасными последствиями трио.
– Гена, так ты с нами?
– Если с понедельника считать, так это пятый день подряд будет!
– Ты хотел отдохнуть перед выходными?
– Просто пить не хочу!
– Странный ты, Гена, до невозможности. Где, скажи, логика: вчера хотел, а сегодня нет?
Гена собрал лицо в подобие сфинктера, отвёл правую ногу чуть в сторону и продёрнул ею, как бы вытряхивая раскалённый уголёк из штанины. «У-у-у, блядище!» – прошипел он, что в традициях местной системы коммуникаций означало полное согласие и шаг к примирению. Вообще, Гена не умел обижаться. Ни на кого, и ни на что. Даже на судебную ошибку, скинувшую когда-то его инженерный гений в угольную пыль театральной котельной.
Ровно в девять часов и одну минуту дверь самого гнусного на побережье шалмана с пристойными биточками распахнулась, и в его интерьер вписалась отвергающая любую святость троица.
Три тарелки, как три снятых нимба, окружали литровую бутылку «Перцовки».
«Ну? – Слава придвинул к Гене стакан. – По половинке?» Гену скрутило от мгновенно накатившей тошноты, и он вытряхнул второй уголёк: «Куда столько?! Па-а-а полной давай!» Чокнулись молча. Выдохнули. Но входил напиток непросто, и официантка за барной стойкой сочувственно перекрестила вышитого на своём фартуке пингвинчика. Непьющий Толик тоже, припомнив что-то из «Шива-самхиты», сделал из пальцев козырёк на лбу и, чтоб не взблевнуть вместе с Генкой, уставился на снедь: «Биточки мне называется!» – «Чё там кому не нравится?» – крикнула официантка. Слава изобразил над головой рукопожатие: «Н-н-надюша!» Гена пил в муках. Потом с минуту выжидал приход. Потом, катнув биток в подливке, сказал:
– Директор – сука…
– Известное дело! – поддержал Слава нарождающийся дух свободы.
– Директор, говорю, сука, повышение предлагает. И не знаю, прям!
– Соглашайся, – сказал Толик. – Может, и пить перестанешь. Старший истопник… Это
обязывает!
– В осветители зовёт. Художником по свету!
– Лампочки пиздить? – огорчился Слава.
В зал вошла серьёзная дама лет пятидесяти в сопровождении красавца рысака трёхлетки. Расположились в углу. Официантка поплыла служить. «Пошэму шразу лампошки? – Гена пережёвывал буквы вместе с липким биточком. – Там штолько вшего ешть!» Толик отгрёб Гене немного гарнира из своей тарелки: «У меня на кухне, как раз, перегорела!» – «На кой хрен тебе на кухне? – пресёк подкуп Слава. – Не жрёшь же годами?» Толик смолчал, но достал из сумки книжку «Бхагавад-гита, как она есть» и, прикрыв пальцем мягкий знак в названии, явил высокому собранию: «Вот! Не жру я ему!»
Теперь смолчал Слава. Он хранил пиетет к печатному слову ещё со студенческой поры. Тогда Славин дядя, опрометчиво навсегда отъехав за океан, доверил продажу квартиры племяннику. Выправленная на его имя генеральная доверенность блистала восхитительным кириллическим «таймсом» и дала возможность продать московские хоромы трижды, и разным покупателям.
«Было время!» – сказал Слава в эмпиреи. Выпили ещё по стакану. Потом ещё. Обсудили Генкины перспективы в свете последних сценографических трендов. Получалось неплохо, только пятый осветительный штанкет на сцене, оказывается, заклинило ещё с лета. Но Гена пообещал добиваться ремонта сразу по вступлении в должность. Толик растрогался и истребовал водки себе тоже. Слава поддержал: «Спеклась, упанишада? Так и быть – вкрутишь ей лампочку, Геныч!»
Вторую «Перцовку» разливали уже на троих. Толик сразу просел и увлажнил глаза: «Любви, братцы, не хватает! Любви и Света!» Выпили снова. Из угла зала послышался всплеск бьющегося стекла и призывы рысака к логике: «Пойми же, Марго! Разные мы с тобой! Раз-ны-е!» Конезаводчица зарыдала, а вышитого пингвинчика вторично осенили крестным знамением и повели сметать осколки.
– Не плачь, Толя. Придёт любовь!
– О, о чём ты?! – взвыл Толик, повергая пингвинчика в полное отчаяние.
– А что? Вон глянь, каких Марго на волю отпускают! Подсушишь её по своей технологии, и
пользуйся!
– Мир, Славик, во мрак и злобу погружается! Вот что! – раскручивал истерику Толик.
– Нет! Мир тебя любит! Даже не смотря на твои тибетские заёбы!
– Не любит!
– Любит! Гена, любит Мир Анатолия или нет?
Гена встрепенулся, подровнял шаткую голову и вознёс указательный палец: «И синих фильтров на рампе добавить, а то красным заливает…» – «Это кровью заливает!» – заорал Толик, цепляя кулаком тарелку. Два биточка хлюпнулись на пол и оросились клюквенным морсом из опрокинутого графина. Официантка выронила совок: «Слава, всё! Допили? Выметайтесь к херам! Сколько можно?!» – «Щас я тебе всё докажу про любовь! – сказал Слава Толику, вставая из-за стола и увлекая за собой побратимов. – Уходим, Надюша! Запиши всё на меня!»
Покидали заведение под соло Марго: «Нет, мой дорогой! Взял вдовой – будь добр, вдовой и оставь!» В ответ рысак лишь выломал зуб у пластиковой вилки.
«Щас докажу! – повторил угрозу Слава уже на свежем воздухе. – Пошли!»
Строй тяжелеющим шагом потянулся на базу. За полтора часа нахождения человека в пингвиньем чреве может измениться не только внешний, но и внутренний мир. Вместе с солнышком, доевшим остатки утренних туч, проявились два чисто южных феномена – «тёплая прохлада» и тотальное погружение Геннадия в икоту. А она установилась глубокой и правилам диалога не удовлетворяла. То есть на уровне осознанных реакций исключала диалог полностью. Тонус Анатолия был таким же и звался медитацией, поэтому Слава начал в одиночестве: «Чтоб увидеть кто и как любит Толика, он должен умереть!» Толика и Гену вышатнуло из строя. «А чего вы удивляетесь? – сказал Слава, – Формы любви многообразны. От воркования до смертоубийства. Вот Марго, наверняка, выгрызает сейчас сердце у своего питомца. И Всевышний позволяет это, чтоб явить ей истинность чувств! Стерпит смерть любимого, значит, не было любви, а удавится следом или в схиму уйдёт – была! И с Анатолием мы поступим так же!»
Детали плана сокрыл от Города и Мира шум проползающего трамвая. А уже через час немноголюдная скорбная группа вышла из ворот хозяйственного двора городского театра. Под водительством Славы и Гены двигалась угольная тачка с накрытым холстиной Толиком. Его босые, охристо-голубого цвета ноги тряслись над тротуаром.