– Не дёргай руками, к набережной сворачиваем! Люди кругом!
– Ну тебя на хуй, Слава. Чешется всё! – отозвалось из-под холстины.
Из ниоткуда появился дальтоник Юра, в прошлом театральный шофёр. Коллизия с цвето-восприятием и правилами дорожного движения разрешилась для Юры недавно, когда на обвинение в езде на красный свет он пояснил инспектору, что ничего не нарушал, так как на светофоре горел нижний. С тех пор Юра служит билетёром.
– Что это у вас? – спросил он.
– Это Толик, – сказал Слава, – плохо всё!
– Плохо – это хорошо!
– Ты думаешь?
– Плохо, значит, не совсем-совсем плохо! Как там, кстати, в «Пингвине» с биточками обстоит?
– Шик-ик-карно! – икнул Гена.
Юру объехали и двинулись дальше. Через пару метров наткнулись на директора.
Гена тут же начал обрисовывать жестами ситуацию с синими фильтрами, но внимание директора сосредоточилось на охристо-голубом:
– Это что?
– Толик-ик!
– В каком смысле?
– Теперь уже в переносном, – сказал Слава.
Директор взял Гену за пуговку:
– Так, голубчик! Тачку потом вернёшь, и дуй на склад. Лампочки пришли! Я – на совещание!
Сказал и исчез. Из-под холстины прогудело:
– Уже одиннадцать. В «Пингвин» пошёл, сволочь. Его время!
Секундой раньше на набережной грянул мудрёной композицией театральный духовой оркестр. Гена воодушевлённо вытряхнул из штанины сразу несколько угольков.
«Согласен, – сказал Слава, – эти Толика не могут не любить. Сколько выжрано вместе!»
Все двести метров до предполагаемого кладезя любви шли молча. Гена обвис на рукояти тачки, а Слава, щурясь от солнечных зайчиков, вспоминал такие же на объективе своего «Никона» лет, эдак, пятнадцать назад. Курортники клевали на диковинный по тем временам аппарат, выстраиваясь в очередь. Оплата взималась на месте, а карточки обещались через сутки. Подозрений в том, что «Никон» был даже без фотоплёнки, не возникало ни у кого. Зато возник, срезая сладкие воспоминания, Абрамыч: «Пацаны, директора не видели?» Слава осадил тачку: «Откуда вы все берётесь?» – «Отовсюду! Гена, а ты уже – всё? Икаешь?» Гена попробовал сфокусировать голову, но та противилась и каскадами ниспадала на грудь.
– А это у вас что? – кивнул Абрамыч на холстину.
– А это у нас Толик умер!
– Доголодался полоумный? Ладно, я – на совещание!
И уже набегу:
– Генка, не забудь – за лампочками!
Несокрушимая Теория Любви безобразно кренилась и теряла у адептов доверие.
– Всё, я встаю! Ну его к ебеням! – ожила холстина.
– Лежи! Нашёл кому довериться! Феликс Абрамыч способен любить только портвейн!
Толик, густо почесавшись, затих. До раскатов оркестровой меди оставалось рукой подать, и тачка уверенно тронулась, приводя в хаос Генкино тело. Здесь, дабы подготовиться к сложному эстетическому выверту, следует отступить от хронологии повествования минут на тридцать в прошлое. В глазах оркестрантов оно тогда являлось безоблачным настоящим, но скрывало трагичное будущее, ибо все они, за исключением дирижёра, лыка уже не вязали. Первые три вещи отыграли на одном издыхании, и разбрелись по ближним кустам на перерыв. К четвёртой выходили долго. Молодой трубач героическим личным примером поднимал отряд к пюпитрам, и это удалось с малой оговоркой: герой вышел не на свои ноты. И, соответственно, не он один. И когда дирижёр заработал руками, то валторна, труба и геликон подёрнулись от увиденного, но, не придя в сознание, резанули по писаному. Оркестр лабал вдохновенно. Публика живо прирастала количеством, а дезертировавший дирижёр самоуничтожался за раскидистой туей.
Вот сюда и катила угольная тачка. Слава понимал, что музыка, настолько опередившая время, может воскресить Толика до неузнаваемости, и тормознул на безопасном расстоянии – возле торгующих семечками бабулек. Завидя труп, те перекрестились и запричитали:
– Ребятки, это кто ж его так?
– А так! – пояснил Слава. – Жизнь ведь она настолько иногда, что и сиди-думай потом, куда оно всё и почём!
– Ну, так-то оно конечно! – согласились старушки. – А куда ж вы его теперь?
– Да в море – куда! Хоронить дорого…
– Царица небесная! Отпеть бы сперва!
Подъехала патрульная машина. Бабушки заёрзали и запоправляли платочки. На тротуар ступил блюститель, подровнял фуражку, ссыпал в карман два стакана семечек и уставился на Толиковы ноги, лузгая и сплёвывая себе на китель:
– Натюрморт, однако!
– Воистину морт! – сказал Слава.
– Нехорошо, мамаши! Чтоб завтра же с незаконной торговлей было покончено! Понятно?
– Понятно, Феденька, понятно! – спели бабульки.
Феденька уехал. Сразу смолк и оркестр из будущего. Убаюканный множественными жёсткими соприкосновениями затылка с металлическим листом Толик спал. Он не услышал ни траурного «Шопена» в свою честь, исполненного ещё держащимся на ногах барабанщиком; ни яркой речи, произнесённой Славкой; ни скандала, учинённого толпой отдыхающих в адрес «дебильных городских властей, орущих в курортной зоне похоронную музыку». Короче, солнце было уже далеко не в зените, а Теория Любви подтверждений ещё не получила. Было решено представить тело ближайшему кругу.
В колодец общего двора, где обитал Толик, въехали под аккомпанемент «Естэдей», льющийся из окна второго этажа. Оттуда же торчал битломан дед Ваня. Он торчал оттуда в любую погоду и круглогодично, потому что окно кухонное, а перегонка дрожжевого сусла не прекращалась никогда.
– О! Здоров, Славка! Генка, и тебя сто лет…! Что привезли?
– Толика!
– Толика дома нет!
– Мы в курсе!
– А чего привезли-то?
– Толика и привезли, говорю!
– Ёооб…! Погоди, Славка, я – за очками!
Дед Ваня вернулся с полевым биноклем и через полминуты визуального контакта спросил:
– А чего это с ним?
– Уже ничего.
– И куда вы его?»
– Домой. Куда ж ещё?
– Я тебе дам – домой! Завоняется мертвяк, дыши потом… Везите его к хуям отсюда!
Из соседнего окна высунулась мадам Шапиро в переднике поверх лифчика:
– Шо, правда – умер? Фима, иди быстро! Тут тако-э!
По всему колодцу задребезжали старые оконные рамы. Самых восторженных зрителей живьём собралось общим числом пять. Остальные смотрели через стекло.
«Господа! – сказал Слава. – Кто сколько может…, в последний путь…!»
Горечь слов подслащивал далёкий трамвайный перезвон и голубиное урчание. Зрители растворились. Остался один дед Ваня и вечнозелёный Маккартни: «Всё, Слава, нехер тут! Он мне сам ещё должен. Ехай давай, ехай!»
И уехали, конечно. Солнце опять зашторилось тучами; стало ветрено, холодно и как-то сумеречно. Слава сидел у церковного забора на краешке тачки со спящим Толиком и примкнувшим к нему Геной, и трезвел. Больше идти было некуда. К друзьям Толика? Так вот они – все рядом. Родственники? О них он никогда не говорил. А с женщинами у него не ладилось, да он и сам не хотел; не отпускала погибшая много лет назад семья. От той дорожной аварии Толику осталась пенсия по инвалидности; загубленная карьера морского офицера; и единственная страсть – старинные открытки да антикварные безделушки.
Слава шлёпнул оба тела: «Добавить пора, холодно!» Гена заворочался: «Мать моя…! Сколько щас? Проебали – за лампочками…?» – «Буди этого, Геныч! Я – отлить!» Пустынная улица и остатки хмеля давали особо не церемониться, и Слава остановился у ближайшего дерева. Асфальт под кроной был в поблекших чернильных пятнах ещё от июльской шелковицы. Вспомнился её вкус, и стало неловко. Пришлось отойти. «Слава! Толя умер!!! – взорвался за спиной Генкин вопль. – Сла-ва!!!»
Крик напугал ворону на мусорном баке. Она отлетела подальше и вспрыгнула на парапет. Отсюда идеально просматривался источник опасности. О, это было сильное зрелище! Два человека спасали третьего. Шумно. Суетливо. Потом появилась белая рычащая гора с мигающими огнями сверху, и суетящихся стало больше. Ворона, низко пригнув голову, наблюдала за происходящим. «Забавные существа! – что-то наподобие этого подумала она. – Сколько ни смотрю, не перестаю удивляться!» Да, сильное зрелище. Редкое. Но времени дожидаться развязки не оставалось, нужно было успеть отыскать что-нибудь съестное до того, как усилится ветер и начнётся шторм. А он начнётся. Она это точно знала. И улетела. А скоро и первая тяжёлая волна, рассыпаясь брызгами, ударила в волнорез.
Джек-пот
Семён Шулимович Альтман, инициалы которого испаскудили всю его жизнь в советском прошлом, сидел на кухне съёмной квартиры в Хайфе, покрываясь дрожью и не понимая, что делать с настоящим. Два сильнейших чувства раскалывали Семёна: либидо, материализовавшееся в болезненную эрекцию, и полученное пятью минутами ранее известие о выигрыше кучи денег в лотерею. Зависимость эрекции от выигрыша виделась Семёну спорной, но отследить обратную связь не получалось. Он путался в логических конструкциях и панических приливах, отчего злился и метался по кухне.
Унять разброд мыслей так и не вышло. Сеня забрался с ногами на табуретку, обхватил колени и, глядя в них же, им же и говорил: «Двадцать восемь миллионов шекелей! Вы понимаете – двадцать восемь! Кретины! Что вы можете понимать, любимые мои?» Дотянуться губами мешал живот, и Семён зацеловывал перед коленками воздух, которого скоро перестало хватать. Лобызание чресл сменилось трагичной гримасой: «Шекелей! Почему не долларов? Почему везёт всегда кому-то, но не нормальному человеку? Сволочи!»
Эрекция немного смягчала досаду, и Семён Шулимович, мастер спорта по шашкам, рефлекторно откликался привычными движениями среднего пальца по бугорку на трусах: «У Фиры, сука, будет разрыв сердца! И пусть ей будет! Она думала, что дать Сене Альтману – это ниже её достоинства! Достоинство у неё! Двадцать, сука, восемь, сука, миллионов, блядь, шекелей! Ты поняла, манда толстожопая?!»
Сеню уже не просто трясло, а сотрясало. Он открыл холодильник и закурил. «Машину – только «БМВ»! Нет, «Бентли»! Хотя выпендриваться сильно нельзя, хотя почему нельзя – мы в Израиле, хотя и в Израиле…! У-у-у, чёрт! Ладно, потом – с машиной. Дом! Вилла! И не в Израиле! Где-нибудь, э-э-э… Ну, где-нибудь! И чтоб бассейн, мрамор, все дела… И Фира такая заходит, и – бабах! – разрыв сердца!»
Сеня шарил взглядом по холодильнику, дробно приседая. И вдруг замер. Это было не догадкой о том, что эрекция обусловлена желанием в туалет. Хотя и это тоже. В глазах полыхали кровью буквы: «На-ло-ги!»
Семён об остатки свиного рулета в холодильнике погасил сигарету, закрыл дверцу, и, вернувшись на табурет, опять закурил: «И сколько ж останется? Половина? Сволочи! Там пили кровь, и продолжают здесь! Двадцать восемь пополам… На ровном месте! С ума сойти!» Он делал затяжку за затяжкой, уперев голову в кулак, как над шашечной доской: «Да и хрен с ним! Как будто для Фиры не хватит и четырнадцати! Правда, тогда уже точно – не «Бентли»!» Какая-никакая определённость с колёсным транспортом немного Семёна успокоила. Он подумал, как будет завтра добираться до Тель-Авива за выигрышем. Поезд проходит мимо его завода… К чёрту поезд! Такси! В гжельской росписи фарфоровой рыбке – заначка, три тонны шекелей! Уж как-нибудь хватит на приодеться попижонистей и подкатить к семи утра на проходную, чтоб плюнуть под ноги мудаку Шаю! А пацаны такие: «Сеня! Ты чего на такси?» А ты им: «Да я – мимо, попрощаться. Самолёт завтра!»
– Куда?!
– США, – оттягивая звуки, скажет Семён. – Ну, пока, что ли?
– В лото выиграл?! – отвиснут десятки челюстей.
– Голова у человека не для в лото играть!
И укатит, чувствуя затылком, как валятся на асфальт тушки расстрелянных собственной завистью бывших коллег.
По пути заскочит к мудаку Мише с его левыми имплантатами. Тот, конечно, скажет: «Сеня, шо, опьять болит? Не видумавай уже, заради бога!» Сеня ничего не ответит. Сеня гордо смолчит и посмотрит со своих высот куда-то сквозь Мишу. И даже под ноги не плюнет, а поедет дальше. К мудаку Гришке. Да чёрт с ним, с Гришкой! Сразу к конченному мудаку Славику. А потом… Но знакомых с однородными характеристиками набиралось изрядно, и можно было опоздать в Тель-Авив.
Семён повытряхивал мелкие мысли и запрыгнул в уборную, не закрыв за собой. Мочиться дома при открытых дверях он привык давно, ещё до развода. Незапертая дверь символизировала свободу и была хоть каким-то ответом тёще на все её гадости. К тому же жена Софа работала в урологии медсестрой, и это гармонизировало отношения, которые, по мере увеличения Софы в объёме, убивали Сенину сексуальную мотивацию. Как человек тактичный, Семён об этом молчал. Софа же требовала регулярной активности, утешая слабеющего супруга: «По сравнению с тем, что я вижу на работе, ты – Потёмкин!» Софа, таки, приближалась к размерам Екатерины, но пребывала ещё и в тени своей девичей фамилии – Эйзенштейн. Поэтому сентенция «ты – Потёмкин!» звучала с другим подтекстом! И Сеня, более чем сдержанно относящийся к немому кино, подал на развод. Тёща сказала перед уходом «Поц!» и подарила ту самую фарфоровую рыбку. Старая звезда виртуозно владела последним словом: рыбка могла стоять только вертикально, на хвосте. Семён оскорбление проглотил.
«О чём я думаю?! – сказал вслух Сеня, сливая воду. – Новая жизнь! Я верну Ханне Марковне её рыбку со ста тысячами долларов в клюве! И пусть уже, падла, остановится на своих восьмидесяти шести! Нашла поца! А её доченька будет смазывать катетеры слезами, а не вазелином, когда поймёт, что достаточно было просто меньше жрать! Бог, таки, есть, что дал Семёну Альтману за все страдания!»
Сеня даже побежал в комнату, вытащил из шкафа кипу и надел её: «Всё! Ближайший шабат – в синагоге! Ну, и занести немножко в благодарность. Но немножко! А немножко – это сколько, чтоб не засветиться? Этим только покажи! Фрезеровщик на «Пежо» без гидроусилителя заносит в синагогу! Ага!»
Семён сорвал кипу и закусил костяшки пальцев: «А тащить завтра как? Четырнадцать лимонов – в чём?! Взять парочку, остальное – на счёт! Нет! Четыре взять, а остальное… Сколько это, вообще?! В пачке – сто двух-сотенных листов. Пачка – сантиметр. Десять сантиметров – двести тонн! Сколько это на глаз – десять сантиметров? Где линейка?! Рыбка гжельская есть, сука, а линейки нет!»