Приказ был исполнен точно и усердно; и когда минут через десять Нестерова втолкнули в шатёр, так что он почти кубарем подкатился к месту, где на низенькой тахте, устроенной вместо постели и устланной мягкими собольими и бобровыми мехами огромной цены, как в тёплом гнёздышке полулежал и нежился после завтрака князь, затягиваясь трубкой, на бедном приказном весь наряд был в полном беспорядке. Он одной рукой его одёргивал и оправлял, а другой старался получше натянуть на ноги свои пимы, потому что и за голенища этих мягких, тёплых сапог, заглянули два казака, которые и сейчас стояли у поднятой полы шатра, зорко следя за Нестеровым.
А юркий человечек ухитрялся в это самое время усердно отбивать земные поклоны перед Гагариным и умильно причитал:
— Светлейший, всемилостивейший государь-милостивец, яснейший князь воевода, свет Матвей Петрович, раб твой последний, холоп Ивашка челом бьёт!.. Не вели казнить, вели слово молвить!
— Мне он сказал, — кивнув на Келецкого, стоящего у тахты, лениво заговорил Гагарин. — Ты — японцев провожаешь к царю... Где они теперь... в Тобольске?.. Почему ты их там оставил?.. И что хочешь мне поведать, какое слово государево... Сказывай.
Нестеров, не вставая с колен, ближе придвинулся к князю и, косясь на казаков, стоящих позади, пробормотал еле внятно:
— С глазу бы на глаз надоть... дело великой тайности... Тебе одному да Богу! Вот, видит Господь!..
И он стал часто-часто осенять себя широким крестом.
Переглянувшись с Келецким, Гагарин обратился к нему по-французски:
— Он, сдаётся, совсем не опасен... Пусть люди уйдут. А ты останься.
Казаки скрылись по знаку Келецкого.
— А мой лекарь и секретарь тайный не уйдёт! — решительно обратился к приказчику Гагарин, видя, что тот с тревогой ждёт ухода Келецкого. — Что я могу знать, то и он может. Самое важное дело... Говори!..
— О-ох... изволь... О-ох, лучше бы... Да уж коли твоя милость, господине, так желает... Я уж.
— Ну, не мямли! — нетерпеливо окрикнул князь. — Дело толкуй, зачем пришёл...
— Единым духом, твоё светлое сиятельство. Единым духом. Только духу дай набраться. Впервое пред такой высокой особой привёл Бог предстать, — тараторил Нестеров, а сам словно обыскивал глазами вельможу, соображая, в каком он сейчас настроении и что он вообще за человек, и как лучше приступить к важному делу, которое могло принести и счастие и несчастие приказному, как он это давно смекнул своим сметливым умом. Уловив новую тень неудовольствия на полном, румяном после сытного завтрака с винами лице князя, Нестеров весь так и дёрнулся, словно взлететь хотел с земли, осел снова на пятки подогнутых под себя ног и заговорил.
Он подробно передал свою встречу с есаулом Многогрешным и его шайкой объездчиков, вернее грабителей. Особенно расписал находку камня редкой красоты и несметной цены.
Как только речь зашла о рубине, Гагарин насторожился и даже переменил свою позу, сел по-восточному на тахте, забыв свою трубку с душистым табаком. Заискрились глаза и у Келецкого, нервно заходили ноздри его тонкого, длинного носа.
Но Гагарин прямо загорелся от рассказа приказного-доносчика. Все знали, что наряду с женщинами, чуть ли даже не сильнее, чем их, князь любил драгоценные камни. Начал он их собирать ещё в юности, потом, восемнадцать лет тому назад, в 1693 году, попав воеводой в Нерчинск, близко к заветному Китаю, откуда вывозились самые редкие самоцветы, он пополнил своё собрание и продолжал обогащать его, так что теперь в России не было равного ни у кого, не считая, конечно, царских сокровищниц.
Поэтому, услыхав о рубине сказочной величины, да ещё не простом, а заклятом, то есть талисмане, князь не мог сдержать своего волнения, несмотря на выразительные взгляды и покашливанье сдержанного Келецкого, который следил всё время за доносчиком и чуял, что с ним надо быть очень настороже.
— Так, так. Видимое дело, царский клад. Ты прав, Иван. Иваном тебя звать. Ты прав. Ты приказный? Едешь в Петербурх? Ну, там награду получишь за свою службу, когда отвезёшь этих апонцев. А потом ко мне возвращайся. Я тебе хорошее место дам у себя. Я умных людей люблю. Ты умно сделал, что прямо ко мне, что никому... А где же теперь этот разбойник, Васька-есаул? Он, чай, не подумает везти государю камень. Продаст его за великую цену, кому ни на есть. Ранен он, ты говоришь? А купец этот где, у которого он отобрал? Говори же. Что молчишь? Какой ты нудный!.. Живее!..
— Вот, как есть про то и хочу доложить твоей милости! — чувствуя уже себя совершенно свободно, присев теперь на корточки на ковре у тахты, деловито начал Нестеров, отбросив прежний, умильно-рабский тон. — Купец-то не доехал и до Арамильской слободы... Крови он много потерял от порезу, оттого и помер. Приказчик, племянник евонный, с возами да с товарами еле упросился у Васьки-разбойника... На икону божился, что жалобы не донесёт... И с остатками товару отпустил ево Васька на Верхотурье... «Ежели, — сказывал ему, — ежели ты помянешь про нашу встречу, — быть тебе под кнутом и ноздри рваны, и всё отберётся, потому вы с дядей твоим вместе закон порушили самый строгий, обводные товары, запретные государевы, воровски везли, нигде не объявляя. А за ту вину — смертная казнь, сам знаешь!» Так парню толковал Васька. А парень и сам знает, что всё правда! Рад што сам цел и жив... Тихо до дому доедет... Скажет, што от хвори дядя помер в пути...
— Ну... ну... А этот... Васька где... и камень?..
— И Васька тута... и камень с им! — почти шёпотом заговорил Нестеров. — Меня он с японцами как отпускал к Тобольску, при мне нарошно своему ближнему казаку, Федьке Клычу приказывал... Мол, я недужен, так бери от меня государев клад и свези царю-батюшке... Чем он тебя да меня пожалует, то и ладно!.. Так он молвил... И при мне Клыч этот с тремя товарищами словно бы в путь пустился... А я — на Тобольск... А Васька тут же недалече пристал... в Салдинской слободе... Самая она разбойная слобода тута слывёт...
— Знаю, знаю, ну?..
— И поп тамо, на Салде... Отец Семён — всем ворам и разбойникам потатчик и заводчик. Почитай, толкуют, и притон у него воровской... Слышно, што и прислан он был сюды из-под самого Киева не то на приход, не то в ссылку за дела, за разные нехорошие... И с жёнкой, и с дочкой, лет семнадцать, почитай, уж будет... не то двадцать все...
— Знаю, знаю... слыхал я про этого попа, когда ещё сам в Нерчинске сидел... И в Тобольске проездом бывал... Так, ты говоришь, у него кроется этот Васька?
— Не то штоб у ево самово... А есть на погосте на салдинском... усадебка невелика, вдова тамо проживает, ошшо не старуха... И просвирня она у попа Семёна, а иные бают, што и за жену... Потому овдовел теперь поп-то... А баба нужна... А у той жёнки, у Панфиловны, слышно, и корчма водится, и девки гулящие живут... Даже из Тобольску к ней заезжают люди, до блуду охочие и до вина, особливо из духовенства... Словно бы в гости к попу Семёну... А замест того — дым коромыслом идёт у вдовы... у Панфиловны...
— Ну... ну! — нетерпеливо понукал Гагарин доносчика, вошедшего во вкус со своими разоблачениями.
— Так вот в байне у Панфиловны и притулился тот Васька-вор... И шведа лекаря к нему звали... И тот самый казак, который словно бы в столицу поехал клад государю отвезти, туды же вернулся скорёхонько... и с товарищами... Я всё сведал... Сам, словно нищий пришёл, подвязался, в отребья приоделся... да от других нищих всё узнал. Их за людей не считают, от них ничего не кроют... Нищие-то всё и знают, што где деется, по дворам шатаючись... Да ошшо ребятёнков я выспрашивал, што на дворе у Панфиловны... Дашь им сосулечку альбо паточник... Они тебе всё и несут! — сияя от своей находчивости, докладывал добровольный сыщик. — Вот я и прознал за наверно, што Васька тамо и, стало, камень-самоцвет при ём. Вестимо дело, пока жив, он ево не то Клычу, отцу родному не поверит ни на миг единый!..
— Ну, конечно! Ну, разумеется, — невольно вырвалось сразу у Гагарина и его врача-секретаря.
— Вот я и кинулся к тебе, государь-милостивец!.. Пока не оздоровел да не ушёл Васька-вор, изловить ево надоть и отнять клад-то! Неужели ево неумытому рылу такими миллионами владеть?! — с искренней завистью и злобой вырвалось теперь и у доносчика.
— Нет! И быть тому нельзя! Я не позволю того! — быстро, решительно отозвался Гагарин.
— То ж есть царска регалия... Потребно и сдать ту вещь его царскому величеству! — дополнил умный Келецкий решительное, но двусмысленное заявление князя.
— Да... Конечно, надо государю! — подтвердил тот, поняв поправку секретаря. — Ну, пока ступай, голубчик... Скажи, чтобы тебя там покормили, вина дали... Ты, вижу, устал... Наверное, голоден!..
— Второй день, почитай, маковой росинки во рту не было... Сломя голову гнал, тебя бы на пути перенять пораней, государь мой, милостивец! Ваше княжеское сиятельство!.. Тут только подъезжаю к слободе, а твой караван и вот он... Я в лодку прыг и челом добил тебе, батюшко-кормилец!..
— Ещё раз, спасибо за верную и усердную службу!.. Ступай... А мы тут подумаем, как без шуму да повернее изловить этого разбойника-душегубца Ваську и головорезов его... Ступай...
С земными поклонами, пятясь спиной к выходу, выкатился из шатра Нестеров. Келецкий вышел за ним, дал приказ накормить нового члена свиты и обращаться с ним хорошо.
А Гагарин, усталый от допроса и пережитых волнений, вытянулся на своей тахте, снова раскурил полупотухшую трубку и замечтался о неожиданной находке, о дивном рубине, который посылает ему судьба при самом вступлении в обладание Сибирью. Конечно, он и не подумает отослать камня Петру, если только рубин попадёт в его руки.
«Это — доброе предвещание на пороге новой жизни!» — подумал он, потягиваясь на своём мягком, тёплом ложе, поправил подушки, лежащие под головой, затих и стал прислушиваться к журчанью и плеску быстрых волн, ударяющих о бока барки, к лёгкому свисту и шуму ветра в снастях мачты, на которой был поднят парус, благо ветер попутный, в корму... И прислушиваясь к этим звукам, убаюканный ими, князь заснул. Келецкий, осторожно заглянувший минут через десять в шатёр, увидел сомкнутые глаза, услышал глубокое, ровное дыхание, осторожно опустил полу шатра и приказал окружающим:
— Же б было тихо! Князь почивать изволит!..
И до того полный порядок и спокойствие царили на барке, а теперь совсем замерли, притихли люди. Даже здоровяк-лоцман у рулевого штыря стал осторожнее двигать тяжёлое скрипучее правило... Только шум ветра и плеск воды о борты судна по-прежнему нарушали тишину, баюкая задремавшего вельможу.
А Келецкий, оглянувшись, видя, что всё в порядке, прошёл в жилое помещение барки, защищённое от ветра и непогоды и тоже богато убранное сукном и коврами. Здесь сидели у небольшого окошечка, затянутого слюдою, две женщины, единственные во всей ближней свите Гагарина: его экономка, панна Анельця Ционглинская, стройная, полная женщина среднего роста, лет двадцати двух с белой кожей, с нежным румянцем на щеках. Две тяжёлых косы каштанового цвета спускались по спине. Лицо её нельзя было назвать правильно красивым, черты его были не совсем соразмерны и слишком крупны для женщины. Но общее выражение затаённой страсти, веселья и игривой ласки постоянно лежало на этом лице, крылось в уголках полного, пунцового рта, искрилось в больших, слегка навыкате, тёмно-синих глазах, зрачки которых, расширяясь в минуты оживления или страсти, делали их совсем чёрными... И это выражение, эта затаённая чувственность и женственная покорность, написанная на лице, влекли к панне Анельце мужчин больше, чем влечёт холодная красота других женщин. Сейчас экономка, а вернее, одна из постоянных наложниц князя, что-то плела тонким крючком слоновой кости.
Напротив неё, по другую сторону небольшого столика, покрытого тяжёлой шёлковой скатертью, сидела вторая фаворитка, француженка — лектриса, как она числилась по штату, мадемуазель Алина Дюкло, и, гадая заграничными, красиво разрисованными картами, раскидывала их на всякие лады, складывала из них разные решётки, колёса, подобия ромбов, шестиугольников и других математических фигур, беспрерывно считая, пересчитывая карты и нашёптывая какие-то таинственные слова, похожие на заклинания.
Полька с большим интересом следила за действиями своей подруги, с которой жила очень мирно, как мирно порою уживаются в гареме разные жёны одного паши.
Как и можно было ожидать от избалованного, причудливого во всём, сластолюбивого князя, его лектриса представляла полную противоположность панне Анельце, экономке.
Живая, маленькая, нервная, пухленькая, но казавшаяся неполной, благодаря породистой стройности и гибкости стана, с детскими ручками и ножками, с невинным личиком монастырской пансионерки, с звонкой и быстрой речью, с причудливой волной золотисто-рыжеватых кудрей, — она казалась созданной из огня и блеска рядом с положительной, медлительной немного в движениях и словах, пышной и женственной сарматкой.
Но всё это было только внешностью девушки, которая успела в галантном Париже пройти всю школу страстей и разврата, попав в водоворот любовных приключений ещё девочкой одиннадцати лет, и в течение семи-восьми лет, пока она очутилась в доме Гагарина, вполне завершила своё многостороннее «образование» приличной распутницы, творящей крайние мерзости под маской гувернантки, модистки, лектрисы, а не явно, как это делают менее сообразительные остальные развратницы, уличные проститутки и явные кокотки.
Мечтой мадемуазель Алин было составить себе хорошее состояние, вернуться на родину, выйти замуж за какого-нибудь бравого военного и дожить в почёте и довольстве остаток жизни. Но излишняя нервность порою выбивала из колеи расчётливую содержанку, и она гораздо медленнее приближалась к заветной цели, чем могла бы по своим внешним данным и по тонкому, холодному уму, который светился в её серых, стальным блеском отливающих глазах...
При появлении иезуита обе женщина оживились. На обеих он влиял, как мужчина, но различным образом. У панны Анельци к чувственному вожделению примешивалось полное, благоговейное обожание Келецкого, как наставника. Она одна знала, что Келецкий — лицо духовное, тайно исповедовалась ему, получала отпущение грехов и тут же наново грешила и со своим исповедником, и с Гагариным, и ещё изредка с другими, кто умел повлиять на пылкое и чувствительное сердечко панны. Келецкого она обожала до того, что без раздумья совершила бы по его слову какое угодно преступление, не пощадила бы чужой и своей жизни.
Француженка относилась к нему не так.
Правда, она не знала наверное, кто такой этот всеведущий человек, врач, секретарь, начитанный правовед и богослов, который порою вступал в споры и побеждал самых прославленных, начитанных православных попов и светских любителей Священного Писания, каких много было тогда в русском обществе...
Она не задавалась вопросом, как и чем умеет влиять тихий, незначительный, чужой наёмщик на причудливого, избалованного, самовластного Гагарина, на Анельцю, на неё самое, на всех в доме. Француженка не допытывалась, какие тайные пружины и цели мешают сдержанному, гладко выбритому, услужливому человеку, общему любимцу и поверенному, использовать это огромное влияние для скорейшей наживы... Почему он так скромен в своих аппетитах и желаниях, так нестяжателен, почти бескорыстен?.. Отчего старается всех обязать, всем услужить и сам почти не требует взамен услуг, уступок или выгод, тайных и явных?..
«Наверное, недаром он прикидывается таким святошей!» — решила француженка и успокоилась на этом.
Влекло её другое к иезуиту: общность душ, убеждений, или вернее отсутствие всяких убеждений, презрение ко всему, что считается обычным, обязательным и даже священным для большинства людского стада!
Так и Келецкий и Алина называли окружающих, и на этом они сошлись. Себя они тоже не считали выше окружающих, а только умнее.
Усевшись между обеими, Келецкий обратился к Алине:
— Гадаете, очаровательная... Ну, что же выходит?..