Из города
Как вариант унижает свой вид предыдущий,
эти холмы заслоняют чем ближе, тем гуще
столик в тени, где моё заглядение пьёт
кофе, не зная, какие толпятся попытки
перемахнуть мурашиную бритву открытки —
через сетчатку и – за элеватор и порт.
Раньше, чем выйти из города, я бы хотел
выбрать в округе не хмелем рогатую точку,
но чтобы разом увидеть дворец и костёл,
взлёт на Андреевском спуске, и поодиночке —
всех; чтоб гостиница свежая глазу была,
дух мой на время к себе, как пинцетом, брала.
Шкаф платяной отворяет свои караул-створки,
валятся шмотки, их души в ушке у иголки
давятся – шубы грызутся и душат пиджак,
фауна поз человечьих – другдружкина пища! —
воет буран барахла, я покину жилище,
город тряпичный затягивая, как рюкзак.
Глаз открываю – будильник зарос коноплёй,
в мухе точнейшей удвоен холодный шурупчик,
на полировке в холодном огне переплёт
книги святой, забываю очнуться, мой копчик
весь в ассирийских династиях, как бигуди,
я над собою маячу: встань и ходи!
Я надеваю пиджак с донжуанским подгоном,
золотовекая лень ноготком, не глаголом
сразу отводит мне место в предметном ряду:
крылышком пыли и жгутиком между сосисок,
чем бы еще? – я бы кальцием в веточке высох,
тоже мне, бегство, – слабея пружиной в меду!
Тотчас в районе, чья слава была от садов,
где под горой накопились отстойные тыщи,
переварили преграду две чёрных грязищи —
жижа грунтовая с мутью закисших прудов,
смесь шевельнулась и выбросила пузыри.
Села гора парашютом, вдохнувшим земли.
Грязь подбирает Крупицу, Столбы, Человека,
можно идти, если только подошвами кверху…
Был ли здесь город великий? – он был, но иссяк.
Дух созидания разве летает над грязью?
Как завещание гоголевское – с боязни
вспомнить себя под землёй, – начинается всяк
перед лавиной, но ты, растворительница
брачных колец и бубнилка своих воплощений,
хочешь – в любом из бегущих (по белому щебню,
к речке, на лодках и вплавь) ты найдёшь
близнеца,
чтобы спастись. Ты бежишь по веранде витой.
Ты же актриса, ты можешь быть городом, стой!
В домах для престарелых…
В домах для престарелых широких и проточных,
где вина труднодоступна, зато небытия – как бодяги,
чифир вынимает горло и на ста цепочках
подвешивает, а сердце заворачивает в бумагу.
Пусть грунт вырезает у меня под подошвами
мрачащая евстахиевы трубы невесомость,
пусть выворачивает меня лицом к прошлому,
а горбом к будущему современная бездомность!
Карамельная бабочка мимо номерной койки
ползёт 67 минут от распятия к иконе,
за окном пышный котлован райской пристройки,
им бы впору подумать о взаимной погоне.
Пока летишь на нежных, чайных охапках,
видишь, как предметы терпят крах,
уничтожаясь, словно шайки в схватках,
и – среди пропастей и взвесей дыбится рак.
Тоннели рачьи проворней, чем бензин на солнце
и не наблюдаемы. А в голове рака
есть всё, что за её пределами. Порциями
человека он входит в человека
и драться не переучивается, отвечая на наркоз —
наркозом. Лепестковой аркой
расставляет хвост. Сколько лепета, угроз!
Как был я лютым подростком, кривлякой!
Старик ходит к старику за чаем в гости,
в комковатой слепоте такое старание,
собраны следы любимой, как фасоль в горстку,
где-то валяется счётчик молчания, дудка визжания!
Рвут кверху твердь простые щипцы и костёлы,
и я пытался чудом, даже молвой,
но вызвал банный смех и детские уколы.
Нас размешивает телевизор, как песок со смолой.
Чёрная свинка
1
Яйцо на дне белоснежной посудины как бы ждёт поворота.
Тишина наполняет разбег этих бедных оттенков.
Я напрягаю всю свою незаметность будущего охотника:
на чёрную свинку идёт охота.
Чёрная свинка – умалишенка.
Острая морда типичного чёрного зонтика.
2
Утренний свет отжимается от половиц крестиками пылинок.
Завтрак закончен, и я запираюсь на ключ в облаке напряжённой свободы.
Цель соблазнительна так, будто я оседлал воздушную яму.
Как взгляд следящего за рулеткой, быстрое рыльце у чёрных свинок.
Богини пещер и погашенных фар – той же породы.
Тихо она семенит, словно капелька крови, чернея,
ползёт по блестяшему хрому.
3
Чёрная свинка – пуп слепоты в воздухе хвастовства,
расшитом павлинами.
Луну в квадратуре с Ураном она презирает, зато
запросто ходит с Солнцам в одном тригоне.
Пропускай её всюду – она хочет ловиться!
Вы должны оказаться друг к другу спинами.
Во время такой погони время может остановиться.
4
Я её ставил бы выше днепровских круч.
Я бы её выгуливал только в красных гвоздиках.
Её полюбил бы чуткий Эмиль Золя.
Цирцея моей одиссеи, чур меня, чур!
Её приветствуют армии стран полудиких,
где я живу без календаря.
Псы
Ей приставили к уху склерозный обрез,
пусть пеняет она на своих вероломных альфонсов,
пусть она просветлится, и выпрыгнет бес
из её оболочки сухой, как январское солнце.
Ядовитей бурьяна ворочался мех,
брех ночных королей на морозе казался кирпичным,
и собачий чехол опускался на снег
в этом мире двоичном.
В этом мире двоичном чудесен собачий набег!
Шевелись, кореша, побежим разгружать гастрономы!
И витрина трещит, и кричит человек,
и кидается стая в проломы.
И скорей, чем в воде бы намок рафинад,
расширяется тьма, и ватаги
между безднами ветер мостят и скрипят,
разгибая крыла для отваги.
Размотается кровь, и у крови на злом поводу
мчатся бурные тени вдоль складов,
в этом райском саду без суда и к стыду
блещут голые рыбы прикладов.
После залпа она распахнулась, как чёрный подвал.
Её мышцы мигали, как вспышки бензиновых мышек.
И за рёбра крючок поддевал,
и тащил её в кучу таких же блаженных и рыжих.
Будет в масть тебе, сука, завидный исход!
И в звезду её ярость вживили.
Пусть пугает и ловит она небосвод,
одичавший от боли и пыли.
Пусть дурачась, грызёт эту грубую ось,
на которой друг с другом срастались
и Земля и Луна, как берцовая кость,
и, гремя, по вселенной катались!
Багульник
В подземельях стальных, где позируют снам мертвецы,
провоцируя гибель, боясь разминуться при встрече,
я купил у цветочницы ветку маньчжурской красы —
в ней печётся гобой, замурованный в сизые печи.
В воскресенье зрачок твой шатровый казался ветвист,
и багульник благой на сознание сыпал квасцами.
Как увечная гайка, соскальзывал свод с Близнецами,
и бежал василиск от зеркал, и являлся на свист.
Волосы
Впотьмах ты постриглась под новобранца,
а говоришь, что тебя обманули,
напоминая всем царедворца,
с хлебом и флагом сидишь на стуле
и предлагаешь мне обменяться
на скипетр с яблоком. Нет приказа
косам возникнуть – смешна угроза,
но жжём твои кудри, чтоб не смеяться.
Всех слепящих ночами по автостраде
обогнали сплетённые, как параграф,
две развинченных, чёрных летучих пряди,
тюленям подобны они, обмякнув,
велосипедам – твердея в прыти,
протерев на развилке зеркальный глобус,
уменьшались они, погружаясь в корпус
часов, завивающихся в зените.
Угольная элегия
Под этим небом, над этим углем
циклон выдувает с сахарным гулом
яблоню, тыкву, крыжовник, улей,
зубчатыми стайками гули-гули
разлетятся и сцепятся на крыльце,
стряхивая с лапки буковку Цэ.
В антраците, как этажерка в туче,
на солнце покалывает в чёрном чуде
барабанчик надежд моих лотерейных —
что тащит со дна своего уголь?
Шахтёры стоят над ним на коленях
с лицами деревенских кукол.
Горняки. Их наружности. Сны. Их смерти.
Их тела, захороненные повторно
между эхом обвалов. Бригады в клетях
едут ниже обычного, где отторгнут
камень от имени, в тех забоях
каракатичных их не видать за мглою.
Кладбища, где подростки в Пасху
гоняют на мотоциклетах в касках,
а под касками – уголь, уголь…
Их подруги на лавках сидят в обновках,
и кузнечик метит сверкнувший угол
обратной коленкой.
На остановке
объятая транспортным светом дева,
с двумя сердцами – когда на сносях,
опирается на природу верой,
может ходить по спине лососьей,
чернота под стопой её в антрацитах,
как скомканная копирка в цитатах,
нежит проглоченное в Вавилоне
зеркало – ловишь его на сломе!
Подземелье висит на фонарном лучике,
отцентрованном, как сигнал в наушнике.
В рассекаемых глыбах роятся звери,
подключённые шерстью к начальной вере.
И углем по углю на стенке штольни
я вывел в потёмках клубок узора —
что получилось, и это что-то,
не разбуженное долбежом отбора,
убежало вспыхнувшей паутинкой
к выходу, выше и… вспомни: к стаду
дитя приближается,
и в новинку
путь и движение
ока к небу.
Реальная стена
Мы – добыча взаимная вдали от условного города.
Любим поговорить и о святынях чуть-чуть.
Со скул твоих добывается напылённое золото,
дынное, я уточнил бы, но не в справедливости суть.
Нас пересилит в будущем кирпичная эта руина —
стена, чья кладка похожа на дальнее стадо коров.
Именно стена останется, а взаимность
разбредётся по свету, не найдя постоянных углов.
Лесенка
В югендстиле мансарда. Я здесь новичок.
Слышал я, как растёт подколпачный цветок.
Ты сидела на лесенке – признанный перл,
замер я, ощущая пределов замер.
Ты была накопленьем всего, что в пути
приближала к себе, чтоб верней обойти.
Пастырь женщин сидел здесь и их земледел.
Страх собой одержим был, как шёлковый мел.
Все себе потакали. Смеялся Фома.
Потакая себе, удлинялась тюрьма.
Дух формует среду. И формует – дугой.
Распрямится – узнаешь, кто был ты такой!
Например, если вынуть дугу из быка,
соскользнёт он в линейную мглу червяка.
Вопрошающий, ищущий нас произвол
той дугою сжимал это время и стол.
Был затребован весь мой запас нутряной,
я в стоячей воде жил стоячей волной.
Но ушёл восвояси накормленный хор
вместе с Глорией, позеленевшей, как хлор,
с деловыми девицами на колесе
спать немедленно на осевой полосе.
Тут костёлы проткнули мой череп насквозь.
Нёс я храмы во лбу, был я важен, как лось.
А из телеэкранов полезла земля.
Эволюция вновь начиналась с нуля.
Выряжался диктатор в доспехи трибун,
но успехов природы он был атрибут.
Думал я о тебе, что минуту назад
нашу шатию тихо вводила в азарт.
Я б пошил тебе пару жасминных сапог,
чтоб запомнили пальцы длину твоих ног.
А на лесенке – тьма, закадычная тьма.
Я тебя подожду. Не взберёшься сама.