1.2. Первая пушка
Первая пушка была рассчитана на любопытство врага
и число частей её – по числу врагов.
На левом берегу Ворсклы возвели водяные меха,
а между ними – колонну со скобкой для рычагов,
по краям которых подцеплены широкие платформы.
В ботфортах, заказанных для данного офорта,
люди вереницей шли с платформы на платформу
и обратно,
такие весы поочерёдно давили на меха,
получался массовый насос, выталкивающий два заряда
и дающий общее распределение греха.
Меха и колонна покоились на шестиколёсном помосте,
а вдоль реки пробегала кожаная кишка,
надуваясь от насоса, она гнала колёса и вместе
всех артиллеристов, удивлённых слегка.4
Копиисты писали машину на облаке, палящую лагом,
в этом был урок мореходного и авиа-духа,
и косила врага, как вертлюг, разболтанная костомаха,
колёса за её спиной напоминали два уха.
Пушка могла быть разобрана на мельчайшие частички
и разнесена по свету в нагрудных карманах армий,
спрятана за щеками или вплетена в косички
и т. п., что ещё не перенято нами.
Представим, что враг стоит напротив ствола.
Выстрел! – стрела соединяет грудь и спину,
тело руками обхватывает бесконечную машину,
тщится, становясь меньшим узлом большего узла.
И немедленно выравниваются весовые качели,
а тот солдат, что составил перевес,
взлетает, как завитушка мадонны Ботичелли,
и уходит за Малобудищанский лес.
И спалили конструкцию, в дыму не увидев ни зги.
Кто знал, что паровоз эту тьму растревожит?
«У него, – писал Маркс, – было в сущности две ноги,
которые он попеременно поднимал, как лошадь.»5
1.3. Ягнёнок рассказывает о распре двух братьев, которые пытались поймать его для жертвоприношения, и о том, как родился нож
Казалось, неба поперёк
шли ординарные скоты,
крутя ухмылками хвосты,
и чаяли уснуть. Пастух
меж них похож на поплавок,
нанизанный на чистый дух.
Варилась тонна комарья
и каждая из единиц
мир обегала вдоль границ,
их сумма жгла пружиной шерсть,
мне было больно. Думал я:
есть ангел и контрангел есть,
чьи чёрно-белые ряды,
как в упаковке для яиц,
и, с точки зрения овец,
они выносливее всех
и неделимы. Завиты
галактики – их яркий мех.
Я убегал от них, родных,
в скачке мой пыл – угольник сил,
в скачке я сахаром застыл,
растаял и возник, паря,
я знал, что изо всех моих
ног не получится ружья.
Бег, из чего была земля?
как два рельефа на одной
стене, они гнались стеной
за мной, о, их синхронный рёв
проснувшихся в крапиве. Я
расслабился в тени врагов.
За степью пролегал каньон:
скала, обрыв, скала, обрыв.
На скалах жил десяток трав,
висел на бурых корешках
травинок в пропастях озон
в каких-то призрачных мешках.
Из-за луны и мимо нас
катился весь в слезах клубок
простых колючек. Я залёг.
Они – искать! От сих до сих.
Но друг на друге взгляд увяз
преследователей моих.
Открылся чудный разворот
земных осей, я заскользил
вдоль смерти, словно вдоль перил
в зоосаду вокруг оград,
где спал сверхслива-бегемот
и сливу ел под смех солдат.
Масштаб менялся наугад.
Мой Боже, ты не есть часы.
Я есмь не для колбасы,
история – не след во мглу.
Зачем вцепился в брата брат,
дай им двуручную пилу!
Сближаются. Взаимен слух.
И шаг. Мерцают кулаки.
Как проволочные мотки,
концы друг в друге ищут. Вящ
удар был брата брату в пах,
вспых! – над вознёй взлетела вещь.
Та вещь была разделена
в пропорции, примерно, пять
к двум, что поменьше – рукоять,
побольше – лезвие; соврёшь,
сказав: длина, ещё длина…
Спина подсказывает: нож,
ножа, ножу, ножом, ноже.
В проёме занавеса клин
так разбегается в экран,
как нож обнял бы небеса.
Он здесь, и – нет его уже.
Но это принцип колеса.
Вслед за блуждающим ножом
уходит человек-магнит.
Нож! оглянись!
Моих копыт
раздвоенных печать в кружке
Земли.
Ночь.
Воздух пережжён.
Душа на подкидной доске.
1.4. Первое деловое отступление, написанное в моём саду, расположенном на поле Полтавской битвы
Ребёнки – зайцеобразны: снизу два зуба, а щёки! Так же и зайцы —
детоподобны.
Злобны зайцы и непредсказуемы, словно осколки серы чиркнувшей
спички.
Впереди мотоцикла и сзади – прыг-скок! – живые кавычки!
После октябрьских праздников по вечерам они сигают в мой сад,
наисмелейший проводку перегрызает и, сам чернея, отключает
свет.
Я ж защищаю саженец северного синапа от их аппетита
в одиночестве полном, где нету иллюзий единства и авторитета,
и сколько-то старых привычек не противоречат всякой новой привычке.
Я покупаю в хозмаге мешок мышеловок – розовые дощечки
с железным креплением, как сандалия Ахиллеса, – где пятка
мифологическая, там у меня для приманки насажен колбасный
кружок.
А на заре обхожу мышеловки – попадаются бабочки и полёвки
и неизвестного вида зверьки типа гармошки в роговой окантовке.
Всем грызунам я горло перерезаю и вешаю их над ведром
головой вниз,
чтобы добыть множитель косоухого страха – кровь крыс.
Скисшую кровь я известью осветляю и побелочной щёткой
мажу остовы и скелетные ветви погуще, так, чтоб стекало с коры.
В сумерках заячье стадо вкруг сада лежит, являя сомнений бугры, —
да! – ни один из них не пойдёт хоть за билет в новый Ноев ковчег
через ограду – столь щепетилен и подавлен мой враг.
Ножницы-уши подняли и плачут, а я
в жизни не видел зайца и крысу в обнимку!
Я же падаю в кресло-качалку листать руководство по садоводству,
днём тепло ещё и ужи – змеями здесь их не называют —
миллионы км проползают под солнцем, не сходя с места,
вот они на пригорке царят и, когда я их вижу, внезапно,
словно чулок ледяной мне надевают – это хвощёвое чувство.
Ух! Книгу читать, думать или вспоминать, а я выбираю – смотреть!
Сразу я забываю зайцев осадных и яблоню,
я забываю того, кого вижу.
Что это в небе трепещет леса повыше и солнца пониже?
В этом краю, где женщины до облаков и прозрачны,
зрю ли я позвонок, что напротив пупа, и золотое меж них расстояние,
линию, нить, на какой раздувается жизнь на хромосомах,
как на прищепках – X, Y… Вдруг отстегнётся и по земле
волочится
краем, как пододеяльник пустой, психика чья-то – на то воля Господня.
Там образуются души и бегут в дождевиках, как стрекозах —
мальчишка-кислород и девочка-глюкоза.
2.1. Глава вторая. Битва
Всё отзывается, хотя бы по третьему правилу Ньютона,
пусть неохотно,
как Одиссей, увидавший семью свою; в землю входящая
плотно,
лопата кидает пласт книзу лицом, огороднику это
во благо,
череп я нахожу, у него в челюстях кляп
из чужого флага.
Пётр, град его вечный и тусклый – окошко, заклеенное
газетой;
гетман обеих сторон Днепра запорожского войска
Мазепа;
его крестница Марфа – ведьмачка с черно-бурым румянцем
на скулах;
Карл – рано лысеющий юноша, альфа-омега, Швеция, ваших
загулов,
крепостной гарнизон, воеводы, солдаты обеих держав, пришедших
к позору, к победе, —
я припомню их всех, через полтавское поле сверкая
на велосипеде.
Вижу: копьё разбивает солдату лицо, вынимая из-под верхних зубов
бездну.
Слышу: вой электрички, подруливаю
к переезду,
миную хозяйство вокзальное, клинику скорби, шоссе – везде
долгий путь,
наконец, – огород, в нём лопата торчит, землю пробуя
перевернуть.
Пейзаж перепрятывал время, а время перепрятывало человека:
стоп!
Тормозима надеждой, сабля сыплется над головой,
как верёвочный трап.
Кого пополам развалили, душой открывает шоссе, уходящее
клином на Гадяч,
вот рыцарь помпезный, рогаткой двоясь, меж машинами
скачет,
неискореним был боец, но увидел в автобусе панну и мчится
потрогать —
за лошадиную морду он принимает на поручне согнутый
локоть,
и рухнул долой офицер, драгоценный драгун, и подняться
не может,
а лошадь
ноги забрасывает на солнце лямками сумки
через плечо.
Кто мог погибать по три раза, по три раза погиб,
и погиб бы ещё и ещё.
Куда же вы, шведы?6 На месте больничного корпуса с надписью
«психиатрия»
они умирали, сражаясь с людьми, по чьим лицам мазнула
стихия,
дрались пациенты – о, скважины вырванной мысли! – трубили
и кисли,
на огородных работах бордовый бурак бинтовали, целуя.
Кто пал
на складе железнодорожном, тот встал, словно взрыв
из-под штабеля шпал.
Ты, начавший ещё при Петре, муравей, через поле твоё странствие
длится!
В гуще боя я б мог продержаться не долее вечности, заголяемой
блицем,
в гуще боя я на раскладушке лежал бы в наушниках музыки мира
под абрикосой.
Перепрячет ли время меня? Переправа. Наушники – мостик
Конец ознакомительного фрагмента.